Пока между схватками оставались долгие промежутки, Малуша вставала и расхаживала по избенке – от двери к дальней стене, потом обратно. Если она лежала, ей казалось, что ее затягивает бездна; на ходу было легче, она ощущала себя живой. Ей предстояло пройти долгий путь, чтобы вынести свое чадо из бездны в белый свет, и она совершала этот путь ногами – так ей было спокойнее.
Когда схватки стали сильнее, а промежутки сократились, Малуша уже не покидала лежанки. Вот если бы здесь была мать! Малуша закрывала глаза и воображала рядом Предславу: как будто та склоняется над ней, держит за руку… Мать хорошо знает, что и как – она рожала восемь раз…
Схватки усиливались, но одновременно сознание затуманивалось. Малуша жила как будто сразу в двух мирах: в одном она лежала на волчьей шкуре, всеми покинутая в глухом лесу, а в другой ее окружали какие-то три женщины, и она знала, что это Ута, Предслава и Обещана, ее подруга-бужанка, хотя они все три никак не могли сюда попасть. Но и сама она была не здесь, в избушке, а в какой-то палате вроде тех, о которых так много рассказывали Эльга, и Ута, и Святана, и мать, и другие женщины, ездившие с княгиней в Царьград. Малуше мерещились стены из красного марамора, золотые столпы, узорные полы – так ясно, будто она их видела своими глазами, хотя знала только по рассказам. Или это она видит свою кровь? Потом все заволакивала глухая тьма…
Новая хватка опоясывала болью, и Малуша, очнувшись, обнаруживала, что спала! Как она могла заснуть в такой час? И сколько времени прошло? Этого она совсем не понимала.
В открытую дверь по-прежнему струился дневной свет, значит, день еще не прошел. Но Малуша не удивилась бы, скажи ей кто, что уже не первый день она лежит здесь…
Лежит? Вынырнув из очередного провала, Малуша обнаружила, что стоит на коленях на постели, упираясь в стену, и шумно, натужно дышит открытым ртом. Так было гораздо легче, чем лежать.
– Ох, матушка… – задыхаясь, звала Малуша, страстно желая, чтоб ее мать оказалась рядом.
Предслава перенесла все это восемь раз, не умерла и вполне здорова. Малуша помнила, как рождались пятеро ее младших братьев и сестер, детей матери от Алдана – быстро, Предславу до бани не всегда успевали довести! Но то младшие… А первые родины – дело долгое, все так говорят.
У Предславиной бабки, Сванхейд, было одиннадцать детей. Она жива до сих пор, хотя от детей ее в живых почти никого не осталось. Только Тородд и Льдиса, нынешняя плесковская княгиня… Вскрикивая, Малуша зачем-то принялась вспоминать: Альвхильд умерла в Хольмгарде, девушкой, не дождавшись свадьбы – ее собирались выдать за Олега, Малушиного будущего деда. Ингвар погиб… Хакон умер в Смолянске… Мальфрид, ее бабка, умерла у ляхов… Эти люди, почти ей не знакомые, обступали лежанку, их полуразмытые лица лезли на глаза, и Малуше хотелось просить: уйдите, не мешайте, мне и без вас худо… Не тесните, дайте дышать!
Но Сванхейд все живет и живет… И она, Малуша, будет жить… По женской ветви она из очень прочной породы… У нее тоже будет потом одиннадцать детей… главное, справиться с этим, первым.
Сама Сванхейд откуда-то взялась рядом с ней, положила руку на плечо. Малуша воспрянула духом: именно этого она и хотела. Чтобы рядом была какая-то опытная женщина, знающая, как все должно идти, способная помочь. Она никогда не видела своей прославленной прабабки, но сейчас ничуть не удивилась, что та каким-то чудом перенеслась из далекого Хольмгарда в эту глушь.
– Ну вот, хорошо-то как идет! – донесся до нее голос Сванхейд, как наяву. – Хорошо ты встала, молодец. Ну, давай, тужься!
– Я вот чуял, что без нас все начнется… – раздался где-то поодаль мужской голос. – Как ты, бедная моя?
