bannerbannerbanner
Морозова и другие

Елена Шапран
Морозова и другие

Полная версия

– Светка! Ты не поверишь! – вытирая слезы, сказала я.

– Поверю, – сказала она твердо.

И я ей все рассказала. Светка все выслушала и обняла меня:

– Фёкла, с тобой всегда случается что-то необычное. Я понимаю, что ты пережила сильное потрясение. Но все закончилось уже. Возвращайся к нормальной жизни и не заставляй меня волноваться. А то я петь плохо буду.

Мы попили чаю с дежурной медсестрой, и потом Светка уснула на соседней кровати. А я долго не могла успокоиться. Уснула только под утро с мыслью, что Светка, наверное, не поверила ни одному моему слову.

Через три дня меня выписали. Доктор не нашел у меня никаких отклонений от нормы. Сказал, что я пережила очень сильное эмоциональное потрясение, и посоветовал хорошо отдохнуть. Знал бы он, какое потрясение я пережила! Я позвонила Ольге Маркисовне и сказала, что болею. Она меня немного отругала за то, что я только через десять дней объявилась, и пожелала быстрее выздоравливать.

Два дня я отсыпалась на любимом бабушкином диване в своей квартире на Васильевском. Постепенно забывалось это «житие» в картине, и мне уже начало казаться, что это был просто сон. Вспомнилась бабушка. Ее отец был родом из Сибири, и он ей рассказывал, что недалеко от их деревни была община староверов. И тут я поняла, что ничего не знаю ни о той эпохе, ни толком о самой боярыне Морозовой, да и о картине Василия Сурикова мои знания были поверхностными.

Я сходила в библиотеку Санкт-Петербургской филармонии и взяла книги «Жития боярыни Морозовой, княгини Урусовой и Марии Даниловой» и «Жития протопопа Аввакума». Когда я попросила найти мне эти книги, библиотекарша недоуменно вылупилась на меня:

– Зачем это вам?

– Родион Щедрин написал оперу «Боярыня Морозова», – ответила я. – А либретто он написал по мотивам этих книг.

Дома я внимательно все изучила. В книге Аввакума были еще письма к своим духовным дочерям Морозовой и Урусовой и его же «Слово плачевное о трех исповедницах».

Но в опере Родиона Щедрина образ главной героини, знаменитой раскольницы Феодосии Морозовой, был независим и от интерпретации Василия Сурикова, и от того портрета, который создал в житийной повести Аввакум. Морозова у Сурикова – это несокрушимый дух и фанатичная вера. Описание боярыни Аввакумом было очень поэтично: «Персты рук твоих тонкокостны, очи твои молниеносны, и кидаешься ты на врагов аки лев». В «Житии» образ Морозовой был наиболее многогранен: она представлялась и как святая, и как обычный человек. Она даже испытывает страх: «Феодора же вмале ужасшися, разуме, яко мучители идут…». Щедрин же высвечивал лишь главные черты ее образа: мужество, стойкость в вере и любовь, нежность к сестре и сыну.

Думаю, что идею этой оперы Щедрин вынашивал многие годы. Интересно, когда он решил отказаться от оркестра? Когда он решил, что опера должна быть хоровой? Вообще Родион Щедрин жанр оперы не очень жалует – за последние десять лет он создал только оперу «Очарованный странник». В газетах писали, что ее мировая премьера состоялась в Америке, в нью-йоркском концертном зале Эвери Фишер-холл.

У меня в книжном шкафу лежал большой иллюстрированный альбом «Шедевры Третьяковской галереи». Я его листала еще в детстве, а потом забросила, и он лежал на самом верху. Стряхнув с него пыль, я нашла описание картины Василия Сурикова и начала читать:

«Раскол… Вот смысл, идея, сюжет великой картины. Тяжелые сани, на которых везут закованную в кандалы «царскую тетку», раскалывают толпу, как реформы патриарха Никона раскололи русский народ. Несомненно, работа посвящена великой бунтарке, непокорной боярыне, родственнице самого царя. Лицо героини мертвенно бледно, руки бескровны. Отчаянный жест перед иконой Богородицы – последняя попытка отстоять «старую» веру. Вокруг ссыльной боярыни собрались москвичи. По-разному они провожают раскольницу. Слева от нее группа дьячков, которые весело хохочут, наблюдая за «крамольной бабой». Они на стороне власти, поэтому уверены в справедливости происходящего».

