Шампанское пенилось и выплёскивалось из раскрытого рояля.
– Господа, эт-то штор-р-р-м!!! – взревел Андрон Панкратов, купец первой гильдии, вращая налитыми кровью глазами, и стал дуть на пену, раздувая красные лоснящиеся щёки.
– Хозяин, а игде рыба-то??? – завопил цыганского вида купчик, опрокидывая рюмку водки.
– Будет вам рыба-с, господа, – устало отвечал хозяин ресторации, радостно подсчитывая в уме, сколько заработает его заведение на этом купеческом гулянии.
– А что за рыба? – спрашивали захмелевшие посетители, сгрудившись вокруг наполненного шампанским рояля.
– Увы, для наших сомов и осетров места в рояле мало, а потому, изволите видеть, кильки да сардинки, в основном-с.
Наконец, пена сошла, и в золоте безжалостно загубленного вина появились мелкие рыбёшки. Рёв какого-то звериного восторга приветствовал это.
– Хозяин, хлеба подай! Прикармливать их будем!!! – заорал кто-то.
Немедля подали хлеб, и бородатые здоровые мужики, купцы всех гильдий, веселясь под стать малым детям, начали крошить его в шампанское.
– Эх, гулять-колотить! А ну, как, господа, махнуть бы таперича по Волге-матушке! Как пращуры наши, на строгах… – пьяно крикнул молодой купец с рыжеватой бородой, комкая в руках блин вместо салфетки.
– Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны
Выплывают расписные
Востроносые челны!.. – забасил Илья Давыдович Докукин, богатырь двухметрового роста, известный на всю Москву купеческий сын, прожигавший отцовское наследство.
– Ох, Илюха, тебе б в певчие церковные, Господу нашему славу петь – цены бы не было! Слыхал я, быдто сам иерей хвалил тебя? Вот, на Знаменке дьякон один есть: так у него голосище – ох-ох-ох! Стены Божиего храма сотрясаются! От такого все бесы прочь прячутся, в самое что ни на есть пекло!
– Гулять-колотить! По что ж ты, Илюша, примолк? Потешь душу!
– Волга-Волга, мать родная,
Волга русская река,
Не видала ты подарка
От донского казака!
– Ох, сукин сын! – рявкнул Панкратов, утирая слёзы. – Всю душу вынул и перевернул… А, вот, прав был Разин! Так с ними, с бабами, и надо! За шиворот да за борт её! И учить курв кулаком почаще, чтобы мужу слова поперёк сказать не смели!
– Чай, кабы дочку твою кто разобидел, ты б, Игнатьич, кулаком бы тогда шельмеца поучил!
– Дочь – дело другое, – Панкратов стукнул кулаком по столу. – Мою дочь только сам я, Андрон Панкратов, учить право имею! Потому как моя собственность! Моя кровь!
– Небось, за князя какого отдать её думку имеешь?
– А и не всякий князь Груши моей стоит! Краше девки на всю Москву нонече не сыскать! Зря, что ли, учителей я ей водил?! Чтоб, аки благородная, выступать могла. И любой графиньке-шишиморе моя Груша нос утрёт!
– Эк понесло-то тебя, Игнатьич, эк понесло! – ухмыльнулся Козьма Русаков.
– Молчи, шельма энтакая! Аль я, по-твоему, не ведаю, что сынок твой под Грушку мою клиношки подбивает? Да, вот, выкусите! – Панкратов показал всем кукиш.
– А, чёрт с тобой, старый ты рассатраповский сатрап! – махнул рукой Русаков. – Давай лучше ещё по чарочке!
– И то верно!
Между тем, Илья, пошатываясь, подошёл к сидящему в углу скромно одетому молодому ещё человеку со светло-русой бородой и длинными до плеч волосами.
– Ты чего, кимряк, не весел? – прорычал он. – Аль не нравится тебе наша компания?
Кимряк покрутил ус и отозвался:
– Компания, как компания. Не хуже и не лучше других. А веселье ваше и впрямь не по мне.
– Это оттого, что выпил ты мало! – назидательно произнёс Докукин. – Это же и неприлично прямо, и нам всем обида. Сидишь здесь, что филин мрачный, трезвый почти да только глазами на нас зыркаешь.