– Не трожь ее. Поди на солнышке посиди! А ты вдыхай поглубже и тужься, животом тужься! Чтобы сила низом шла. И дыши, а не кричи! Чем больше кричишь, тем больнее.
Малуша безотчетно послушалась, начала усиленно дышать… Очнулась. И вдруг увидела то, что было на самом деле: возле нее стояла Бура-баба, без личины, в красном платке, а у двери застыл Князь-Медведь, тоже с открытым лицом.
– Вы… воротились? – выдохнула Малуша, еще не веря, что хотя бы эти двое – не из ее бреда.
– Воротились! – Бура-баба ласково потрепала ее по плечу и отерла ей потный лоб. – В самую пору! А то на пустое место мертвецы сбежались было – учуяли кровь живую. Ступай, Медвежка, воды принести да там на печке погрей, скоро будем гостя обмывать!
От ее бодрого, уверенного голоса Малуше стало веселее: Бура-баба знает, что и как будет. Уже скоро, думала она, дыша и тужась «низом». Гостя обмывать… это она про дитя… гостя с той стороны… из колодца небесного, из бездны преисподней… Сбежались… мертвецы сбежались, она сказала. Толпа мертвых родичей собралась, провожая еще одного на этот, на белый свет. Выпроваживая… Ну, подтолкните! Чего встали?
– Толкай… те! – в досаде вскрикнула Малуша.
– Вот что я тебе добыла! – Бура-баба взяла ее руку, разжала стиснутый кулак и вложила в ладонь нечто жесткое, длинное, колючее. – Это «спор»! Самый «спор» и есть! Принесла тебе колосок. Держись за него.
Перевязанный красным пучок «спора» с «божьего поля» вместе с последним снопом отнесли в святилище, чтобы он там хранил силу для будущего урожая. Никто не заметил, что Бура-баба сунула к себе за пазуху один колосок, самый толстый. Ей требовалось немного «спора» на подмогу тому колоску ее рода, которому только пришла пора проклюнуться на свет.
– Держи его – он тебе силу придаст, а младенцу крепость. Ну, давай! Мать-Сыра-Земля в помощь!
Малуша изо всех сил сжала колос в ладони и глухо закричала. Она сейчас умрет, она больше не может… и повалилась назад, на шкуру. Между ног ее остался лежать какой-то мокрый трепещущий комок. Она не разу поняла, что это такое, но ощутила облегчение – как будто та мать-земля давила на нее всем весом, а теперь сошла.
– Вот и родился у медведицы медвежонок! – весело воскликнула Бура-баба и наклонилась, чтобы перевязать и обрезать пуповину.
Малуша лежала на спине, закрыв глаза и тяжело дыша. Она испытывала несказанное облегчение и ничего больше не желала в целом свете – даже стола царьградского. Вот теперь она стала зрелой женщиной, точно знающей, что к чему – где настоящее горе, где истинное счастье.
До нее доносился плеск воды, приговор Буры-бабы:
– Как не ведает сей гость ни своего имени ни прозванья, не ведает ни отца ни матери, ни роду ни племени, и ни страсти и ни боязни, в голове ни ума ни разума, в ногах ни скорого ни тихого хождения, так бы не ведали его ни хвори ни болезни, ни сглазы, узоры, прикосы и порчи, ни беды ни печали…
– Кто? Кто там? – нетерпеливо шептала Малуша, будто при звуке шагов долгожданного гостя.
– Шишечка! – бросила Бура-баба, окончив заговор. – Я так и ждала.
– Дай мне глянуть! – Малуша приподнялась, убирая волосы с потного лица.
Хотела сама проверить, как будто Бура-баба могла ошибиться сослепу, мальчика держит на руках или девочку. Охватило жгучее любопытство, захотелось поскорее взять его, рассмотреть…
Верно ли он жив?
Бура-баба подошла, неся на руках что-то шевелящееся. Доносился слабый крик. Младенец лежал на обрывке старой рубахи Князя-Медведя – полагается в отцовскую завернуть, а другого отца у дитяти нет. Малуша торопливо схватила его. Младенец уже был обмыт и перепоясан красной шерстяной ниткой – первый оберег, привязка к свету белому. Темные мокрые волосики, закрытые глазки-щелочки, красный вопящий ротик… Мордастый какой! Она приложила его к груди, и мальчик живо принялся сосать, как будто ему уже рассказали, что нужно делать на этом новом для него свете.