Тут позвонил Пашка Белинский и попросил меня прийти к нему на академконцерт «для поддержки штанов»:

– Твои глазищи на меня положительно действуют, – сказал он. – Я тогда ничего не боюсь.

Я решила продолжить чтение в дороге и засунула альбом себе в сумку. Пашка дирижировал «Младу» Римского-Корсакова. Мне очень понравилось. Он так красиво работал своей палочкой, что я залюбовалась. Пашка будет замечательным дирижером! Даже было видно, что оркестранты его уважают. Вообще Пашка из семьи потомственных музыкантов. Сам Александр Гаук[4] был ему каким-то родственником. Наверное, поэтому Пашка больше любит дирижировать балетные спектакли.

– Молодец! – сказала я, когда мы пошли в буфет и отметили успех двумя стаканами томатного сока.

– Спасибо! – Пашка вытер салфеткой красные усы над губой. – Ты, говорят, на премьере в Московской консерватории была?

Я кивнула.

– Ну, хвастайся, – сказал Пашка и вылил мне в стакан остатки сока из пакета.

– Интересная трактовка. Хорошая хоровая опера. – сказала я. – Но как-то мрачно все. Мне бы хотелось, чтобы хоровая опера была светлой, праздничной. Но она была похожа на «Страсти» Баха. Вряд ли ее когда-нибудь поставят.

– Морозова, у тебя все впереди, – серьезно сказал Пашка. – Когда напишешь, чур, мне первому почитать!

– Хорошо! – улыбнулась я. – Но только после Белозерской.

– Ну, тут я вообще снимаю шляпу, – сказал Пашка. – Согласен.

– Я уже представляю себе, что первое прослушивание будет в Большом зале филармонии, а Белозерская будет исполнять главную партию.

– Идея для либретто есть? – спросил Пашка.

– Нет, – вздохнула я. – Пока только идея о филармонии. Я туда в детстве с бабушкой часто ходила.

И я стала рассказывать Пашке о своей бабушке. Она была знакома с самим Ираклием Андрониковым. В книжном шкафу у нее особое место занимали книги с его автографами. Она рассказывала, что часто слушала устные рассказы Ираклия Луарсабовича и по телевизору, и в самом зале филармонии. Особенно нам с ней нравился рассказ «Первый раз на эстраде» Он начинался словами: «Основные качества моего характера с самого детства – застенчивость и любовь к музыке». Ну точно про меня. Я была очень застенчивой, а еще это дурацкое имя… Но если Ираклий Андроников постеснялся признаться родителям и даже самому себе в том, что больше всего на свете он любит музыку, и поступил в университет, а не в консерваторию, то я сразу родителям сказала:

– Пианисткой не буду! Только хоровое пение!

Уж не знаю, почему я так решила, но не жалею. Родителям тогда не до меня было. Они находились в стадии развода. В результате поругались со всеми – и со мной, и с бабушкой. С мамой мы потом помирились, а отец уехал в Италию и не считал нужным вообще давать о себе знать. Мама осталась жить в Минске, а я перебралась к бабушке в Питер. Родительские распри очень сильно пошатнули ее здоровье, и она умерла через полгода после того, как я переехала. Так что я стала обладателем чуть ли не музейной квартиры. А у мамы появился новый муж, и у нее начался новый положительный виток в жизни.

У меня поначалу не складывались отношения с сокурсниками. Стеснялась я очень. Первым со мной стал дружить Пашка Белинский. Это случилось после того, как я, по его словам, ему подсказала глазами.

– Ты так зыркнула на меня, – сказал он тогда, – что я сразу все вспомнил!