– Напиваться пьяным желания не имею и удовольствия в том не нахожу. Слушай, Илья, зачем ты, вообще, меня потащил с собою? Я не дюже богат да и на Москве человек новый. Окромя Ямского нашего приказу и не видал толком ничего…
– Так для того и потащил, Прошка, чтоб повидал! Эх, Прошка, экой ты, право, сапог! Вот, как есть сапог! Все вы, что ли, кимряки, такие? Окромя своих сапог ничего не знаете?
– Разные есть, – отозвался Прохор. – Дело своё мы справно знаем: то истинная правда. Но отчего же только его? У нас и весьма учёные люди найдутся. Кабы все мы сапоги были, так разве матушка Екатерина едино нам, кимрякам, вольность бы пожаловала? А куролесить да опиваться до безобразия полного – так то большого ума не требует.
– За последние слова твои не оскорбляюсь на тебя нынче только оттого, что пьян и потому добр и весел! А на будущее ты мне попрёков делать не смей и учить меня! Отцовыми поучениями по горло сыт. Довольно!
– Вольному воля, Илья!
– И всё-таки я не уймусь, пока не развеселю тебя! До вина ты не падок… Что ж, полюбуешься на кралей наших.
– Сохрани Господь! Избавь меня от твоих Мимочек и прочего зверинца! Иначе я ей-Богу уйду!
– Не сметь! Я тебя пригласил, как друга своего, а ты меня оскорбить желаешь?! – громыхнул Илья. – Да знаешь, кто будешь после этого?!
– Хорошо-хорошо, я не уйду и дождусь конца вашего веселья, но не неволь меня ни к чему и не пытайся толкнуть в объятья какой-нибудь подлянки. У меня есть невеста, и я люблю её.
– Тьфу на тебя, Прошка… А ещё друг! Для него ж стараешься, а он не ценит! – обиженно буркнул Илья. – Невеста… Где она – невеста-то?
В этот момент хозяин ресторации провозгласил:
– А теперь, господа, попрошу внимания! Настало время для самого экзотического блюда нашего меню, самого сладкого десерта! Шансоньетка с гарниром!
Прохор поморщился, отпил глоток вина, поднял глаза и поперхнулся от увиденного. Четверо половых внесли в зал огромный поднос, на котором среди разнообразного гарнира, самого настоящего, лежала абсолютно голая молодая женщина. Лицо её было сильно накрашено, но Прохор не мог не узнать его… Ещё год назад это лицо преследовало его, как наваждение, не отпускало, манило, сводило с ума.
Прохор Алексеевич Голенищев происходил из семьи потомственных кимрских сапожников, чья обувь славилась прочностью и удобством по всей России. Отец Прохора, человек предприимчивый и не лишённый некоторого образования, бывал за границей, изучая там новые машины, и по возвращении в родные края создал небольшую артель, приобретшую вскорости масштабы целой мануфактуры. Двух сыновей Алексей Алексеевич постарался также в нужных пределах приобщить к наукам. Старший, Фёдор, с ранней молодости взялся помогать отцу в его деле, Прохор же имел к тому меньшую склонность, хотя и отличался добросовестностью во всём, что поручалось ему. Отец, впрочем, не особенно давил на любимого младшего сына, позволяя ему до определённой степени жить по своей охоте. Тем более, что Прохор отличался тихим нравом и богобоязненностью, а потому особых опасений родителю не внушал.
Ещё в отрочестве Прохор подружился с соседской девочкой-сироткой, Мариной, которая жила у тётки, имевшей пятерых родных детей и державшей племянницу в чёрном теле. Тётка Мария Кирилловна была женщиной властной и деспотичной. Даже собственный муж боялся её и оттого считался образцовым семьянином: никогда не смел он ни заглядеться на других женщин, ни напиться пьяным в компании, а в церкви стоял с видом сокрушённым, потупив очи долу. В семье царил прочный и неколебимый матриархат.
Марина с ранних лет отличалась редкой красотой. Красотой не волжской, не русской даже, но какой-то восточной. Прохору казалось, что персиянка, которую бросил за борт Стенька Разин, должна была быть похожа на Марину. Ни дать – ни взять персидская княжна! Будто бы огонь разлит в ней и выхода не находит! Вулкан, а не девка! Чаровница! А ещё у Марины был необычайно сильный и красивый голос. Бывало, сидя на берегу Волги, она заводила ту самую песню, про Стеньку Разина, и голос её разносился, кажется, на несколько вёрст по реке…
Марина уже в четырнадцать лет была писаной красавицей, с которой не могли сравниться и старшие её подруги, уже невесты. Когда плавной поступью проходила она по улице, задорно поглядывая из-под длинных ресниц бархатными, фиалковым глазами, мужчины – от юношей до стариков – провожали её восторженными взглядами, а женщины кривились.
