Утром Але привиделся кошмар. Будто бы она, нагая, стоит на краю бездны, на дне которой лежит, испуская смрад, змей. А черти толкают её вниз, колют вилами, жгут огнём. В отчаянии она поднимает взгляд к небу, умоляя о спасении, но Тот, Кто восседает на облаке сокрыт от неё, не достойной видеть Пречистого Лика. И один из чертей с лицом страшного человека со смехом толкает её в грудь, и она летит вниз, в бездну…
Аглая проснулась в ужасе и уткнулась лицом в мускулистое плечо мужа, ища защиты…
На заимке они провели несколько дней, пребывая словно в угаре. Удивлялась Аля себе новой, незнакомой. И боялась себя. А Тёмка счастлив был. Лицо его всё это время лучилось блаженством. И снова и снова обещал он ей почти барскую жизнь, построенную своим трудом. От Фомы Мартыновича наезжал посыльный – привозил еду, которая поглощалась с большим аппетитом. Аглая ходила по дому полуодетая, не стесняясь. Время от времени рассматривала себя в небольшом зеркале, ища, как отразились перемены, случившиеся в душе, во внешности. А Тёмка смеялся, не понимая:
– Экая ты! Не налюбуешься на себя! Не глядись, я и так тебе скажу, что красней тебе нет!
Однако же, пора было и возвращаться. Летом один день год кормит. Работать надо.
– Ничего! – бодро говорил Тёмка. – Мы своё возьмём! Нас и на день хватит, и на ночь силёнок занимать не придётся!
В Глинское выехали затемно, чтобы со ртами раскрытыми не встречали и глаз не пялили. Сперва в мужнин дом прошли. Антип Кузьмич встретил сурово, но быстро отмяк, махнул рукой:
– Ладно уж! Совет вам да любовь, дети! Живите.
Засуетилась обрадованная Марфа Григорьевна, расцеловала сына и сноху, утёрла платком слёзы:
– И детишков чтоб побольше! И дом полная чаша! И чтоб душа в душу, как мы с Антипушкой…
– Полно молоть! Самовар ставь! – велел Антип Кузьмич.
Покуда завтракали, уже и белый день расцвёл. Жаркий, какие только в июле бывают. Того гляди сожжёт тебя солнце. Засобирались теперь к Игнату Матвеичу на поклон. Прошли немного и заметили вдали какое-то необычное оживление у церкви, словно бы сход. Да шумливый такой.
– Что это наши там собрались? – прищурился Тёмка. – Конокрада, что ль, поймали? Орут уж больно. Пойти поглядеть…
Но Аглая потянула его в другую сторону:
– Сперва моего отца уважим, а потом на погляд пойдёшь.
– И то верно.
Едва несколько шагов сделать успели, как навстречу им выбежал Серёжа. Вид у него был смятённый, растрёпанный, совершенно растерянный. Аля кинулась к нему:
– Что, Серёжа? Что-то случилось?
Брат посмотрел на неё как-то шало, словно пытаясь собраться с мыслями. Ответил со странной гримасой:
– Д-да… Брат родился… И… война началась!
Аглая отступила на шаг, покосилась на вытянувшегося, точно уже скомандовали ему «смир-р-но!», мужа и поднесла руку к сердцу. Теперь уже отчётливо слышала она сквозь доносившийся от церкви разноголосый гомон одно непрестанно повторяющееся слово:
– Война! Война! Война!
Война есть зло. Зло априори. Зло, потому что несёт с собой разорение и страдание людям. Ожесточает нравы. Стирает грани дозволенного, разнуздывая инстинкты. Теоретики, впрочем, полагают, что без войны нация растлевается, что война мобилизует силы нации, омолаживает кровь. Что за нелепица! Разве не лучшая часть нации гибнет в войнах? Лучшая во всех смыслах? В смысле физическом, ибо калек на войну не берут. В смысле духовном, ибо трусы, шкурники, хороняки на войну не идут, а сидят в тылу. И рассуждают. О патриотизме! И о высоте подвига! И о красоте войны!