– Бойкое дитя, сразу видать, – Бура-баба остановилась перед лежанкой и сложила руки. – Своего не упустит. Как тебе сынок?
Малуша засмеялась в ответ. Она жадно разглядывала деловитое и недовольное личико, пытаясь отыскать в нем сходство со Святославом. Ничего такого она не видела – какой-то толстый лягушонок, а не княжий сын, – но это ее не огорчило. Мысль о Святославе сейчас не причинила прежней боли, да и показалась куда менее важной, чем прежде. Весь мир сдвинулся, у него появилась новая ось, новый бел-горюч-камень, начало и основа всего. Новый, самый важный князь лежал у ее груди и усердно сосал. Потом выпустил грудь, привалился к ней и заснул.
Малуша осторожно переменила положение, подложив дитя к себе под бок. Когда-то она, глупая девка, хотела сидеть на беломраморном княжеском троне. Но даже если бы это удалось, едва ли она тогда чувствовала бы себя владычицей мира с той же полнотой, что и сейчас.
В иных семьях дети что цыплята – сколько народилось, сколько умерло, и родичи не помнят. Но здесь, в огромном дремучем лесу, этот единственный ребенок был что новорожденное солнце в глухом зимнем небе. То самое солнце, о котором она столько думала в темные дни Карачуна. Целый век миновал с тех пор – и народился новый.
– Как называть будем? – спросила Бура-баба, поднося ей теплое питье, пахнущее «гусиной травой».
Малуша осторожно просунула свободную руку под изголовье и нашла там ржаной колосок.
– Спор, – она улыбнулась, вспомнив, как подбодрил ее этот дар. – Или Колосок.
– Ну, пусть будет Колосок или Споринок, – засмеялась Бура-баба. – Вся сила нив плесковских ему досталась. Пусть будет плодовит, как колос золотой, богат, как земля, щедр, как солнце красное. Жить ему сто лет, родить двенадцать сыновей, двенадцать дочерей! Самый высоким побегом вырастет от дерева того, что предрекала я бабке его Ельге.
– Самым высоким… – прошептала Малуша, как зачарованная. – Да будет крепко слово твое.
Малуша склонилась и прижалась щекой к теплой головке младенца. За растворенной дверью вечерело, но ей казалось, что сияющий золотом день теперь будет стоять вечно.
Еще три дня Бура-баба оставалась в медвежьем логове с Малушей, а хозяин в это время жил в избе старухи и вместо нее сторожил ворота Нави. Малуша чувствовала себя неплохо, но Бура-баба запретила ей вставать до истечения трех дней. Она подносила Малуше дитя, чтобы покормила, а потом мыла, пеленала и укачивала его сама. И Малуша дремала, слушая, как Бура-баба поет над ее ребенком:
Она гнула люльку – с дуба кору,
Пеленки рвала – с клена листья,
Свивальник драла – с липы лыко.
Повесила люльку на белу березу,
Стала прибаюкивать:
«Ты баю, дубовик, ты баю, кленовичок,
Ты баю, липовичок, ты баю, березовичок»…
Малуше виделись деревья, склоняющие зеленые пышноволосые головы над люлькой ее чада; заклинающая песнь навевала покой и веру, что хоть у сына ее нет человеческого рода, нет отцовской рубахи, чтобы завернуть, за ним стоят могучие силы самой земли, и они не выдадут.
«Нет, моя мати, не дуб мне родитель,
Не клен мне батюшка, не береза мне матушка.
Есть у меня отец – удалой молодец».
Когда-нибудь она расскажет ему о том удалом молодце – удалее всех на свете, – что был его отцом. Но сейчас пусть баюкают его дуб и береза, клен и липа.
«Дай Велес дитяти камнем лежати!» –
«А тебе бы, мати, горою стояти!» –
– пела Бура-баба, наделяя их обоих крепостью и мощью всего самого крепкого, что есть в белом свете.