Однако, именно в тот год Марина вдруг сильно изменилась. Она стала печальной, нервной. Казалось, что что-то гнетёт её, гася прежнюю резвость и весёлость. Прохор не раз спрашивал девушку о причинах её грусти, но та упрямо хранила молчание.
Минуло два года. Прохор, коему в ту пору исполнилось лишь восемнадцать, чувствовал, что всё больше привязывается к Марине, так что это уже походило на болезнь. В то время в Кимрах проездом остановился модный в ту пору литератор, колесивший по Волге, дабы написать большую поэму не то о Стеньке Разине, не то ещё о чём-то. Случилось ему увидеть и, главное, услышать красавицу Марину. Литератор сплеснул руками:
– Се маньифик!1 Божественно! Вы же готовая персидская княжна! О, я, быть может, напишу пьесу! Мы сделаем оперу… Да что же вам делать в этой глуши! Ваше место в Москве, в Петербурге! На сцене! На обратном пути я непременно, непременно вернусь за вами! Божественно!
Марина была вне себя от радости:
– Прошенька, представляешь ли ты? Я, Маришка Бояринцева, вдруг выйду на сцену Императорского театра! И мне будут рукоплескать! Какое чудо!
– Ты бы не слишком доверяла этому господину… – заметил Прохор. – Мало ли… Может, пошутил он с тобою…
– Нет, он не мог! Это же известный писатель! И, по всему видать, человек благородный!
Проходили недели, а литератор всё не объявлялся. Марина мрачнела день ото дня, избегала даже Прохора. Неожиданно в какой-то июльский день он получил от неё записку:
«Бесценный мой дружочек Прошенька, голубчик! Я пред тобой виновата, так как вот уже месяц ни за что обижаю тебя, избегая встреч. Прости меня и приходи сегодня вечером на наше место!»
Едва дождавшись вечера, Прохор поспешил к указанному месту, где обычно встречались они в стороне от людских глаз. Сердце замирало от самых разных предчувствий: что сулит встреча это? Прогонит ли навовсе, или наоборот откликнется, наконец, на любовь его?
Марина сидела на берегу и плела венок. Солнце алой полосой догорало за рекой, и дневная духота сменялась ласковой, наполненной ароматом трав, цветов и леса вечерней прохладой. Увидев Прохора, Марина отложила венок и поднялась ему навстречу:
– Здравствуй, Прошенька!
– Здравствуй… Случилось что, персияночка моя ненаглядная?
– Нет, Проша, ничего… Просто увидеть тебя хотела. Ведь слышу же я тоску твою… Не могу не слышать.
Марина подалась вперёд, коснулась тёплыми ладонями плеч Прохора, прильнула к нему взволнованно поднимающейся грудью. Прохор почувствовал, как затягивают его фиалковые её глаза-омуты, от взгляда этого, от прикосновений её его бросило в жар, и по телу разлилась сладкая истома.
– Ты что, Маришенька, ты что? – прошептал он охрипшим вдруг голосом.
– Ничего, голубчик… Милый мой…
На мгновение Прохору сделалось не по себе. Первый раз был он так близок с женщиной. Это волновало и пугало. Влажные губы Марины прильнули к его, пересохшим. Прохор обнял красавицу и почувствовал, как её пальцы расстёгивают на нём рубаху. Ещё несколько мгновений, и его руки ласкали горячее, нежное тело девушки. Уже позднее, вспоминая эту ночь, Прохор заметил, что Марина вела себя уверенно, ничуть не робея… Безошибочное чутьё страстного, неуправляемого женского естества? Или… опыт? Но откуда же такой опыт у шестнадцатилетней девушки? Однако, в ту ночь Прохор не обратил на это внимание, он наслаждался обладанием ею, полным обладанием самой прекрасной женщиной на свете. Когда уже задымалась заря, Прохор в изнеможении шепнул:
– Теперь ты моя, милая персияночка. Только моя.
– А за борт не бросишь меня, как Стенька? – отозвалась она, приникнув к нему тёмнокудрой головой.
– Никогда… Я тебя любить буду. И отцу скажу, что ты моя невеста!
– Голубчик ты мой, – Марина погладила Прохора по русым волосам. – И как же я без тебя буду?..
– Ты со мной будешь… – отозвался Прохор, лаская её.