В первые месяцы безумия заливались поэты наперебой:
Когда Отечество в огне
И нет воды – лей кровь как воду…
Благословение народу.
Благословение войне!5
Но, благословляя войну, отнюдь не спешил автор этих виршей лить собственную кровь в имя благословляемого народа. А ему вторил, завывая от имени мнимой «простой бабы» другой «храбрец»:
Но не страшно бабьему
Сердцу моему,
Опояшусь саблею
И ружьё возьму,
Выйду я на ворога,
Выйду не одна,
Каждой любо-дорого
Биться, коль война.6
Определённо, последний стыд потеряли господа поэты! Подобную белиберду не совестно ли было писать самим? Поэзией величать? Хотя какое там! Если уж Сологуб Фёдор до такого «гениального» дописался:
Да здравствует Россия,
Великая страна,
Да здравствует Россия,
Да славится она!
Самый отсталый гимназист младших классов такой пошлости не сочинил бы. А ведь это «поэзия» мэтра!
Надёжин отбрасывал газеты с гримасой. На фронт вас, господа белобилетники – там и пишите подобную чушь.
Бальмонт был откровеннее. Бродила по рукам мерзость, адресованная «русскому офицеру»:
Грубый солдат! Ты ещё не постиг
Кому же Ты служишь лакеем?
Ты сопричислился – о не на миг! –
К подлым, к бесчестным, к злодеям.
Я тебя видел в расцвете души,
Встречал тебя вольно красивым.
Низкий. Как пал ты! В трясине! В глуши!
Труп Ты – в гробе червивом!
Кровью Ты залил свой жалкий мундир,
Душою Ты в пропасти тёмной.
Проклят ты. Проклят Тобою весь мир.
Нечисть! Убийца наёмный!
За такое бы в приличные времена приличные люди поучили господина пиита хорошим манерам у барьера… А тут – читали. Обсуждали. В салонах, знать, и соглашались. К гадалке не ходи. А почему бы и нет? Коли в офицерских собраниях позволяли себе похабные анекдотцы о Царе? Об Императрице?..
Сколько наивных глупцов славили войну в её первые дни… И негодовали на скептицизм! Война – гибель нации? – зашикают, как на крамольника. Исторический факт: французскую нацию убила революция и война. Вернее, войны столь чтимого всеми военного гения Бонапарта. Нацию русскую должна была теперь свести в могилу война и… революция.
Омоложение, оздоровление крови! Ох и изрядно оздоравливалась она, когда цвет нации гиб на передовой. Гибли те, кто первыми шли в бой за Веру, Царя и Отечество. Не зная, что этот бой не столь уж и важен. Что главный, самый страшный бой впереди. И в нём-то как понадобятся все эти верные Богу и Престолу! А их – не будет. Потому что они останутся лежать в чуждых землях, на которых невесть ради чего лилась русская кровь. А шедшие следом уже не будут иметь того незыблемого чувства, уже поколеблены будут… И бой главный окажется проигран.