Дай Велес дитяти щукой в море плыти! –
А тебе, мати, берегом лежати! –
Дай Перун дитяти соколом летати! –
А тебе бы, мати, березой стояти! –
Дай Перун дитяти конем владети! –
А тебе бы, мати, в терему сидети,
В терему сидети, на меня глядети…
И Малуша засыпала, ясно видя, как сидит в золотом терему и смотрит на ловкого, красивог о всадника за оконцем – это он, ее сын, витязь и всадник, ясный сокол…
На четвертый день Бура-баба, показав, как пеленать и обмывать младенца, отправилась к себе, а для Малуши началась новая жизнь: кормить, качать…
Белья ей хватало: сперва выручили те холстины с весенних русалочьих берез, а потом, дней через десять после родов, Князь-Медведь однажды явился, нагруженный двумя большими коробами. В одном были пеленки, готовые сорочки для Малуши и дитяти, беличьи одеяльца, чулки, рушники. Во втором коробу, поменьше, были три куриные тушки, яйца, сыр, коровье масло, кусок свинины и пироги из пшеничной муки. «К Буре-бабе принесли, – пояснил он. – Для тебя гостинец». Малуша спросила, кто принес, но Князь-Медведь только повел рукой: не знаю, не спрашивал.
Малуша сама спросила, когда через несколько дней пошла проведать Буру-бабу.
– Две жены приходили, – ответила та. – Кланялись тебе и передали.
– Это моя мать была? – волнуясь, спросила Малуша. – И Ута?
У нее даже слезы выступи. Не раз она уже подумала, как хорошо было бы показать дитя своей матери, Алдану, Уте, Кетилю и прочим. И даже князю Судимеру с его княгиней, если соизволят явиться в Варягино. Ведь Малушино дитя – родня и им тоже. Княгине Льдисе – даже довольно близкая. И вот родичи вспомнили о ней сами!
Откуда же они узнали, что она уже родила, что все благополучно, что она и чадо живы? Должно быть, присылали кого-то еще раньше?
Но Бура-баба не стала отвечать, только недовольно жевала беззубыми челюстями.
– Скоро в Навь как в гости на блины ходить начнут! – буркнула она погодя.
Малуша поняла ее недовольство: грань Нави, которую надлежало пересекать надлежащим образом и по важному поводу, с трепетом и страхом, оказалась проницаема для простых родственных гостинцев новоявленной матери.
– Еще бы каши горшок принесли, – добавила Бура-баба.
– Но если бы я умерла, родичи ведь ходили бы на могилу с гостинцами, – робко ответила Малуша. – Вот и они… чего тут худого?
Но сама знала, что кривит душой. Предслава и Ута, если это были они, принесли ей все это не потому, что она умерла. А как раз потому, что для них она оставалась живой и они о ней тревожились. От этой мысли щемило сердце. Значит, не забыли, не оторвали и отбросили ее, как гнилой побег…
А Бура-баба почему-то этим и была недовольна…
Теперь Малуша всякий день ходила на ручей стирать пеленки, взяв с собой дитя. Пока она работала, Колосок спал рядом на мху. Тут же она присаживалась его покормить. Но чем дальше холодало, тем труднее становилось управляться с этими делами. Быстро миновало последнее тепло осени, лес пожелтел и стал облетать. Снова начали топить печь в избе – прощай, летний вольный воздух, здравствуй, дымная горесть!
Однажды, переделав все дела и затопив печь, Малуша уже на закате вышла вместе с чадом посидеть снаружи, чтобы не глотать дым. Качая дитя, она поджидала Князя-Медведя, как вдруг из чащи послышался стон.
От неожиданности Малуша вздрогнула и подскочила: кровь заледенела в жилах. Кто здесь? Откуда взялся? Проведя в лесу более полугода, она привыкла, что близ ее жилья никого нет – только Князь-Медведь да Бура-баба.
Солнце садилось, за деревьями сгущался вечерний лесной мрак. Веяло влагой, будто сама земля выдыхает устало, а из ее приоткрытого рта вылетают серые тени – навьи. Осень – время дедов. Но это в городцах и весях для дедов накрывают стол и кладут ложки по числу умерших, а здесь, в лесу, их никто не кормит. И бродят они меж стволов, ищут сами себе поживы…
Стон повторился – протяжный, гулкий, полный муки. Он шел откуда-то из-за деревьев, но за бурыми стволами толстых елей Малуша не могла разглядеть, кто там.