Он задремал совсем ненадолго, а, когда очнулся, было уже утро, а Марина исчезла куда-то… Домой Прохор вернулся лишь к полудню и там узнал от брата сокрушительное известие:
– Маришка-то твоя с господином литератором сей ночью сбежала!
– Врёшь! – закричал Прохор.
– Охота мне приспела врать тебе! Он же ещё накануне в город приехал. Только уж по-тихому, без шума. Филька ещё подвозил его. А Маришка тётке письмо оставила. Да только, что в нём, от неё недомочься. Говорят, как прочла его, так с нею худо сделалось. Врач приходил, кровь отворял … Кстати, тебе она тоже письмецо оставила.
– Где?!
– Вот, – Фёдор протянул брату запечатанный конверт.
Не помня себя от горя, Прохор взбежал в свою комнату и там дрожащими руками распечатал письмо и прочитал:
«Милый мой голубчик Проша, следовало тебе меня, змею подколодную, утопить… Уезжаю я в Москву с господином литератором, что приехал за мною, как обещал. Не поминай меня лихом и не суди: ты слишком многого обо мне не ведаешь (дай Бог и не узнаешь!), чтобы судить… Прощай! Твоя персияночка».
Прохор взвыл, как раненый зверь, повалился на пол и зарыдал. Целый год Прохор оправлялся от постигшего его горя и вызванной им болезни, после чего отец, поругавшись на то, «какая нонеча молодёжь шибко изнеженная пошла», отправил его за границу. Оттуда Прохор вернулся уже вполне здоровым. Пережитое казалось ему теперь каким-то наваждением, временным помешательством, почти постыдным. «Может, в самом деле, ведьмой она была да приворожила так?» – мелькала иногда мысль. Иногда Марина снилась ему, но вскоре сны эти стали реже и, наконец, вовсе прекратились.
В то время Прохор сошёлся с милой и доброй девушкой, семнадцатилетней Варей, дочерью живущего в соседнем городе близкого друга своего отца. Прохор и прежде знавал её, но не обращал внимания, увлечённый одной лишь Мариной. К тому же Варенька выглядела в то время ещё совсем ребёнком. Даже теперь в её тонкой фигурке сохранялась ещё какая-то угловатость, впрочем, добавлявшая ей хрупкости и невинности. Варя не была красавицей, но отличалась кротостью, добротой и скромностью. Эта нежная девушка, похожая на нераспустившийся ещё бутон, очень полюбилась Прохору. Он стал бывать у неё часто и, наконец, сделал ей предложение. После помолвки отец отправил младшего сына по делам в Москву, так как Фёдор имел неосторожность сломать ногу и ехать не мог.
Всего ожидал Прохор от Москвы, но только не такой чудовищной встречи! От вида обнажённой Марины, лежащей на подносе с гарниром, вызывающей хохот пьяных купцов, кровь бросилась ему в голову. Прохору хотелось убежать, провалиться сквозь землю, лишь бы не видеть этого зрелища. Как сквозь туман долетал до него торжественный голос хозяина:
– Поскольку наше изысканное блюдо весьма редко-с, то отведать его сможет только тот, у кого на сие удовольствие хватит средств! Аукцион, господа! Делайте ваши ставки!
– Тысячу рублей! Теперь же! – крикнул рыжебородый купчик.
– Тысячу пятьсот! – рявкнул Панкратов.
– Две! – подал голос Русаков, откупоривая бутылку шампанского.
– За такое вкусное блюдо и двух не жалко!
– Полакомимся!
– Две с половиною даю!
– Две с половиной раз! – поднял руку хозяин.
Прохор скомкал салфетку, опрокинул рюмку водки и, поднявшись, сказал:
– Три тысячи!
Докукин удивлённо поглядел на приятеля:
– Эхма! Вот те и смиренник! Не зря говорят в тихом омуте черти водятся… Но ты прав, дружище: блюдо-то и впрямь скусное, и приправ не надо… Я сам думал силёнки попробовать, но, раз уж тебя так разобрало, то уступаю. Если не хватит, так я за тебя доплачу! Мне моих Зизи и Лили, и Жозефины достанет…
– Четыре! – громыхнул Панкратов, разрубая воздух жилистой рукой.
– Игнатьич, оставь дочке на приданное! – осклабился Русаков.
– Не про твою честь ейное приданное! Захочу – и сам растрачу теперь же! Моё добро! А ты не лезь! Что, кишка тонка – пять тысяч за энто блюдо предложить?