То, что будет именно так, Алексей Васильевич знал настолько твёрдо, как будто всё уже произошло. И то, что война – сугубое зло, не вдруг для себя открыл, а убеждён был издавна. Но когда полыхнула она, когда потянулись к западным рубежам вагоны с протяжно поющими солдатами, а назад – с убитыми и ранеными, когда первый вдовий плач огласил деревню, не позволила душа уклониться. Никакой логики, никакого рассудка не было в его решении. А что же тогда? Глупая сентиментальность, присталая восторженному юнцу, но не умудрённому учителю? Патриотизм, о котором из-за опошления понятия и заикнуться-то стало неловко? Некий инстинкт, дремавший в мирную пору? Он и сам затруднялся сформулировать точно. Просто не мог отсиживаться в тишине и мире, когда другие проливали кровь. Не позволяла душа…
Сонюшка благословила. Хотя и неимоверно тяжко ей было. Да и самому покидать её с тремя малышами – куда как невыносимо. Но она – поняла. Как понимала всегда. Во всю их трудную, щедрую на испытания жизнь. Не удерживала, не отговаривала, не плакала, боясь огорчить…
Марочки уже не было к тому времени в деревне. Она уехала на фронт в первые недели войны. Оставила амбулаторию на попечение Аглаши, собрала маленький саквояж и, простясь со всеми, отправилась. В третий раз покинула кров, чтобы служить страждущим там, где более всего это служение требовалось. А ведь могла же и она остаться. После всех мытарств… Устроить госпиталь здесь, как многие сердобольные дамы. Но это было естественно для них, а Марочка не могла делать что-то наполовину. Только отдаваясь своему служению целиком…
У Надёжина такого максимализма не вышло. Хотя он и попал на фронт в чине вольноопределяющегося, но в самих боевых действиях не участвовал, будучи определён на штабную должность. Бумажная работа тяготила его своей рутиной, зато оставалось довольно времени для размышлений и дневниковых записей, которые Алексей Васильевич взялся исправно вести. Он немало времени проводил с солдатами, разбирая их нужды, помогая писать письма, по желанию обучая грамоте. «Учитель» – это прозвище закрепилось за ним и произносилось с уважением. Находить общий язык с солдатами было несложно. Суть те же мужики, среди которых он жил, чьих детей пестовал. Сложились отношения и с офицерами, ценившими надёжинскую начитанность. Длинными дождливыми вечерами во время затяжных позиционных боёв, выматывающих силы и душу, чем было скоротать время? Картами. И разговорами. Для последних Надёжин был незаменим.
Война неумолимо затягивалась. На австрийском фронте случались славные победы и прорывы, но велика ли честь одолеть австрияков? Трусы искони. Немцы – дело иное. Эту железобетонную стену никак не удавалось прошибить. Хуже того, эта стена теснила. Заставляла отодвигать линию фронта. Что-то тягостно бессмысленное было во всём этом нескончаемом действе. Тут уж не сражения, не доблести военные решали исход, а – выносливость. Чьи силы и нервы измотаются раньше. Почему, в сущности, русским должно было измотаться раньше? Враг ведь ещё и не ступил, по крупному счёту, на русскую землю. Вся Россия лежала за спиной воюющей армии, живя своей обычной, лишь отчасти измененной войной жизнью. И какая силища могла эту громаду одолеть? Между тем, германские ресурсы были на исходе. Но… Почему-то ощущалось, что дрогнут вперёд именно наши ряды. Может, и вернее была бы победа, когда бы немцы прошли вглубь страны… Тогда бы заговорил народный дух, и народ встал на защиту своей земли. А так… Война оставалась для народа чужой, идущей за чужие земли и интересы, приносящей лишь напрасное разорение. За что была эта война? За что была война Японская? За что-то вовсе неведомое народу. Да и многим ли ведомое? Конечно, горячие патриоты вспомнили бы в ответ на это о Босфоре и Дарданеллах. Но это – аргумент для политиков, полководцев и романтиков. Не для «серой скотинки», загнанной в окопы. Не для народа.
Подолгу разговаривая с солдатами, Надёжин видел, что в них нет того боевого духа, который даёт победу. А есть усталость. И желание вернуться домой, к семьям, к труду. И раздражение против тех, из-за кого оно не могло осуществиться. Скоренько и подсказывали из-за кого – из-за собственного правительства и Царя. Показывали Алексею Васильевичу соответствующие листовки. Объяснял он, что стоит за подобными призывами, но, как доходило дело до правительства, присыхал язык к гортани. Как прикажете этих защищать? Ведь ни единого почти человека путного не осталось в кабинете! Один другого краше! Как могло так случиться? Какая злая сила наворожила? Чтобы в богатейшей умными и талантливыми людьми стране министрами поголовно оказались серости и бездарности? А то и хуже…
Да ведь их – не Государь ли назначал?..
Но Государь – Помазанник Божий. Опутали его, как сетью, разные тёмные личности, и… А он – не понимает? Не видит?
Вот, и пойди растолкуй мужику, отчего всё так происходит… Ну разве что про большевичков и им подобных знатно пояснить сумел. И по программам их, и по личностям.