А мое воображение снова и снова рисовало мне Большой зал филармонии, и перед началом первое слово говорит Ираклий Андроников. Нет. Сам Иван Иванович Соллертинский[5]! В рассказе «Первый раз на эстраде» Андроников так красочно изображал этого знаменитого музыковеда, что я прямо влюбилась. Был еще рассказ «О Соллертинском всерьез», где перечислялись все его знаменитые монографии. Соллертинский дружил с Дмитрием Шостаковичем и очень повлиял на развитие его творчества. В училище я с сокурсниками играла Второе фортепианное трио Шостаковича, посвященное памяти Соллертинского. А у бабушки были две монографии Ивана Ивановича «Симфонические поэмы Рихарда Штрауса» и «Заметки о комической опере», которые ей опять же подарил Ираклий Андроников.

Пашка все выслушал и взъерошил темные прямые волосы.

– Морозова, – сказал он. – Ты сначала напиши оперу, а потом решай, какой лектор будет ее представлять. Может, это буду я. Или Белозерская. Или наша Ольга Маркисовна.

Я улыбнулась. Хорошие у меня все-таки друзья. И очень талантливые.

Мы допили сок. Пашка побежал на репетицию, а я пошла в класс повидать Ольгу Маркисовну. Ее на месте не было. Я уселась на стул возле окна, достала из сумки альбом и продолжила читать:

«Как Леонардо да Винчи долго искал прототип для Иисуса Христа в картине «Тайная вечеря», так долго не мог найти и Суриков «лицо» боярыни Морозовой. Редко встречаются в жизни такие лица, а люди, подобные мятежной боярыне, встречаются еще реже. Четыре года работал художник над своей самой гениальной картиной. Сотни этюдов, тысячи зарисовок, сотни тысяч исправлений, постоянные поиски. Результат принес мастеру бессмертие».

 

Я перевернула страницу. На развороте была очень качественная репродукция картины. Я начала ее рассматривать, посмотрела в глаза боярыне и…

– О нет!!! – закричала я и снова оказалась сидящей в санях с поднятой в крестном знамении рукой.

– Ах, постраждем, сестро, вкупе о имени Христове…

О, сестро, отпусти меня к владыке моему…

Аз изнемогаю и мню я, что к смерти близко…

Иди, цвете, сестро, иди и предстани возжеланному Христу…

– Ну, здрав будь! – услышала я за спиной.

– И тебе не хворать, Аким, – сказала я.

– Что, не получилось выбраться? Я ж говорю, обратно – никак!

«Нет, – подумала я, – обратно, оказывается, можно. Просто нужно, чтобы тебя кто-то узнал!» Я начала лихорадочно соображать. Узнать меня может только Светка. Но она уже в Дрездене. Может, догадается посмотреть на картину, когда меня в розыск объявят. Но на это нужно время. Месяца два-три, наверное. А то и больше. Шанс невелик, но он есть. Это меня как-то успокоило, и уже не было такой паники, как первый раз. Просто потом больше никогда не буду смотреть на эту картину, и даже альбом отдам кому-нибудь. Да и с Акимом веселее, не так крышу будет сносить.

– А я уж было заскучал без тебя, – радостно продолжал Аким. – Даже, если бы ты и не вернулась, все равно ты меня счастливым сделала!

– Спасибо, Аким! – искренне сказала я. – Ты тоже мне очень помог.

Я снова видела зал Третьяковской галереи, снова меня рассматривали посетители и заглядывали мне в глаза. Я их не разочаровывала и яростно зыркала. Но пока ни одного знакомого лица не видела. С Акимом мы все время беседовали. Он рассказывал мне и о своей жизни у барина, правда, фамилии уже не помнил, и про господ художников, которых он частенько привозил в имение. Барин был знатным резчиком по дереву и гравером и происхождение имел немецкое. Я удивилась, что Аким хорошо разбирается в живописи.

– Вот глянь-ка на лики написанные, – говорил он мне. – Тут же нет ни одного счастливого лица. О ссыльной скорбят и боярышни в богатых шубках, и старушки, и девушки из народа. А бедная молодая монахиня! Гляди-ка, с каким ужасом смотрит.