– Отчего ж, Игнатьич? У меня дочерей, слава Господу, за неименьем! Пять!
– Сволочь! – зарычал Панкратов, хватая Русакова за грудки.
– Господа! Господа! Прошу не устраивать в нашем заведении мордобитья!
Подскочившие половые проворно разняли соперников.
– Самодур! – визгливо крикнул Русаков.
– Шесть тысяч! – выдохнул Прохор.
– Шесть тысяч – раз… Шесть тысяч – два… Шесть тысяч – три! Продано! Вы теперь уплотите-с или векселёчек-с? – хозяин любезно улыбнулся Прохору.
– Он теперь уплотит! – ответил Илья, вытаскивая из-за пазухи пачку банкнот и швыряя их хозяину.
– Премного благодарен-с! Господину будет угодно-с здесь угощаться, или же попотчеваться изысканным блюдом где-нибудь в ином месте-с?
– В ином! Наряди энту экзотическую селёдку в шубу, усади в мои сани, а господин уж сам ея свезёт, куды потребно. Понял, али нет?
– Как не понять! В наилучшем виде-с всё сей же час будет! – хозяин раскланялся и исчез вместе с «блюдом» и державшими его половыми.
– Илья, я благодарен тебе, конечно, но ведь я бы мог и вексель подписать… – начал Прохор.
– Какой, черти тебя забери, вексель?! За мой счёт гуляем сегодня! У меня именины!
– Какие именины? Они были у тебя, как мне помнится…
– Не важно! И нуден же ты, Прошка! У русского человека именины тогда, когда они сердцу евонному потребны. А моё сердце всегда их требует! Масленицу опять же спроваживаем! Веселись, народ православный, гуляй во все тяжкие, пей до полного упокоя! Эхма! Да чего объяснять тебе!
– Деньги я верну тебе, Илья.
– Не смей! – Докукин показал свой громадный кулак. – Не смей обижать друга! А то я ить и прибить могу. Знаешь ты хоть, душа пропащая, куда везти свой трофей?
– Не знаю… – признался Прохор.
– В Святые номера свезёшь! Что на Трубной! Там скажешь, что от меня: меня там все знают – лучший номер дадут. Куда ехать, Гаврила мой знает. И, смотри там, денег никому не давай. А то оне, твою невинность почуяв, вмиг обнаглеют и ободрать решат. Скажешь, Илья Докукин за всё платит!
– Илья…
– После сочтёмся! Ну, брат, с Богом! Езжай уж, а не то «блюдо» остынет. Эхма! Завидую, брат, если честно! – Докукин крепко обнял приятеля, и Прохор покинул ресторацию, провожаемый завистливыми и недружелюбными взглядами.
Сани уже стояли наготове, тройка быстрых коней, коими безумно гордился Докукин, нетерпеливо били копытами о снег, фыркали, потряхивали гривами. В санях сидела, укутавшись в меховое манто, Марина. Прохор закусил губу и, сев с нею рядом, велел ямщику:
– Трогай, Гаврила. Знаешь, небось, куда?
– Как не знать, барин! – отозвался ямщик. – Н-но, милые! Балуйтесь!
Кони сорвались с места, в лицо ударил холодный ветер, смешанный с редким снегом. Тускло освещали московские улицы масляные фонари, изредка проносились мимо чужие сани: богатые и победнее, но все празднично убранные, во всех почти – хмельные, весёлые люди, шумящие, поющие. Провожали зиму, которая, не спешила уходить и создавала иллюзию своей вечности, неизменности, навсегдашности. До сожжения Масленицы оставалось лишь несколько дней. После надлежало всем примириться, притихнуть, смирить страсти и молиться, приготовляясь к Воскресению Христову. И в эти последние перед Великим Постом дни гулял народ, будто в последний раз.
Ехали всю дорогу молча. В заведении, прозванном Святыми номерами, расположенном при ресторане «Эрмитаж», гостей встретили, как родных:
– От Ильи Давыдыча? Всегда рады-с! Пожалуйте-с!
Пышная дама провела их в просторный номер.
– Будут ли какие-нибудь указания-с? – осведомилась она у Прохора.
– Нет-нет, – покачал головой тот. – Одна просьба: не беспокоить.
– Известное дело-с! Как можно-с! – закивала дама с понимающим видом и исчезла.