Но как пробудить монархическое чувство? А ведь прежде не нужно было пробуждать его. Или прежние цари были лучше? Да нет. Мужикам, по крайности, ни при одном Царе не жилось вольготнее. Так отчего же монархическое чувство уснуло? Нет, для большинства монархия, царь-батюшка было нечто незыблемое, само собой разумеющееся. Но незыблемость эта мёртвая была. Вроде бы так установлено. Но измени установку – и подчинятся новой. И быстро подчиняться. Лишь плечами пожмут…
Так и вышло в проклятом марте 17-го. Когда зачитан был манифест об отречении… Всё кипело в груди Надёжина. Отрёкся! Отказался от борьбы! Как? Почему? Боялся пролить кровь… Предпочёл пожертвовать собой… Но… до чего же глупо!.. Да, некогда праведные Борис и Глеб предпочли смерть усобице с братом. Но на них не лежала ответственность за судьбу целой страны, целого народа! Мог Государь не защищать себя, смиренно принимая испытания, вверяясь в Божию волю, но защищать народ неужели не обязан был? Или же те тати, что потребовали у него отречения, оказались в его понимании изъявителями народной воли? Не вмещалось ни в голове, ни в сердце…
А тёмный вал всё поднимался. Доходили жуткие подробности расправ над офицерами… Приехавший из отпуска штабс-капитан Десницын рассказывал о столичной вакханалии, которую прославляли теперь, как торжество свободы. Кровь невинных – это свобода? Убийства офицеров и городовых – это свобода? Грабежи и насилия – это свобода? Свобода! Что призрак ненасытный! Крови жаждущий… Свобода! С пулемётной лентой через грудь и штыком наперевес, с озверевшей мордой пьяного мерзавца – в таком обличии пришла она к нам, долгожданная! И то ли будет ещё…
– Алексей Васильевич, солдаты хотят, чтобы вы у нас стали комиссаром.
Закашлялся Надёжин, когда румяный ефрейтор из Саратовской губернии заявился к нему с таким предложением. Это насаждали теперь не имеющие власти калифы на час – комитеты, комиссары… Аж передёргивало от самого названия. Комиссар! Ему, Алексею Надёжину – да на революционную должность? Вроде как на передовую революции?
– Нет, неверно вы рассуждаете! У нас это нововведение – по приказу. Солдаты вам оказали доверие, зная ваши убеждения, не смущаясь ими. Рассудили благоразумно, что великая редкость теперь, и нужно поощрять. В кругу офицеров – вы свой человек. Да лучшей кандидатуры быть не может, чтобы всё осталось на своих местах, и не было безобразий! А если другого выберут? Из революцион-нэров? Кому же, помилуйте, лучше будет? Тогда прощай дисциплина, и шабаш!
Эти-то доводы штабс-капитана Десницына, поддержанного другими офицерами, и заставили Надёжина скрепя зубы принять сомнительную должность. В ней он, впрочем, не чувствовал особого себе стеснения. Только всё бессмысленней становилась и без того бессмысленная война. Тыл стремительно разлагался, заражая трупным ядом и фронт. Откатывались назад деморализованные русские части. А утратившие чувство реальности калифы кричали о войне до победного, о верности союзникам. Союзники! Вот, кто в первую голову волновал их. Как Франция посмотрит, да что скажет Англия. Но что взять с них? С заискивающих похвал от западных дипломатов, добрую часть карьеры своей расшаркивавшихся перед ними… Но не то же ли, пусть и не в таком постыдном виде, было прежде? Не русской ли кровью была куплена французская победа под Верденом? Что нам был тот Верден… И Франция… Что столько русских жизней не пожалели… Верность союзникам! Союзникам, которые сами не способны к верности. Во всяком случае, нам… Но химера эта так околдовала умы, что только и слышалось отовсюду – союзники! Да не шут бы с ними? Сколь бы меньше позора от сепаратного мира было…
В августе, в самые горячие дни, когда в Москве отгремело знаменитое совещание, и высоко-высоко зажглась пробуждающая во многих надежду звезда генерала Корнилова, Алексей Васильевич был тяжело ранен осколками разорвавшегося рядом снаряда. Ранение было столь тяжёлым, что врачи сомневались, удастся ли ему выкарабкаться. Приходилось почти заново учиться ходить, говорить… Когда он немного пришёл в себя, то оказалось, что Временного правительства больше не существует. Большевики взяли власть…
Он лежал на больничной койке лазарета Софийского монастыря, вслушиваясь в перезвон колоколов, созывавших на службу, и мучительно вспоминал. Вспоминал, что было с ним в долгие недели полубреда. Помнилось, что сперва лежал он в другом лазарете. Ближе к передовой. А потом был санитарный поезд… И в какой-то момент, придя в себя, он увидел над собой лик… Марию… Марочку… И что-то говорила она, касалась пылающего лба прохладной ладонью. Сон ли то был или явь? И где было это? На передовой или в поезде? Или в каком-то другом лазарете? Ах, как не хватало её теперь! И узнать бы, что с ней… И дома – что? Почта стала работать по-революционному: письма шли месяцами, а то и не доходили вовсе.
