Вскоре желание устанавливать рождественское дерево охватило и восточные штаты Америки, а к середине века ель становится обычным товаром рождественского рынка. Перед Рождеством 1848 года на улицах Нью-Йорка появился первый фермер, продающий елки. Так было положено начало елочной коммерции, получившей впоследствии в США широчайший размах. На сотнях елочных плантаций стали выращивать деревья для рождественских праздников. В 1852 году первая рождественская елка была установлена в Белом доме [см.: 543: 105].
К 1891 году обычай, распространившийся по всем Штатам, стал столь всеобщим, что президент Бенджамин Гаррисон назвал его старинным. Согласно отчету корреспондента одной из газет, Гаррисон, обращаясь к согражданам накануне Нового года, сказал:
Рождество – самый священный религиозный праздник года, и по всей земле он должен быть праздником всеобщей радости – от самого простого жителя и до самого крупного чиновника… Мы намереваемся сделать его в Белом доме днем счастья – все члены моей семьи, представляющей четыре поколения, соберутся вместе за большим столом в гостиной для торжественных обедов, чтобы принять участие в старинной рождественской трапезе… У всех нас должно стоять старинное рождественское дерево, устроенное для наших внуков, а для своих внуков я сам буду Санта-Клаусом [546: 47; 532: 56].
После изобретения электрической лампочки в США трудно было найти город, на площади которого на праздник не устанавливали хотя бы одно освещенное дерево. В настоящее время в Америке Рождество играет громадную роль, и рождественское дерево устанавливается почти в каждом доме.
Столь массовое распространение обычая по всему христианскому миру требует объяснения. Почему именно ель приобрела такую популярность? Почему она оказалась связанной с Новым годом или Рождеством? В Северном полушарии рождественские праздники приходятся на зиму, когда лиственные деревья стоят обнаженными и, конечно, не могут использоваться в качестве символа и важнейшего атрибута зимнего праздника. Поэтому естественно, что таким символом стало вечнозеленое хвойное дерево, причем не только ель, но и сосна, и кедр, и пихта, и можжевельник. Однако елка, в отличие от других хвойных деревьев, обладает правильной пирамидальной формой; ее устремленный кверху прямой ствол, а также симметричное расположение ветвей придают ей очертания католических и лютеранских храмов. Очевидно, именно благодаря своей форме ель и затмила другие хвойные деревья.
Употребление ели весьма разнообразно…
Д. М. Кайгородов. Беседы о русском лесе
– Ну, пошел же, ради бога! —
Небо, ельник и песок —
Невеселая дорога…
Н. А. Некрасов. Школьник
Являясь, подобно березе, одним из самых распространенных деревьев средних и северных широт России, ель издавна использовалась в хозяйстве. Ее древесина служила топливом, употреблялась в строительстве, хотя и считалась материалом не самого высокого качества, что нашло отражение в поговорке: «Ельник, березник чем не дрова? Хрен да капуста чем не еда?» [113: I, 519]. Упоминания о ели в древнерусских источниках (где она называется елие, елье, елина, елинка, елица) носят, как правило, чисто деловой характер: «дровяной ельник», «еловец» (строевой еловый лес) и т. п. В образе ели люди Древней Руси не видели ничего поэтического: еловый лес («елняк большой глухой») из‐за своей темноты и сырости отнюдь не радовал глаз. В одном из текстов XVI века написано: «На той де земле мох и кочки, и мокрые места, и лес старинной всякой: березник, и осинник, и ельник» [416: 49]. Произрастая по преимуществу в сырых и болотистых местах, называвшихся в ряде губерний «елками», это дерево с темно-зеленой колючей хвоей, неприятным на ощупь, шероховатым и часто сырым стволом (с которым иногда сравнивалась кожа Бабы-Яги [78: 574]) не пользовалось особой любовью. Вплоть до конца XIX века без симпатии изображалась ель (как, впрочем, и другие хвойные деревья) и в русской поэзии, как, например, у Ф. И. Тютчева:
Пусть сосны и ели
Всю зиму торчат,
В снега и метели
Закутавшись, спят.