– А вот же дети смеются, – возразила я.

– Да что взять с неразумных младенцев, – ответил Аким. – Они весело хохочут, потому что подражают взрослым. А другие смотрят на боярыню со страхом, кандалы их пугают на боярских руках. А глазищи у нее! Прямо как у тебя!

– А вот там лица вроде татарские?

– Да. Татары это. Гляди, как внимательно и уважительно смотрят. А вот там стоят староверы. Единоверцы боярыни ничем себя не выдают.

– Но в глазах у них столько страха и тревоги, – сказала я. – Видно, что переживают за свое будущее. А юродивый без всякого страха повторяет «преступный» жест.

– Да. Он не боится, – согласился Аким. – Ему-то чего бояться! Он же блаженный. Но этот жест он делает потому, что очень уважает боярыню.

Так прошло два дня. Я рассказала Акиму о консерватории, о том, как я оказалась в Третьяковской галерее и про свою подругу Светку, которая меня узнала. А оперу даже попыталась напеть. Получилось плохо. Тогда я просто рассказала ему либретто.

– Сдохла одна, злая злодеяца…

Вот мое повеление:

Погребите тело Феодорино в остроге за оградою…

А Морозовой ни есть, ни пити не давати!

– Умилосердися, рабе Христов, зело измогох от глада. Даждь ми калачика…

– Ни, госпоже, боюся…

– А ты дай мне хлебца, рабе Христов.

– Не смею.

– Сотвори добро, чадо, и любовь, рабе Христов, молю тебя, молю!

Аз женщина я есмь, ступай на реченьку да измый мне рубаху мою.

– Не смею.

– Неподобно ми в нечисте возлежиши в недрах матери своя земли…

Господи, прими мя…

– Успе блаженная Феодора с миром…

– О, православные, соберитесь матери и девы и рыдайте, плачьте и горче рыдайте со мною. Упокой души их, Господи. Во веки веков, Аминь…»

Когда наступила третья ночь, Аким попросил меня что-нибудь спеть:

– Ты же музыке учишься. Порадуй!

– Так я же на рояле играю и дирижирую, – сказала я. – А пою я плохо.

– А мне все хорошо будет!

Я задумалась. Надо бы человеку что-нибудь веселое и такое, чтобы он радовался, когда пел. И я запела Высоцкого:

 
В заповедных и дремучих, страшных Муромских лесах
Всяка нечисть бродит тучей и в проезжих сеет страх.
Воет воем, что твои упокойники.
Если есть там соловьи – то разбойники.
Страшно, аж жуть!
 

Как Аким смеялся! Мне даже показалось, что на лицах наших картинных соседей появилось недоумение. Через час мы с ним уже хором орали. Аким быстро запомнил слова и с восторгом их повторял:

 
И теперь седые люди помнят прежние дела –
Билась нечисть грудью в груди и друг друга извела.
Прекратилось навек безобразие,
Ходит в лес человек безбоязненно.
И не страшно – ничуть!
 

Ночью к «Боярыне Морозовой» два раза подходил охранник. Он недоуменно светил фонарем нам в лица, осматривал красные скамейки в середине зала, пожимал плечами и снова уходил. Утром на нас глазели все сотрудники галереи. Мы с Акимом заняли исходные позиции: он гаденько ухмыляется, я фанатично сверкаю глазами.

– Я вам точно говорю, здесь стоял гомерический хохот, – говорил охранник. – Тихий такой, но в ночной тишине его было слышно. Знаете, вот как будто хохотали басом в замедленной съемке. Звуки были растянутые такие. Но я отчетливо их слышал.

– Это уже второй случай с этой картиной, – сказала знакомая мне Галина Николаевна. – Может, батюшку нужно пригласить?

Я еле сдержалась, чтобы не заржать.

Целый день возле нас толкались люди. Как же они мне надоели! Все норовили заглянуть мне в глаза. Хорошо, что возле картины стояли ограждающие столбики, а то особо рьяные пытались даже дотянуться и потрогать снег на картине. К закрытию галереи меня уже сильно тошнило. Если бы не Аким, я бы точно потеряла сознание, если так можно выразиться о картинном персонаже.