«Да это не человек!» – сообразила она. Это дух какой-то беспокойный мается или леший никак уснуть не может. А она без всякой защиты… и дитя…
Вскочив, Малуша белкой прыгнула в избу, захлопнула дверь и накинула засов. Здесь было довольно дымно, но лучше сесть пониже и потерпеть дымовую завесь над головой, чем попасть в зубы голодной нечисти!
Положив дитя на лежанку, Малуша приблизилась к оконцу. Из леса донесся гулкий тяжкий вздох, вылетевший из чьей-то огромной груди.
Ну точно, леший! Малуша схватилась за оберег – щепки громового дерева, что Бура-баба дала ей прошлой весной; она с тех пор так их и носила, снимая только в бане. От испуга и потрясения у нее даже рот приоткрылся. В жилах до сих пор ощущался холод.
К чему эта нечисть явилась? За ней? За чадом? Чуют, упыри, сладкую княжескую кровь!
Малуша огляделась, взяла из-под лавки топор и положила под закрытой дверью, лезвием наружу. Теперь не войдет, не посмеет. Застыла, прислушиваясь.
Опять стон – нечеловеческим голосом, утробным, полным неосмысленного страдания. Так стонут неупокоенные мертвецы, погибшие дурной смертью, потерявшие тропу меж Явью и Навью, не в силах ни жить, ни умереть по-настоящему.
Дитя завозилось, захныкало. В ужасе Малуша бросилась к нему: сейчас упырь услышит! Схватила чадо, прижала к груди. Младенец захныкал громче, вскрикнул, готовясь заплакать. За неполных два месяца он подрос и уже не напоминал толстого лягушонка – мальчик стал очень приятный на вид, и Малуше казалось, что в голубых его глазенках она видит сходство с соколиными очами Святослава.
Чтобы успокоить дитя поскорее, она дала ему грудь. Мальчик затих, принявшись за дело, только еще хмурил лобик. Малуша оглянулась на оконце. Руки, державшие дитя, дрожали. Оно же не войдет сюда… то, что там стонет?
Стон и шумное дыхание раздались уже совсем близко. Малуша скривилась, кусая губы и подавляя желание заплакать. Наклонилась над ребенком, ожидая, что вот-вот в оконце заглянет какая-нибудь жуткая морда… вроде харь, которые надевают на Карачун, только еще хуже. Но оконце не закрыть – печь топится, от дыма задохнешься. Может, хотя бы дым отгонит упыря?
Малуша бросила сердитый взгляд на оконце. Какой Встрешник ее занес в эту глушь, где упыря среди бела дня встретить легче, чем живого человека? После родов, когда на нее свалились заботы о младенце, жизнь ее стала совсем нелегкой. К работе она и раньше была приучена, но полоскать белье в холодной речной воде ей у княгини все же не доводилось. Теперь постоянно приходилось разрываться между горшками в печи, дитем, стиркой, жерновами. Ночью она держала дитя при себе, уложив под бок, чтобы своим плачем не мешало спать Князю-Медведю и можно было кормить, не вставая, если проснется и закричит. Сама спала вполглаза, чтобы не придавить ненароком чадо – это называется «заспать дитя». Сколько таких чад было «заспано» матерями, смертельно уставшими на сенокосе или на жатве!
Дома в Киеве, еще пока мать не уехала, Малуша часто нянчила сводных братьев и сестер. Особенно двух младших, которые родились, когда ей уже было девять-десять лет. Но не ночами – для этого имелись няньки-челядинки, да и днем можно было позвать на помощь брата Добрыню. Теперь же позвать было некого. Ни братьев, ни челяди у нее здесь нет. Иной раз Малуша засыпала, сидя с ребенком на руках, пока он сосал; вздрогнув, приходила в себя, в ужасе хватала дитя покрепче. Уронишь – головой ударится, на всю жизнь дурным останется.