Их тощая зелень,
Как иглы ежа,
Хоть век не желтеет,
Но ввек не свежа. [465: 40]
А поэт и прозаик рубежа XIX и XX веков А. Н. Будищев писал:
Сосны и мшистые ели,
Белые ночи и мрак.
Злобно под пенье метели
Воет пустынный овраг. [63: 149]
В отличие от лиственных деревьев хвойные, по мнению А. А. Фета, «порý зимы напоминают», не ждут «весны и возрожденья»; они «останутся холодною красой / Пугать иные поколенья» [472: 183]. Лев Толстой в «Войне и мире», описывая первую встречу Андрея Болконского с дубом, также пишет о том неприязненном впечатлении, которое «задавленные мертвые ели» производят на героя: «Рассыпанные кое-где по березнику мелкие ели своей грубой вечной зеленью неприятно напоминали о зиме» [452: V, 161]. Отрицательное отношение к ели, ощущение ее как враждебной человеку силы встречается иногда и у современных поэтов, как, например, в стихотворении Татьяны Смертиной 1996 года:
Обступили избу ели,
Вертят юбками метели,
Ветер плетью бьет наотмашь…
Ты прийти ко мне не можешь! [420: 5]
А Иосиф Бродский, передавая свои ощущения от северного пейзажа (места своей ссылки – деревни Норенской Архангельской области), замечает: «Прежде всего, специфическая растительность. Она, в принципе, непривлекательна – все эти елочки, болотца. Человеку там делать нечего ни в качестве движущегося тела в пейзаже, ни в качестве зрителя. Потому что чего же он там увидит?» [82: 83].
Деталь лубочной картинки «Изображение Сатира, показывавшегося в Испании в 1760 году», конец XVIII в. // Ровинский Д. А. Русские народные картинки. Атлас. Т. 1. СПб., 1881. № 376. Нью-Йоркская публичная библиотека
Анализируя растительные символы русского народного праздничного обряда, В. Я. Пропп делает попытку объяснить причину исконного равнодушия, пренебрежения и даже неприязни русских к хвойным деревьям, в том числе к ели: «Темная буроватая ель и сосна в русском фольклоре не пользуются особым почетом, может быть, и потому, что огромные пространства наших степей и лесостепей их не знают» [360: 56].
В русской народной культуре ель оказалась наделенной сложным комплексом символических значений, которые во многом явились следствием эмоционального ее восприятия. Внешние свойства ели и места ее произрастания, видимо, обусловили связь этого дерева с образами низшей мифологии (чертями, лешими и прочей лесной нечистью), что нашло отражение, в частности, в известной пословице: «Венчали вокруг ели, а черти пели», указывающей на родство образа ели с нечистой силой (ср. у Федора Сологуба в стихотворении 1907 года «Чертовы качели»:
В тени косматой ели
Над шумною рекой
Качает черт качели
Мохнатою рукой. [430: 347])
Слово «ёлс» стало одним из имен лешего, черта: «А коего тебе ёлса надо?», а «еловой головой» принято называть глупого и бестолкового человека.
Ель традиционно считалась у русских деревом смерти, о чем сохранилось множество свидетельств. Существовал обычай удавившихся и вообще самоубийц зарывать между двумя елками, поворачивая их ничком [см.: 160: 91; 357: 312]. В некоторых местах был распространен запрет на посадку ели около дома из опасения смерти мужского члена семьи [см.: 453: 18–19]. Из ели, как и из осины, запрещалось строить дома [см.: 159: 13]. Еловые ветви использовались и до сих пор широко используются во время похорон. Их кладут на пол в помещении, где лежит покойник. Вспомним хотя бы «Пиковую даму» Пушкина: «…Германн решился подойти ко гробу. Он поклонился в землю и несколько минут лежал на холодном полу, усыпанном ельником» [364: V, 348]. Еловыми ветвями часто выстилают путь похоронной процессии:
Ельник насыпан с утра по дороге.