Прохор вошёл в комнату и запер дверь на ключ. Марина с каменным лицом лежала на постели. Увидев его, она распахнула свой балахон (более под шубою ничего не оказалось), обнажив белое, красивое тело, и усмехнулась:
– Ну, милый, давай. Иди ко мне…
Прохор сплюнул:
– Дура! Прикройся немедленно!
Марина покорно запахнула балахон, села на постели, обхватила руками ноги и, положив голову на колени, исподлобья взглянула на Прохора. Он же закурил папиросу, нервно прошёлся по комнате и, наконец, опустился на стул.
– Что ж ты сидишь, Проша? Утро уж скоро, – заметила Марина. – Для чего ж ты шесть тысяч-то на меня извёл? Отец-то, поди, осерчает.
– Как ты могла? – вскрикнул Прохор. – Как ты до такого дойти могла?! За меня замуж не пошла, а здесь… Здесь…
Марина поправила разметавшиеся чёрные волосы:
– Твоё счастье, что замуж за тебя я не пошла. Зачем тебе такая жена, голубчик Проша? Извела бы тебя и только…
– А как же твой литератор? Театр?
– Театр… – Марина рассмеялась. – Вот, мой театр… Видел ты… А литератор… В любви клялся, букетами да духами задаривал. Привёз в Москву, квартирку снял. Вначале жил со мною. Потом – наведывался частенько. Помилуемся с ним ночку-другую, а с тем и уйдёт… Потом – реже… А потом – вовсе исчез. Денег у меня не осталось. Из квартиры съехать пришлось… Так и началось всё: один, другой, третий… А в «Саратове» я шансоньеткой числюсь. Жемчужина Персии! Песни пою, непристойные танцы отплясываю и…
– Замолчи! – Прохор вскочил со стула. – Я не желаю слушать! Я не верю, чтобы ты такой стать могла! Скажи, почему ты не вернулась домой?
– Домой?! – Марина привстала на постели. – Это к извергу-то???
– Кого ты имеешь ввиду?
– А ты так ничего и не знаешь? Что ж, тётя Маша ничем раскрывшейся тайны не выдала?
– Мария Кирилловна скончалась. С ней удар сделался после твоего побега. А муж её пьёт теперь горькую… С тоски по ней…
– Надо же… – Марина опустила голову. – Что ж, Бог мне свидетель, я не желала её смерти… Я лишь хотела ему отомстить…
– Да кому же, наконец?
– А дядьке моему, Тимофею Трофимычу! – на лице Марины выступили пятна. – Вина нет?
– Нет!
– Жаль!
– Да чем же тебя Тимофей Трофимович-то досадил? Он ведь совершенно безобидный человек. Тише его и нет никого во всём городе!
– Уж конечно! На людях он тихий был. Тётки смертельно боялся, вот, и виду не казал… Развратник-тихушник… Ничтожество… На стороне развлекаться – узнают, выдадут. Зачем рисковать? Когда в собственном доме жёнина племянница-красавица подрастает, сиротка, за которую вступиться некому!
Прохор побледнел:
– Что ты хочешь сказать?..
– Да ты не волнуйся, Прохор Алексеич! Ты слушай, слушай! Всю правду слушай! Ей я эту правду в письме написала! Она и померла-то, её узнавши и не выдержав. Так и ты узнай! Мне четырнадцать годков тогда стукнуло… Дядька-то мой уж и прежде шибко ласков со мною был, когда тётки поблизости не было. То платочек подарит, то конфету вкусную, да поглядывал всё, аки пёс голодный на кость. Тётка частенько по делам уезжала. Так, вот, он момент и улучил… Дома никого не было. Подошёл он ко мне, улыбается, погладил так ласково-ласково, а потом рот мне ладонью загородил и в амбар поволок, а там уж натешился вволю… Потом предупредил, что, коли я рот раскрою, так он мне его навсегда затворит, да добавил, что всё одно мне никто не поверит. Денег дал… Я понадеялась было, что на том и отстанет он. Но не тут-то было! С этого раза он сам не свой сделался. Глянет на меня, и глаза так и загорятся. А, чуть тётка в отъезд, так уж он ко мне. Я и не противилась больше. Об одном только мечтала: отомстить однажды и ему, и тётке. Ей я мстила уже тем, что муженёк её со мною ей изменял. Но до чего ж мерзко-то! Как начнёт он руками своими холодными теребить меня, так и жить мне не хотелось! А ещё словечки ласковые на ухо шепчет… Мерзость-то! И деньги после исправно оставлял: «Купи себе, Маринушка, чего твоей душеньке угодно!» Сказать кому – стыдно было. От него, от стыда этого, и сбежала! Ах, Проша, да я от него не то что с литератором, я бы с бродягой последним дёру дала! И не по ней он теперь тоскует! А по мне! Сколько раз говорил, что её придушил бы да со мною бы открыто жить стал, потому что меня лучше в целом свете нет! И не врал! Мне – не врал! Сукин сын…
Прохор со стоном закрыл лицо руками:
– Боже мой, как же это всё страшно… Бедная, несчастная… – слёзы потекли из его глаз.