Наконец стоны за оконцем стихли. Но Малуша так и не решилась больше выйти наружу и не отперла дверь, пока Князь-Медведь, удивившись, почему не открывается, не налег плечом. Думал, перекосило, заклинило. Он так редко встречался с запертыми дверями, что постучать в собственное жилье ему просто в голову не пришло.
– Да это лось был, – хмыкнул он, когда Малуша рассказала ему, что случилось. – Гон у них. Ходят, вздыхают… Но ты верно сделала, что в избу ушла. А то мог бы и броситься. Они дурные сейчас…
Еще дней десять-двенадцать, пока Князь-Медведь не заверил, что гон окончился, Малуша боялась выходить в лес. Отправлялась только в полдень, когда солнечные лучи хотя бы делали лес не таким страшным, хоть уже и не грели. Князь-Медведь уверял ее, что лоси стонут только на закате и на рассвете, а днем молчат, но утешало это ее мало – а вдруг тайком подкрадется? Завидит ее, на коленях у ручья, примет за лосиху… а как поймет, что ошибся, как наподдаст рогами… Дитя она с собой не брала, оставляла в избе, подперев дверь снаружи. И бежала бегом обратно, заледеневшими руками прижимая к себе лукошко с тяжелым мокрым бельем. А что если зверь какой забрался и унес дитя? Ее обливало ужасом от этой мысли, она так и видела: волк, лисица, рысь… Увидев издали закрытую дверь с поленом на прежнем месте, она облегченно вздыхала, но лишь когда, подойдя ближе, слышала из дома возмущенный голодный плач, с сердца падал камень.
Чуть не половина детей умирает, не дожив и до трех лет, поэтому дитя подстригают впервые в три года, как прошедшее первую проверку на принадлежность к миру живых. У каждой старой избы под порогом истлевают кости младенцев. Случись что с Колоском – и ей придется вырыть маленькую могилку вот здесь, у входа в логово. И опустить в холодную землю маленькое тельце… холодное, как сама земля… чтобы стало частью земли… Может быть, там уже лежат «медвежьи чада» прежних поколений, съеденные лесом. Но не ее. Чего бы ей это ни стоило – своего она убережет.
Когда Колоску шел третий месяц, повалил снег. Утром, растопив печь и открыв дверь – дрова уж очень принялись дымить, видно, отсырели от дождей, – Малуша увидела с порога белые крупинки, густо сыпавшие на зеленые лапы елей и на рыжую хвою на земле. Как будто Макошь решила варить похлебку из грубой муки да опрокинула туес. Запах свежего, первого в году снега щекотал ноздри, бодрил, возбуждал. Так всегда поначалу: кажется, что приход зимы несет нечто радостное, обещает веселье Карачуна, уют долгих посиделок, манит надеждой на какое-то особенное, еще не бывалое счастье… И только потом вспоминаешь: зима – это замерзшие руки и мокрые ноги, шмыгающий нос, тяжелые кожухи, колючие платки из толстой шерсти, неуклюжие поршни с соломой, вечная дымная горесть, тьма, тьма и тьма, одевающая утро, вечер и большую часть дня. Хвори от холода, дыма и недоедания, а для кого-то и смерть…
Малуша вздохнула, услышала сама себя и поразилась: точно так вздыхали Векоша, и Травка, и Лиска, другие челядинки княгининого двора, утомленные вечной работой и не видящие впереди никакого просвета до самого Ирия. Чем она теперь лучше них? От возни с печью и закопченными горшками руки у нее давно почернели, а от стирки в холодном ручье кожа краснела и трескалась, не делаясь особо чище. Мысли день ото дня ходили по кругу: встать, растопить, налить, поставить, покормить, перепеленать, уложить, растолочь, размолоть, подать, убрать, помыть… У Эльги даже челядинки жили полегче – они могли по очереди оставлять своих чад друг другу. Теперь она сама не лучше Нивки и Багули, которых бранила за неряшество. Ни одного человека не видела уже много месяцев, а кажется, что много лет. Малуша прикинула: не считая Буры-бабы и Князя-Медведя, последними виденными ею людьми были Велерад и Улеб, приведшие ее к Навьей строже. Через три месяца с небольшим тому сравняется год!