Верно, кого-то везут на покой! [285: 830]
…темный, обильно разбросанный ельник
Вдоль по унылой дороге, под тяжестью дрог молчаливых… [419: 1]
Веточки ели бросают в яму на гроб, а могилу принято прикрывать на зиму еловыми лапами. «Связь ели с темой смерти, – как пишет Т. А. Агапкина, – заметна и в русских свадебных песнях, где ель – частый символ невесты-сироты» [4: 5]. Ср. также в фольклоре остарбайтеров – советских людей, угнанных на работу в Германию во время Второй мировой войны:
Может быть под елкою густою
Я родимый дом сибе найду,
Распращаюсь с горькою судьбой
И к вам я, может, больше не прийду. [356: 87]
Время возникновения (или же усвоения от южных славян) обычая устилать дорогу, по которой несут на кладбище покойника, хвойными ветками неизвестно [см.: 152: 94], хотя упоминания о нем встречаются уже в памятниках древнерусской письменности: «И тако Соломон нача работати на дворе: двор месть и песком усыпает и ельником устилает везде и по переходам такожде» («Повести о Соломоне», XVI–XVII вв. [цит. по: 416: 49]).
На православных кладбищах долгое время сажать елки возле могил было не принято. Однако в середине XIX века это уже случалось. Вспомним описание Тургеневым могилы Базарова: «две молодые елки посажены по обоим ее концам» [464: VIII, 188].
Смертная символика ели была усвоена и получила широкое распространение при советской власти. Ель стала характерной деталью официальных могильников, прежде всего Мавзолея Ленина, около которого были посажены серебристые норвежские ели:
Ели наклоняются старея,
Над гранитом гулким мавзолея… [509: 603]
Впоследствии эти ели стали соотноситься с кремлевскими новогодними елками, как, например, в стихотворении Якова Хелемского 1954 года:
Сединою тронутые ели,
У Кремля равняющие строй,
В этот снежный полдень, молодея,
Новой восхищаются сестрой. [487: 1]
«Новая сестра» – это елка в Большом Кремлевском дворце, главная елка Страны Советов. Два противоположных символических значения ели (исконно русский и усвоенный с Запада) здесь вдруг соединились, создав новое символическое значение: преемственность ленинских идей в празднике советской детворы. Судя по той роли, которую еловая хвоя стала играть в советской официальной жизни, видимо, можно говорить об особом пристрастии Сталина к этому дереву. Его дочь, Светлана Сталина (Аллилуева), вспоминая свое детство 1930‐х годов, пишет о том, как на одной из сталинских дач, в Зубалове, вдруг вырубили огромные старые кусты сирени, «которые цвели возле террасы как два огромных благоухающих стога», и начали сажать елки: «…смотришь, везде понатыкано елок… Но здесь было сухо, почва песчаная, вскоре елки все посохли. Вот мы радовались-то!» [10: 113].
Смертная символика ели нашла отражение в пословицах, поговорках, фразеологизмах: «смотреть под елку» – тяжело болеть; «угодить под елку» – умереть; «еловая деревня», «еловая домовина» – гроб; «пойти или прогуляться по еловой дорожке» – умереть [415: 343–344] и др. Звуковая перекличка спровоцировала сближение слова «елка» с рядом нецензурных слов, что также повлияло на восприятие русскими этого дерева. Характерны и «елочные» эвфемизмы, широко употребительные в наши дни: «елки-палки», «елки-моталки» и т. п.