Слава Богу, что привёл именно сюда. В Покровскую обитель. Поручил заботам дорогой матушки Софии.
Далеко-далеко от матери городов русских случилась их первая встреча. В незабвенной Оптиной, куда матушка, духовная дочь оптинских старцев, приезжала, как могла, часто. В ту пору она была настоятельницей одной из беднейших обителей – «Отрады и утешения», расположенной на живописном берегу Оки в Тульской губернии. Когда несколькими годами прежде две молодые монахини, ищущие места, где обосноваться самостоятельно, устроив свою общину, приехали туда, там высилась лишь заброшенная церковь во имя Иоанна Милостивого с выбитыми окнами и проваленной крышей. Окрестные жители, большой частью, рабочие Дугинского завода, были людьми духовно одичавшими и встретили сестёр весьма недоброжелательно.
Однако, с Божией помощью мало-помалу жизнь стала налаживаться. Маленькая община жила по строгому уставу, пребывая в труде. Постепенно возрождался заброшенный храм, а с ним – и помрачённые души людей. И вот уже приезжали туда из столиц. Интеллигенция. Иные и вовсе неверующие. Но пожив среди сестёр, приобщась духу обители, обращались ко Христу. Матушка София имела великий дар влиять на людские души. Влиять, никогда ничего не навязывая…
Удивительна была судьба этой женщины, в которой решительно всё оказывалось промыслительно. Рано лишившись отца, маленькая Соня воспитывалась в Белёвском женском монастыре. В детских играх она часто изображала игуменью: облачалась в длинную пелерину, становилась на возвышение и благословляла брата и сестру, которые кадили ей, размахивая катушками, привязанными на нитках.
Позже, гостя в калужском имении бабушки, Соня часто бывала в Оптиной. Однажды после службы старец Анатолий (Зерцалов) вышел с крестом и подозвал девочку:
– Пропустите игуменью!
Когда она, удивлённая, подошла, он подал ей крест, чтобы она приложилась, погладил по голове и добавил:
– Какая игуменья будет!
Старец же Амвросий при встрече с Соней поклонился ей в ноги…
Однажды во время молотьбы в овине к матери Софии подошла калека-крестьянка и сказала, кивнув на неё:
– Ты свою дочь замуж не выдавай. Я сегодня сон видела. В иконостасе вместо иконы Божьей Матери была твоя дочь!
Однако, несмотря на эти пророчества, сама София в юные годы ещё не думала о монашестве. Обладая прекрасным голосом, она поступила на певческое отделение Киевской консерватории, педагоги которой прочили ей большое будущее. Однако, этому не суждено было сбыться. София сильно простудилась и полностью лишилась голоса. Вдобавок последствия болезни оказались столь серьёзны, что врачи заподозрили чахотку и рекомендовали ей лечение заграницей.
Прежде чем уехать, София отправилась в Свято-Троицкую обитель, где ей было даровано чудесное исцеление – впервые после десяти месяцев молчания она смогла говорить… Это чудо решило судьбу девушки. Вскоре она приняла постриг…
В первую же встречу в Оптиной матушка пригласила Надёжиных навестить свою маленькую обитель. Приглашение было с благодарностью принято.