Марина с удивлением посмотрела на него, подошла осторожно:
– Что ты, что ты, голубчик? Прости меня… Не хотела я огорчить тебя… Единственный ты, кого бы я огорчить не хотела… Но о ком же ты сокрушаешься так? Да взгляни же на меня! Кто я теперь! Дрянь! Зря мы с тобою встретились, зря привёз ты меня сюда. Пойду я лучше…
– Нет, – Прохор крепко схватил Марину за руку. – Ещё ничего не потеряно. Всё ещё можно поправить! По крайней мере, многое!
– Бог с тобой, Прохор Алексеич! – Марина расхохоталась. – Может, ты ещё и замуж позовёшь? Может, ты ещё и любишь меня?!
– Не позову, – ответил Прохор. – И… не люблю. Я был болен после твоего побега. Но, отболев раз, я уже не заболею вновь. Я люблю другую женщину, и скоро она станет моей женой. Но тебя я не оставлю и помогу тебе начать новую жизнь.
– Зачем?! – вскрикнула Марина. – Оставь меня! Не воображай меня страдалицей и невинной жертвой! Была б такой – в Волге бы утопилась! В монастырь бы ушла! А ведь я – не ушла! Кому ты помогать собрался, голубчик? Да знаешь ли ты, со сколькими я постель свою делила? С купцами, с писателями, с дворянами – кого только не было! А ты мне помогать собрался!
– Прекрати! Я сниму для тебя комнату. Сначала буду помогать тебе деньгами, пока мы не найдём тебе честного заработка. Ты справишься, я уверен в этом!
– Честного заработка? Проша, посмотри на меня внимательно. Неужели ты думаешь, что я ещё способна жить, как честная женщина?
– Способна! И я всё сделаю для этого! И не пытайся спорить со мной. Однажды ты уже решила всё сама – и что вышло? А теперь решу я! – решительно ответил Прохор.
– А ты изменился… На своего отца похож стал… Только добрее пока. И наивнее.
За окном рассвело. Прохор докурил очередную папиросу и сказал:
– Собирайся, Марина, и поедем.
– Куда?
– Увидишь.
Покинув Святые номера, Прохор остановил извозчика и велел ему ехать в Замоскворечье. Ранним утром улицы были пустынны, мороз щипал щёки, а в багряных лучах зимнего солнца торжественно горели купола многочисленных московских церквей. Как и накануне ночью, и Прохор, и Марина хранили молчание, переживая в душе каждый свою боль.
***
В последнее время он выходил на улицу с опаской, а шёл с оглядкой, ища мест людных, чтобы в них затеряться. Но они всё-таки выследили его. Зашли с двух сторон, и один тотчас незаметно из-под рукава упёр в бок острый нож.
– Пойдём-ка с нами, Пиковая Дама, тебя Кочегар зело как лицезреть желает! – прохрипел Фомка, дыша в лицо пленнику многодневным перегаром.
– Но я, позвольте, спешу… – неуверенно начал «Пиковая Дама».
– А уж мы-то как поспешаем! А уж Кочегар-то как спешит! Цельный месяц ждёт да ждёт тебя, всё-то спрашивает: куда это наша Пиковая Дама подевалася? С нашими деньгами?! Чего рожу воротишь, гнида? Знаешь, кошка, чьё мясо слопал!
– Да разве ж я обману? Я отдам… Клянусь чем угодно!
– А про то ты Кочегару и будешь трезвонить. А нам – без надобности. А уж Кочегар решит – придавить тебя да прикопать, али обождать, поколиче ты нам долг возвернёшь!
– Но я, в самом деле, спешу…
– А ты не спеши, родной, – усмехнулся Калач, щуря единственный глаз. – Куда нам спешить-то? На нары да на тот свет мы завсегда успеем! Ну, пошёл живее!