В настоящее время связь ели с темой самоубийства или насильственной смерти утратилась, и она превратилась в один из символов вечной памяти и вечной жизни: теперь елочки часто можно увидеть на многих русских кладбищах, в том числе и заграничных: «Сегодня я зажгла свечи на небольшой елочке на кладбище. У меня дома в этом году елки не будет. Для кого ее украшать?» – записывает пожилая эмигрантка в своем дневнике [411: 25].
Считаясь смертным деревом, ель наряду с этим в некоторых местах использовалась в качестве оберега (как и репей), видимо, из‐за колючести ее хвои [см.: 4: 5]. На севере, в районе Тотьмы, при закладке двора в середине его ставили елку [см.: 159: 50–51]. Вечнозеленый покров ели нашел отражение в ряде загадок: «Зимой и летом одним цветом»; «Осенью не увядаю, зимой не умираю»; «Это ты, дерево! И зиму и лето зелено»; «Что летом и зимой в рубашке одной» [153: 64]. Тот же вечнозеленый покров послужил основанием для использования елки на свадьбах в качестве символа вечной молодости: «…в Ярославской губернии, когда девушки идут к невесте на девичник, то одна несет впереди елку, украшенную цветами и называемую девья крáса» [507: 14].
Весь этот сложный и противоречивый смысловой комплекс, закрепленный за елью в русском сознании, не давал, казалось бы, оснований для возникновения ее культа – превращения ее в объект почитания. Но тем не менее это произошло. Автор книги о русском лесе Д. М. Кайгородов писал в 1880 году:
…выросшая на свободе, покрытая сверху донизу зелеными, густоветвистыми сучьями, ель представляет из себя настоящую зеленую пирамиду, и по своеобразной, стройной красоте своей есть несомненно одно из красивейших наших деревьев [174: 100].
В. В. Иофе, исследуя «литературную флору» русской поэзии XIX–XX веков и говоря о «нестабильности ботанического инвентаря», отметил начавшуюся с конца XIX века возрастающую популярность ели: «…ель и сосна, аутсайдеры XIX века, нынче становятся все более и более популярными» [171: 247]. Эти и многие другие отзывы о еловом дереве конца XIX–XX века являются свидетельством того, что к этому времени в сознании русских оно приобрело положительные коннотации, прочно соединившись с символикой рождественского дерева.
В России обычай новогодней елки ведет свое начало с Петровской эпохи. Мнение о том, что елка как новогодний символ «первоначально сделалась известною в Москве с половины XVII века» и устраивалась в Немецкой слободе, где с ней познакомился юный царь Петр и откуда она была «перевезена» в Петербург [446: 87], похоже, не имеет под собой никакой реальной почвы. Лишь по возвращении домой после своего первого путешествия в Европу (1698–1699) Петр I «устраивает, – по словам А. М. Панченко, – экстралегальный переворот, вплоть до перемены календаря» [320: 11]. Согласно царскому указу от 20 декабря 1699 года, впредь предписывалось вести летоисчисление не от Сотворения мира, но от Рождества Христова, а день «новолетия», до того времени отмечавшийся на Руси 1 сентября, «по примеру всех христианских народов» перенести на 1 января. В этом указе давались также рекомендации по организации новогоднего праздника. В его ознаменование в день Нового года было велено пускать ракеты, зажигать огни и украсить столицу (тогда еще Москву) хвоей:
По большим улицам, у нарочитых домов, пред воротами поставить некоторые украшения от древ и ветвей сосновых, еловых и мозжевелевых против образцов, каковы сделаны на Гостином дворе.
А «людям скудным» предлагалось
каждому хотя по древцу или ветве на вороты или над храминою своей поставить… а стоять тому украшению января в первый день [470: 349; 278: 5; 344: 37].
Эта малозаметная в эпоху бурных событий деталь и явилась в России началом трехвековой истории обычая устанавливать елку на зимних праздниках.