Монастырь «Отрада и Утешение», получивший это имя в честь хранившегося в нём образа Богородицы, был расположен на высоком холме и окружён рощей по-южному белостволых берёз. Дивный вид открывался отсюда: прекрасная долина, покрытая ковром полевых цветов, позади неё извивающаяся меж берегов Ока…
Обитель была крайне бедна и жила одним днём, но в этой бедности особенно проникнуто всё было духом подлинного, исконного христианства. Здесь жили по заповедям буквально, следуя им всякое мгновение. Такими, должно быть, были первые общины христиан, в которые не вкрался ещё мирской дух попечения о внешнем. Восхитительны были и богослужения в восстановленном, с любовью украшаемом в праздники руками насельниц храме. Более сотни душ спасалось в беднейшей обители, не имея никаких доходов и при этом помогая нуждающимся, заботясь о полусотне сиротах созданного при монастыре приюта. Чем жили они? Откуда что бралось? Словно бы ежедневно повторялось здесь чудо насыщения семью лепёшками и двумя рыбицами…
А ещё матушка, обладавшая даром слова и большой мудростью, публиковавшая стихи и прозу под инициалами «И.С.», часто устраивала беседы с сёстрами и приходившими на них мирянами. Беседовали обычно о жизни великих подвижников, эпизодах Святого Писания, жизни самой обители… Сколько подлинной просвещённости было в этих беседах! Подлинным духовным счастьем было слушать игуменью Софию.
– Знойно и душно стало в мире от усилившегося развращения обычаев и нравов. Вместо имени Божия и Его власти, призывается имя и власть Его противника и исконного человекоубийцы, вместо истины царствует ложь, вместо чистоты ума и сердца – распущенность. Ныне, более чем когда-либо, исполняются слова Спасителя: Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю; не мир пришёл Я принести, но меч, ибо Я пришёл разделить человека с отцом его, и дочь с матерью её, и невестку со свекровью её. И враги человеку – домашние его7. Ныне жена не стала понимать мужа, занятого только пустыми материальными расчётами, муж – жену, ищущую Бога; ныне брат восстаёт на сестру за её любовь к целомудрию, а мир презирает, гонит и попирает решительно всё, что может напомнить ему о Христе и Его заповедях. Теперь именно настал тот великий духовный голод, о котором предсказал великий Псалмопевец и Царь словами: Спаси, Господи, ибо не стало праведного, ибо нет верных между сынами человеческими8. Душа задыхается в миру, одурманивается и, если не убежит от мира, скоро умирает мучительною смертью или самоубийства, или конечного отпадения от Бога и сатанинской вражды на Него. Жалкая, чуткая душа, ещё не успевшая оскверниться в чаду угара мирской жизни и грехов человеческих, стремится вырваться из мира, уйти туда, где небо чисто, где дышится ей легко, где воздух не заражён изменой Богу, чтобы там вздохнуть легко и набраться сил для борьбы со злом, грехом, со своею плотью, воюющей на душу, и с пакостником её, богоборцем-диаволом…
Позже не раз порывался Алексей Васильевич с женой снова навестить полюбившуюся обитель. Но не судил Господь. А затем и матушка София покинула её, став игуменьей киевского Покровского монастыря.
И вот теперь нежданно свидеться привелось.
Колокола всё пели, и Надёжин с трудом, преодолевая мучительное головокружение, поднялся с постели, опёрся на костыль, зажмурился от роящихся в глазах разбуженным ульем точек.
– Куда это вы собрались, Алексей Васильевич? – осведомился лежащий на соседней койке поручик, отложив книгу.
– В церковь… Надо… – слабо отозвался Надёжин.
– Не дойдёте, полноте. Вы же чуть на ногах стоите.
– Дойду… – твёрдо отозвался Алексей Васильевич. – С Божией помощью… Надо с чего-то начинать.
Едва переставляя отвыкшие от ходьбы ноги, он медленно спустился на улицу. Впервые за проведённые здесь дни. В лицо ударило сыроватой прохладой и прелью. Осень! Монастырский сад уже увял, заметя потемневшей листвой дорожки, поникнув скорбными в своей наготе ветвями. Ветер тащил по небу неряшливые обрывки туч, изредка, будто обиженно, брызгавшие дождём, но тут же уступавшие место лазури и солнечным лучам. Мерцали в вышине кресты великолепного Никольского собора.