– Куда вы меня ведёте? – сдавленно спросил «Пиковая Дама».
– На мельницу… – буркнул Фомка.
В ближайшей подворотне их дожидалась коляска, запряжённая понурой кобылкой. Фомка и Калач сели по бокам от пленника, и коляска неспешно покатила вперёд, петляя по переулкам и дворам так, точно пассажиры опасались слежки и заметали следы.
«Мельница» располагалась в так называемой Волчьей долине, на Трубном бульваре, совсем недалеко от сияющего куполами Храма Христа Спасителя. Оставалось лишь удивляться, что столь мрачное место тесно соседствовало со святыней. Волчью долину порядочные обыватели старались обходить стороной, зная наверное, какого рода народ там обитает. Совсем недавно здесь из Москвы-реки выловлен был труп некого присяжного поверенного. Несчастный был зарезан и сброшен в воду. Полиция прочесала окрестности, произвела облаву в притонах и на подворьях, но убийц так и не нашли. Всё знающие торговцы с Хитрова рынка толковали, что убитый имел большую слабость к игре, проиграл много, а долг не вернул, за что его и порешили…
«Мельницей» на жаргоне именовалась квартира, где собирались карточные шулеры. Туда же приходили азартные и состоятельные игроки, и начиналась игра, длящаяся иной раз несколько суток кряду. Играли ослеплённо, проигрывали целые состояния, благополучно оседавшие в карманах «гостеприимных» хозяев. И снова приходили, и уходили нищими… Известно было, что даже весьма знатный государственный муж оставил на «мельнице» весьма крупную сумму казённых денег, после чего вынужден был застрелиться. А некий граф Ш* после проигрыша даже обратился в полицию. Впрочем, обращение это особых последствий не имело, так как граф не имел понятия, где располагалась злополучная квартира. Дело в том, что желавших искусить судьбу на «мельницу» привозили на извозчике с завязанными глазами, предварительно долго возя по городу, чтобы создать иллюзию дальнего пути. Поэтому на вопрос сотрудника сыскной полиции:
– Где же, граф, находится квартира, на которой вас обчистили? – растерянный Ш* пролепетал:
– Не знаю… Полагаю, где-то на окраине Москвы, ежели судить по тому, сколь долго мы добирались…
– Да зачем же вы поехали туда? Ведь, яснее дня Божьего, что там шулера! – недоумевал полицейский.
– Сам себе удивляюсь…
На этот вопрос не смог бы ответить ни один из обчищенных на «мельнице». Это была какая-то непостижимая загадка человеческой души: желание пощекотать нервы, надежда обмануть не шулера даже (мелко для широты нашей!), но через него больше – самого отца всякой лжи, поиграть с чёртом. Чёрт манил. К чёрту шли. Чёртом обольщались. С чёртом играли. Чёрту проигрывали.
Верховодил на «мельнице» некто Кочегар. Видом своим он более всего напоминал именно чёрта: чёрные кучерявые волосы, смуглое до черноты лицо, на котором сияли белки выпуклых глаз и на удивление белые ровные зубы. Кочегар был красив. Носил он алую рубаху и золотое кольцо в ухе, что добавляло ему схожести с цыганами. Сам Кочегар любил прихвастнуть, что родная мать его была цыганкой-ведьмой. И этому верилось…
У Кочегара была своя свита. В карты она не играла, а лишь верно служила своему хозяину. Свиту составляли четверо человек: Калач, Фомка, Бубен и Юла. Кривой Калач со страшным шрамом через всё лицо прозывался ещё двуликим Янусом, так как к тем, к кому благоволил, поворачивался не изуродованной половиной лица, отличавшейся изрядным благообразием, а тех, кого не любил, пугал страшной другой половиной. Будто бы два разных человека. Фомка, широкоплечий гигант, с огромными руками, более похожими на медвежьи лапы, был вторым в иерархии свиты. Если Калач был другом и даже советником Кочегара, то Фомке отводилось роль охранника, физической силы. Бубен же производил впечатление шута: тощий, с непропорционально крупной головой, он одним видом своим уже вызывал насмешку. Зубов у Бубена не было: выбили. Потому, говоря, он чудовищно шепелявил и брызгал слюной. Его можно было ударить, и это воспринималось им, как само собой разумеющееся. За то и прозвали его вначале Барабаном, а затем – Бубном. Юла был шустрым и сметливым подростком с весёлыми глазами и коротко остриженной головой.