Однако к будущей рождественской елке указ Петра имел косвенное отношение. Во-первых, город декорировался не только еловыми, но и другими хвойными деревьями; во-вторых, в указе рекомендовалось использовать как целые деревья, так и ветви, и наконец, в-третьих, украшения из хвои предписано было устанавливать не в помещении, но снаружи: на воротах, крышах трактиров, улицах и дорогах. Тем самым елка превращалась в деталь новогоднего городского пейзажа, а не рождественского интерьера, чем она стала впоследствии. Текст царского указа свидетельствует о том, что для Петра во вводимом им обычае, с которым он познакомился, конечно же, во время путешествия по Европе, важной была как эстетическая сторона (дома и улицы велено было украсить хвоей), так и символическая: декорации из хвои следовало создавать в ознаменование Нового года.
Петровский указ от 20 декабря 1699 года является едва ли не единственным документом, относящимся к истории елки в России XVIII века. После смерти Петра, судя по всему, его рекомендации были основательно забыты, но в одном отношении они имели довольно забавные последствия, добавив к символике ели новые оттенки. Царские предписания сохранились лишь в новогоднем убранстве питейных заведений, крыши и ворота которых перед Новым годом продолжали украшать елками. По этим елкам (привязанным к колу, установленным на крышах или же воткнутым у ворот) опознавались кабаки. Деревья стояли там до следующего года, накануне которого старые елки заменяли новыми. Возникнув в результате петровского указа, этот обычай поддерживался в течение XVIII и XIX веков. Пушкин в «Истории села Горюхина» упоминает «древнее общественное здание (то есть кабак. – Е. Д.), украшенное елкою и изображением двуглавого орла» [364: V, 189]. Эта характерная деталь была хорошо известна и время от времени отражалась в литературных произведениях. Д. В. Григорович, например, в повести 1847 года «Антон-Горемыка», рассказывая о встрече своего героя по дороге в город с двумя портными, замечает:
Вскоре все три путника достигли высокой избы, осененной елкой и скворешницей, стоявшей на окраине дороги при повороте на проселок, и остановились [107: 170].
Иногда же вместо елки на крышах кабаков ставились сосенки: «Здание кабака… состояло из старинной двухэтажной избы с высокой кровлей… На верхушке ее торчала откосо рыжая иссохшая сосенка; худощавые, иссохшие ветви ее, казалось, звали на помощь» [107: 234]. Эта характерная деталь нашла отражение и в стихотворении М. Л. Михайлова 1848 года «Кабак»:
У двери скрыпучей
Красуется елка…
За дверью той речи
Не знают умолка.
……………………
К той елке зеленой
Своротит детина…
Как выпита чарка —
Пропала кручина! [272: 67–68]
А в стихотворении Н. П. Кильберга 1872 года «Елка» кучер искренне удивляется тому, что барин по вбитой у дверей избы елке не может признать в ней питейного заведения:
Въехали!.. мчимся в деревне стрелой,
Вдруг стали кони пред грязной избой,
Где у дверей вбита елка…
Что это?.. – Экой ты, барин, чудак,
Разве не знаешь?.. Ведь это кабак!.. [286: 830]
В результате кабаки стали называть в народе «елками» или же «Иванами-елкиными»: «Пойдем-ка к елкину, для праздника выпьем»; «Видно, у Ивана елкина была в гостях, что из стороны в сторону пошатываешься» (ср. также поговорку: «елка (то есть кабак. – Е. Д.) чище метлы дом подметает»). Ввиду же склонности к замене «алкогольной» лексики эвфемизмами практически весь комплекс «алкогольных» понятий постепенно приобрел «елочные» дуплеты: «елку поднять» – пьянствовать, «идти под елку» или «елка упала, пойдем поднимать» – идти в кабак, «быть под елкой» – находиться в кабаке, «елкин» – состояние алкогольного опьянения и т. п. [415: 343–344]. Эта возникшая связь елки с темой пьянства органично вписалась в прежнюю семантику ели, соединяющую ее с нижним миром.