Ещё четыре десятилетия тому назад здесь, в Лукъяновке, и помину не было о монастыре. Вековые деревья шумели, стекая вниз по кручам Вознесенского холма. Но волей Великой Княгини Александры Петровны была созиждена эта обитель, «живой монастырь», как именовала его сама основательница. Живой, потому что призван был к доброделанию, к служению страждущим.
Тяжело больная княгиня слишком хорошо знала, что такое страдания, а потому стремилась облегчать их другим. Большая часть монастыря была отведена под больничные нужды: здесь располагались большая больница, амбулатория для приходящих больных, образцово устроенная аптека, училище для девочек-сирот, приют для слепых, приют для неизлечимых хронически больных женщин, барак для заразных больных, анатомический покой для нужд больницы, прачечная, странноприимница, куда мог прийти всякий бездомовник и найти не только приют, но и заботу…
В считанные годы был устроен этот град милосердия. Принявшая постриг княгиня боялась не успеть того, что считала себя должной сделать. Всё подчинялось здесь её воле. От проектировки, которой занимался её сын, до церковных служб. В монастыре введён был строгий Студийский устав, и Александра Петровна сама следила за совершением богослужения, сама писала расписание церковных служб и старалась присутствовать на всех, подчас сама читая шестопсалмие, часы, канон… Ела она лишь обычную скудную монастырскую пищу из деревянной монастырской утвари.
С таким же смирением служила княгиня больным. Она жила в одной из больничных палат, никогда не закрывая двери, чтобы и в ночное время слышать стоны и жалобы страждущих и идти им на помощь. К тяжёлым больным она вставала по нескольку раз за ночь, мыла, давала лекарства, утешала… И всё это – с видимой лёгкостью, радостностью. Забывая недуги собственные.
Больница Покровского монастыря не имела себе равных нигде в Империи – в монастырской лечебнице могли принимать по пятьсот больных в день, а уже спустя год после её открытия в этих стенах были сделаны первые рентгеновские снимки. Смертность при операциях не превышала 4%, что в те времена было просто невообразимо. Из трёхсот сложнейших операций в год лишь десять оказывались неудачны. В монастырской аптеке любой малоимущий мог бесплатно получить выписанные ему лекарства, так как производились они в самой обители.
Александра Петровна несла свой подвиг почти два десятилетия. А не минуло и того срока с её кончины, как монахини со слезами вынуждены были отбивать её имя с надгробного камня – чтобы «борцы за народное счастье» не осквернили дорогого праха за принадлежность к Августейшей династии…
Надёжин стоял, прислонившись спиной к стене, собираясь с силами. Вроде и рукой подать до Никольского, а как же тяжело, оказывается! И шагу ступить сил нет! Мелькнула мысль: а не возвратиться ли? Но отринул решительно: надо дойти. Необходимо.
Пошёл медленно, шатко. Был бы поблизости из сестёр кто – помогли бы. Но они – на службе все…
Долог оказался путь. Когда, наконец, переступил, дрожа от слабости, порог храма, была уже середина службы. Алексей Васильевич, стараясь не обращать на себя внимания, прошёл в придел преподобного Серафима Саровского, перекрестился на образ чтимого святого. Присел в изнеможении на лавку у стены. Смотрел подёрнутым пеленой взглядом на светлый лик. Молился без слов. О Сонюшке и детях. О Марочке. Обо всех дорогих сердцу людях… И тоскливо защемило в груди: когда бы домой теперь! К ним!.. Да когда ещё силы вернутся, чтобы столь дальний путь одолеть? Да в революционной круговерти этой? Батюшка Серафим, пособи! Доведи до дома! И как-то потеплело на душе, точно бы отозвался преподобный на слёзную мольбу…
Служба окончилась, а Надёжин всё сидел неподвижно, погружённый в своё, полубесчувственный от изнеможения, но успокоенный, просветлённый. Впервые за всё это время явилась в душе уверенность, что скоро он всё-таки будет дома и обнимет своих.