И вдруг я снова почувствовала, что меня кто-то рассматривает. В галерейном зале перед картиной никого не было, но я чувствовала, что мне заглядывают в глаза. Я сосредоточилась и увидела Ольгу Маркисовну.

– Аким, прощай! – только и успела я крикнуть и оказалась на полу в учебном классе консерватории.

Ольга Маркисовна сидела на стуле возле окна и в руках держала «Шедевры Третьяковской галереи». Меня она заметила не сразу. Я больно ударилась головой об ножку фортепиано и села на паркете, потирая место ушиба. В классе были еще две мои сокурсницы, и они тоже заглядывали в альбом.

– Морозова! – вскочила Ольга Маркисовна. – Как вы здесь оказались?

Она и две девочки подбежали ко мне и попытались меня поднять. Я молчала, продолжала сидеть и держать себя за голову. Тошнило неимоверно. И я опять потеряла сознание.

Очнулась в нашей студенческой больнице. Возле кровати на стуле сидела Ольга Маркисовна. Медсестра убрала капельницу и вышла.

– Морозова!.. Фёкла. – тихо сказала Ольга Маркисовна. – Разве можно так пугать! Вы же еще не выздоровели, зачем вы пришли на занятия?

– А что со мной? – спросила я.

– Пока не понятно. У вас очень низкое давление и температура… – Ольга Маркисовна запнулась. – Ниже нормы.

– Понятно, как у покойника, – тихо сказала я.

Оно и не удивительно. Картинные персонажи ведь неживые. Я подумала, вот что бы было с Акимом, если бы он сейчас выпал из картины? Наверное, сразу же бы умер. А если бы я дольше проторчала в санях в образе боярыни? Об этом думать не хотелось.

– Все будет хорошо, – сказала мой педагог. – А вы мне так и не рассказали об опере.

– Хорошая музыка, – сказала я. – В стиле Родиона Щедрина, но слишком тяжелое либретто, на мой взгляд. Некоторые музыковеды выходили из зала в недоумении. Я думаю, что и критики в растерянности.

– Ну а как вам сама идея хоровой оперы? – улыбнулась Ольга Маркисовна.

– Я не о таком действе мечтаю, – сказала я. – Все должно быть гораздо светлее. Мне хочется, чтобы зрители выходили из зала с ощущением праздника. А это были русские «Страсти».

– В газете «Культура» пока ничего не писали. Может, в следующем номере напечатают. И в интернете пока тоже ничего нет, – сказала Ольга Маркисовна и подняла с пола мою сумку. – Это вы забыли, наверное?

Я молчала.

– Мы нашли ее под стулом возле окна в классе, – продолжала Ольга Маркисовна. – Девочки сказали, что видели вас, когда вы заходили в класс. В сумке был этот альбом. Начали его смотреть и на развороте увидели «Боярыню Морозову». Я сказала, что вы поехали на первое прослушивание оперы Родиона Щедрина и заболели. Мы хотим вас попросить выступить перед студентами и преподавателями и все подробно рассказать. И даже спеть. Так что выздоравливайте.

Я кивнула. Надо будет попробовать. Ведь пора уже прекращать смущаться. Ольга Маркисовна открыла альбом.

– Вы знаете, у вас глаза как у Боярыни Морозовой, – сказала она, показывая мне картину на развороте.

Я зажмурилась.

– Никогда мне этого не показывайте! – закричала я и начала плакать. – И вообще, этот альбом можете забрать себе!

Ольга Маркисовна перепугалась и побежала за доктором. Доктор, седовласый с добрым лицом, сел возле меня, взял за руку и начал успокаивать. Потом примчалась медсестра со шприцом и уколола мне что-то успокоительное. Но я продолжала рыдать. Я не хотела больше попадать в картину! Пусть я там даже не одна, а с Акимом, но сидеть неподвижно и ждать, когда тебя кто-нибудь узнает! Это просто чудо случилось, что меня узнала Ольга Маркисовна. А больше-то ведь некому!