Да неужели ей теперь всегда так жить, с острой тревогой подумала Малуша. Выросшая на оживленных киевских дворах, где каждый день мелькали люди и все время появлялись новости, она начала тяготиться этим одиночеством, едва оно стало привычным. Князь-Медведь не обижал ее, давал ей все, о чем она просила, и не ворчал, что детский плач мешает спать. Но и говорить им было почти не о чем – если ничего не случается и никого не видишь, о чем говорить? Он пытался ее развлечь, рассказывая разные лесные байки или что повидал на прошлом Карачуне в Плескове, но, как ни хотелось Малуше послушать про мир живых людей, она слишком уставала за день и клевала носом, сидя у печи с чадом на руках. На груди через сорочку проступали влажные пятна молока…
А зима наступала уверенным грозным шагом. Выросшей гораздо южнее Малуше было страшно видеть, как быстро холодает, как все тяжелее наваливается на мир тьма. Однажды, слушая вой метели над кровлей, она подумала: понятно, почему Эльга в свое время решилась даже на убийство волхва-хранителя и побег с чужими людьми, лишь бы не застрять здесь… А ей ведь еще не приходилось самой пеленки стирать! Малуша снова начала жалеть о том, что она не княгиня, но теперь уже не из честолюбия, а только от усталости. Больше она не хотела белокаменного троноса с узорами из порфира, а хотела только возможности спокойно проспать всю ночь. А проснувшись, лежать под теплым одеялом, ожидая, пока кто-нибудь другой растопит печь, поставит кашу и принесет ей младенца в сухой и чистой пеленке…
Когда наступил месяц студен, снега навалило столько, что Князю-Медведю приходилось отправляться в лес на лыжах, а перед этим протаптывать Малуше тропу к ручью, иначе она просто не дойдет. Но и так она чувствовала усталость, едва добравшись до берега. Ручей замерз до дна, стирать она теперь ходила на озеро, где стояла баня и имелись мостки: Князь-Медведь делал там прорубь.
Но и вернувшись в избушку, отдохнуть как следует не удавалось. Колосок, поначалу довольно тихий, стал беспокойным: больше плакал и меньше спал. Малуше казалось, что он бледнеет и худеет, как будто голодает. Было похоже, что ему не хватает молока: оно уже не мочило сорочку на груди, а сами груди стали не такими полными.
Осознав это в первый раз, Малуша содрогнулась от ужаса. Когда у матери нет молока, чадо кормят козьим, а то дают пережеванный хлеб. Но откуда ей здесь взять козу? И не мал ли Колосок, чтобы есть хлеб – ему едва три месяца! Да и хлеб у них имеется не всегда, а только если из весей принесут. Пока, до середины зимы, хлеб носили щедро, но после Полузимницы эти подношения иссякнут. Она и Князь-Медведь могут есть рыбу и дичину, но чадо? Разве к медведице в берлогу пробраться и ей, сонной, еще одного «медвежонка» подложить… Да и то рано – лесная мать еще не родила своих мохнатых чад.
В тот же день Малуша побежала к Буре-бабе. Та велела пить настой листьев крапивы; хорошо, что сего зелья, помогающего от разных недугов, у старухи имелся хороший запас.
Поначалу помогло, но через несколько дней молоко снова начало иссякать.
Этот день Малуша снова провела одна. Перед этим три дня шел густой снег, даже с метелью, и Князь-Медведь никуда не уходил. Но сегодня снег перестал, и он отправился на лов: поискать тетеревиных стай и подстеречь, когда птицы устроятся в снегу на ночлег.
Протоптать ей тропу до озера он не успел, но Малуша не огорчилась. Сегодня она чувствовала себя совсем обессиленной и вовсе не хотела заниматься стиркой. У нее оставалось еще две чистых пеленки, и если подложить побольше сухого долгунца… к тому же недокормленный Колосок мочил пеленки меньше. Можно и завтра сходить…
Но убаюкать ей его никак не удавалось. Давно перевалило за полдень, опять пошел снег, а она все ходила по тесной избушке от печи к двери и обратно, укачивая дитя и то напевая, то пытаясь с ним разговаривать. Печь и дверь здесь были не как у людей – вход к южной стороне, печь к северной, – а наоборот, как положено на том свете, где все перевернуто. Поначалу это сбивало Малушу с толку – было так же странно, как если бы кто-то поменял местами ее правую и левую руку. Но потом она и к этому привыкла. Казалось, конца этому не будет – усталости, тьме снаружи, тесноте… будто она живет в подземелье… как посеянное озимое зерно… А до весны, когда можно будет прорасти на свет и вольный воздух, оставалось так далеко!