На протяжении всего XVIII века нигде, кроме питейных заведений, ель в качестве элемента новогоднего или святочного декора больше не фигурирует: ее образ отсутствует в новогодних фейерверках и «иллуминациях», столь характерных для «века Просвещения» и представлявших собою достаточно сложные символические комбинации; не упоминается она при описании святочных маскарадов при дворе. И, конечно же, нет ее на народных святочных игрищах. В рассказах о новогодних и святочных празднествах, проводившихся в этот период русской истории, никогда не указывается на присутствие в помещении ели. Поэтому и иллюстрация в одном из рождественских номеров журнала «Нива» за 1889 год «Празднование святок в 1789 году», на которой изображена «святочная сцена» в состоятельном доме, где в углу залы стоит большая разукрашенная ель, могла появиться только по причине неосведомленности как художника, так и издателей этого еженедельника в истории русской елки. Впрочем, эта ошибка повторялась не раз. К гравюре по картине Э. Вагнера 1881 года «Рождественская елка сто лет назад» в том же журнале дано объяснение:
На картине изображена семейная сцена «Елка в XVIII веке в богатом доме». Елка готова. Пудреный лакей зажигает последние свечки, мать семейства звонит в колокольчик, давая этим знать, что можно входить, отец наблюдает с своего кресла, какое впечатление произвели на детей блестящие игрушки. Дети поражены, даже самый маленький хлопает в ладошки на руках у няни; второй, постарше, держась за руку молоденькой сестры, сдержаннее выражает свой восторг, а средний – буян, прямо несется к киверу, сабле и барабану, которые так заманчиво красуются, блестя при огнях на стуле около елки [287: 1174].
Подобная сцена для конца XVIII века просто немыслима.
Ледяные горы. Литография С. Ф. Галактионова по рис. П. П. Свиньина // Свиньин П. П. Достопамятности Санкт-Петербурга и его окрестностей. Ч. 1. СПб., 1816. Российская государственная библиотека
Помимо внешнего убранства питейных заведений в XVIII веке и на протяжении всего следующего столетия, елки использовались еще и на катальных (или, как еще говорили, скатных) горках. На гравюрах и лубочных картинках XVIII и XIX веков, изображающих катание с гор на праздниках (Святках и Масленице) в Петербурге, Москве и других городах, можно увидеть небольшие елочки, установленные по краям горок. На гравюре 1792 года Д. А. Аткинсона (жившего в России с 1784 по 1801 год) «Катание с гор на Неве» еловые деревца расставлены по всему скату горки и по ее бокам. На рисунках и гравюрах XVIII–XIX веков украшения из елочек в местах зимних городских увеселений встречаются постоянно. На анонимной гравюре конца XIX века «Катание на чухнах» елочные ветки разбросаны по поверхности замерзшей Невы. На рисунках А. Бальдингера (гравюра К. Крыжановского) «Катание на льду на Екатерининском канале в Петербурге» и «Ледяные горы» (1879) всюду – на горках, на подъеме и на их скатах – изображены небольшие воткнутые в снег еловые деревца. Устанавливались елочки и возле традиционных праздничных балаганов на Семеновском плацу, как это изображено на одной из гравюр 1890‐х годов. В Петербурге елками принято было также обозначать пути санных перевозов через Неву: «В снежные валы, – пишет Л. В. Успенский о Петербурге конца XIX – начала ХX века, – втыкались веселые мохнатые елки» и по этой дорожке «дюжие молодцы на коньках» перевозили санки с седоками [468: 165–166]. Все перечисленные примеры к обычаю рождественского дерева не имеют никакого отношения, однако сам факт украшения зимнего города вечнозеленой хвоей свидетельствует о том, как постепенно готовилась почва для превращения елки в символический объект зимних праздников.
Ледяные горы. Лубок «Русская разгульная масляница». М.: Лит. И. Д. Сытина, 1889. Российская государственная библиотека