Чья-то рука тронула его за плечо, и вкрадчивый голос произнёс укорливо:
– Что же вы не сказали, что хотите на службу пойти? Рано вам ещё выходить было. К тому же одному.
Матушка София качала головой, а глаза её радовались. Радовались ему, тому, что он смог этот краткий путь преодолеть.
– Да я ведь по наитию, – отозвался Алексей Васильевич. – Ничего, дошёл. Теперь бы обратно ещё…
– Раз сюда дошли, то и назад сможете, – ободрила игуменья, помогая ему подняться. – Слава Богу, силы к вам возвращаются. Знать, сильно молятся о вас… Иначе бы уже не встать вам. Даже в нашей больнице не выходили бы. Ведь позвоночник! Очень я боялась паралича… А ещё, знать, Александра Петровна помогла вам. Она же, когда в Киев приехала, параличная была. И нежилица… А Почаевская её на ноги поставила. С того наша обитель и началась.
– Жизнь богата чудесами, – проронил Надёжин, щуря отвыкшие от света глаза на небо.
Они медленно шли по сырой дорожке. Матушка София бережно поддерживала Алексея Васильевича под локоть, чуть улыбалась, ободряла ласково:
– Да вы молодцом совсем! Залежались, вижу, на койке больничной. Будем теперь всякий день с вами совершать небольшие прогулки. Покажу вам обитель нашу… Вы ведь ничего ещё у нас не видели тут. Вот, осмотритесь, окрепнете, а там найдём способ вас отправить домой…
– Скорее бы! – вздохнул Надёжин. – Стосковался по своим… Так бы и побежал бегом! Да где уж! – стукнул досадливо костылём о землю.
– Ничего-ничего. Вы и не заметите, как быстро время пройдёт. Скоро увидите их… А пока, чтобы отвлечься вам, не хотите с ещё одним чудом ознакомиться?
– Ознакомиться с чудом? Это как же?
– В нашей Ржищевой пустыни, что здесь недалеко, одна из послушниц в конце февраля впала в летаргический сон. Как раз на второй неделе Великого Поста…
– В самые дни отречения?..
– Именно! Сорок дней её не могли добудиться, а в Великую субботу очнулась сама. И рассказала, что сподобилась узреть в это время. Алексей Васильевич! Это потрясает! Сон её был о судьбе Государя… И… о всех нас… Она видела Антихриста, облачённого в алые одежды, и ангелов, и мучеников за Святую веру… – игуменья взволновалась, бледное лицо её зарумянилось, заблестели вдохновенно лазоревые, лучистые глаза, как бывало ещё в «Отраде…», на памятных беседах, когда говорила она о предметах особенно дорогих её сердцу. – Она видела сидящих за столом святых в разноцветных одеяниях, источавших чудный свет. А над этим сонмом в ослепительном сиянии сидел на престоле дивной красоты Спаситель! – матушка прервалась, указала на стоящую рядом скамейку. – Может быть, хотите присесть? Передохнуть немного?
– Да, пожалуй, – кивнул Надёжин, не спешивший возвращаться в опостылевшие стены больничной палаты. – Но продолжайте же, матушка! Что было дальше?
Усадив его и присев рядом, игуменья продолжила рассказ:
– Одесную Господа сидел… наш Государь в окружении светлых Ангелов. Он и сам был подобен ангелу! В полном царском одеянии, в блестящей белой порфире и короне, со скипетром в правой руке. Господа наша Олинька едва могла рассмотреть из-за ослепительного света, но Государя видела отчётливо… Святые мученики беседовали между собою и радовались, что последние времена уже близко, что скоро верные сподобятся пострадать за неприятие печати Антихриста. Они говорили, что церкви и монастыри будут уничтожены, а перед тем из монастырей будут изгонять живущих в них. И все верующие будут гонимы и мучимы… В ту пору Государя уже не будет посреди них, ибо земное время его иссякает. Когда же придёт сам Антихрист, то Святая Лавра и все верные будут взысканы на небеса…