– Харальд Боезуб владел всеми землями на свете… – бормотала она, стараясь подбодрить саму себя перечислением знаменитых предков – своих и чада. – У него были сыновья, Эйстейн Жестокий и Ингвар Великодушный. Когда Харальд погиб, Ингвар отправился на восток и поселился в Ладоге. Здесь у него была дочь Ингебьёрг…
Малуша часто путалась, замолкала, позабыв, у какого конунга был какой сын. Лишь добравшись до ближайших поколений, почувствовала себя более уверенно.
– У Хакона был сын Олав, он родился в Хольмгарде, а словены зовут его Холм-град. У Олава было много детей – десять или двенадцать. Трое его старших сыновей умерли один за другим, и его наследником остался Ингвар. У Ингвара был единственный сын – Святослав…
Малуша остановилась посреди избы. Ох, если бы все эти знатные мужи увидели сейчас ее, свою незадачливую правнучку – в замаранной сорочке и кривской поневе, бродящей по темной тесной избенке, пропахшую печным дымом, с красными шершавыми руками, с нечесаными второй день косами, ничем даже не покрытыми… Трудно было бы заставить их признать ее за мать прямого наследника стольких конунгов датчан и свеев, стольких князей словен, полян, морован и древлян!
В дверь постучали.
Малуша подпрыгнула, очнулась и содрогнулась всем телом. Потревоженный Колосок, было задремавший, опять заплакал. За неполный год Малуша ни разу не слышала стука в дверь: Князь-Медведь заходил к себе в логово не стучась, а чужих здесь не бывало и быть не могло.
Кто же это? Бура-баба?
Стук повторился. Звучал он сдержанно, не так чтобы робко, но ненавязчиво, будто стоявший снаружи боялся потревожить жителей. Так не стучат свои, а только чужие, не знающие, кто ждет внутри.
Нет, это не Бура-баба, холодея, поняла Малуша. Та просто вошла бы да и все, даже если решила бы одолевать старыми ногами засыпанную тропку через ельник… Да нет, где ей? Она до новой травы сюда не придет.
Но тогда кто? Вспомнились стоны и утробные вздохи в осеннем лесу, когда она дрожмя дрожала, думая, что рядом бродит упырь. Это оказался томимый любовной тоской лось… но не лось же к ней стучится!
Стучат ли в двери упыри? Нет, они не ходят зимой… или ходят? Еще не Карачун, им рано…
Опять раздался стук, и теперь в нем слышалось нетерпение. Этот простой звук от соприкосновения чего-то твердого – к примеру, кулака, – с дубовой доской двери пронзил Малушу с головы до ног, хотя в прежней своей жизни она слышала его по десять раз на дню и кидалась отворять без малейшего страха или смущения.
Да йотуна мать! Малуша вдруг разозлилась на саму себя – жалкую, грязную и полную глупым чащобным страхом. В кого она здесь превратилась, наследница стольких князей – в лесовуху замшелую? Еловой корой обросла, и света, и людей боится!
А если там и нелюдь – плевать.
Быстро положив дитя на лежанку, Малуша шагнула к двери и толкнула ее.
Дверь отворилась, внутрь пролился бледный дневной свет. Опять шел снег – довольно густо, небо было ровного серого цвета. Однако света хватило, чтобы Малуша с первого взгляда на пришельца поняла – лоси и нелюди здесь ни при чем. Они так не одеваются и сулицу в руках не носят.
Она взглянула ему в лицо, встретила взгляд голубых глаз…
По жилам будто плеснуло холодным огнем, в очах потемнело.
Закутанный в плащ, с надвинутым почти до носа худом поверх шапки, смаргивая густой снег с ресниц, на нее смотрел Святослав.