Постепенно я успокоилась. Ольга Маркисовна ушла, забрала альбом и пообещала завтра прийти меня проведать. Целую ночь мне снилась картинная толпа. Она меня уговаривала вернуться, потом начала петь хоровые отрывки из оперы, причем так дружно, что я вскочила и закричала. Прибежала дежурная медсестра и снова дала успокоительное.

Я немного успокоилась и даже задремала. Утром доктор у меня стал спрашивать, что же случилось. Спрашивал ласково и держал за руку, прощупывая пульс.

– Мне все время снится, что я сижу в картине, – сказала я. Нельзя же говорить ему правду. – И мне там страшно. Я хочу выбраться, но опять туда попадаю.

– Так не бывает. В картину попасть нельзя, – улыбнулся доктор. – Давайте будем думать о светлом и хорошем. Вот о чем вы мечтаете?

«Нельзя попасть? – подумала я. – На вашем месте, доктор, я бы так не говорила. Попала я. Ох как попала!»

– Я мечтаю написать красивое и светлое музыкальное произведение, – сказала я. – Оно должно быть только хоровым. Без оркестра.

– Ну вот видите! – сказал доктор. – Такая светлая мечта – и такое плохое настроение. Как же вы напишите свое произведение?

Я слабо улыбнулась.

– Давайте отдыхайте, – тоже улыбнулся доктор. – А завтра мы снова поговорим о вашей мечте.

Доктор ушел. Вскоре заглянула дежурная медсестра и пригласила на завтрак. Есть не хотелось, но я все равно потихоньку пошла в столовую, придерживаясь за стены. Выпила два стакана мутного сладкого чаю и вернулась в палату. В трехместной палате я была одна, поэтому никто мне не мешал и не лез с разговорами. Да. Надо все забыть как страшный сон и никогда не смотреть на эту картину. Ольге Маркисовне ничего говорить не буду, а Светку все-таки предупрежу.

Днем в палату забежал Пашка с апельсинами и цветами.

– Морозова, держи ромашки! – радостно заорал он. – Не смог пройти мимо, забрал все.

Я засунула огромный букет в уродливый графин и водрузила его на подоконнике. Сразу запахло летом и счастьем. Пашка неловко обнял меня и чмокнул куда-то в волосы за ухом.

– Морозова, ты вот это… прекрати… болеть, – смущенно сказал он. – А то как же я без тебя! Мне твои глазищи ой как нужны.

Я тоже обняла его и вдохнула запах канифоли с его рубашки. Пашка закончил музыкальное училище по классу скрипки и часто приходил в консерваторию со своим инструментом. Наверняка сегодня он канифолил смычок и играл. Мы постояли так немножко, потом подумали и поцеловались.

– Я пошел, – сказал Пашка. – А ты давай, обдумывай свою оперу.

Я легла на кровать и долго с улыбкой рассматривала потолок. Постепенно рассеивались лица с картины и забывались. Где-то в голове еще стучала мысль – вот попала так попала, но я ее быстро отбросила. Все. Стоп. Теперь все мысли на творчество. Наверное, напишу я комическую оперу. Без оркестра, естественно. Чтобы она была по своему содержанию легкой, с незамысловатой, но увлекательной фабулой из повседневной жизни. Ее героями будут красивые парни, наивные и прекрасные девушки. Пусть это будут студенты или школьники. Пусть на премьеру моей оперы придут молодые люди как на праздник и уйдут с хорошим настроением.

 

И пусть они никогда никуда не попадают!

Николаевка
Январь 2017
4Гаук Александр Васильевич – советский дирижер, с 1923 по 1931 работал в Ленинградском театре оперы и балета, дирижировал в основном балетными спектаклями.
5Соллертинский Иван Иванович – советский музыковед, театральный и музыкальный критик. С конца 1920-х был лектором Ленинградской филармонии и её советником по репертуару. В 1934–1941 годах он работал также в издательстве при филармонии, впоследствии стал её художественным руководителем.
Рейтинг@Mail.ru