– Я нисколько не сомневаюсь в том, – сказал он мне, – что, по мнению министра, удовлетворять подобные домогательства, как ваше, – значило бы поощрять студентов к политическим преступлениям. Делянов человек не. злой, иногда выказывает даже мягкосердечие, но на редкость слабохарактерный. Если бы и была какая-нибудь возможность уломать его исполнить вашу просьбу, то уже затем вам пришлось бы встретиться с таким препятствием, преодолеть которое совершенно немыслимо. Дело в том, что у Делянова два докладчика: Аничков и Эзов. Все, о чем у него просят, должно быть изложено на бумаге. Аничков, главный и почти единственный докладчик, рассматривает все просьбы и докладывает их министру, делая при этом свои замечания, высказывая о них свои мнения. Это человек с непреклонною волею и настоящий злопыхатель, с самыми заскорузлыми реакционными взглядами, – вот он-то и оказывает на Делянова громадное влияние, и конечно, в самом консервативном смысле. Если бы и возможно было такое чудо, что министр был бы не прочь благосклонно отнестись к вашей просьбе, то Аничков счел бы своим долгом напомнить ему, что относительно политических все подобные поблажки – антигосударственный проступок. По-видимому, Делянов сильно побаивается Аничкова, но в то же время крепко прицепился к нему. Если бы доклады министру делал Эзов, я бы посоветовал вам попытать счастья, хотя и тогда едва ли ваша просьба могла бы иметь успех. Но при Эзове все-таки была бы какая-нибудь надежда: это весьма образованный, порядочный и вполне благожелательный человек. Я уверен, что он сделал бы все, чтобы поддержать вашу просьбу перед министром. Но ему поручаются доклады лишь в самых редких случаях, когда Аничков по делам куда-нибудь уезжает или когда он хворает. Но, насколько мне известно, он всегда здравствует и крайне редко куда-нибудь уезжает.
Я просила моего знакомого известить меня, если вдруг, совершенно неожиданно, Эзов явится докладчиком. Мне интересно было также узнать мнение С, почему Делянов, побаиваясь Аничкова, держится за него более крепко, чем за Эзова.
– Вероятно, потому, что Аничков более соответствует как его взглядам, так и современному положению вещей: вдохновляемый им, министр не боится совершить какую-нибудь оплошность относительно правительства при его современном направлении. Что же касается самого Аничкова, то, зная слабость министра просвещения, которого вследствие бесхарактерности можно хотя изредка чем-нибудь разжалобить или склонить на что-нибудь более или менее либеральное, он и старается быть у него единственным докладчиком.
Я решила пока выжидать. Вдруг в Петербурге появилась какая-то неизвестная до тех пор эпидемия, которая валом валила с ног массу народа. В газетах то и дело появлялись известия о том, что на той или другой фабрике, в школе, в казармах внезапно заболело множество людей; немало больных оказывалось и среди всех классов общества. Доктора назвали эту эпидемию инфлюэнцией… Я немедленно написала моему знакомому, чтобы он справился, не захворал ли Аничков. Каково же было мое удивление и мой восторг, когда мой знакомый через два-три дня после этого приехал сказать мне, что Аничков действительно захворал, что доклады министру, по крайней мере в продолжение нескольких дней, будет делать Эзов. И я отправилась к Делянову в дом армянской церкви, где он жил тогда. В вестибюле швейцар взял мою верхнюю одежду, и я, поднявшись на одну лестницу, очутилась в крошечной передней, которую скорее можно было назвать узеньким коридорчиком. Налево была дверь в кабинет министра, а против входа – дверь в приемную. В передней у окна стоял человек и усердно читал газету. Он стоял спиной к окну, так что ему видно было и ожидающих в приемной, и тех, кто выходил от министра. Он был одет в обычное штатское платье, и я не могла понять, какую должность он мог занимать. По отсутствию форменной одежды и по весьма интеллигентному выражению лица я не могла представить себе, чтоб это был простой лакей.
В приемной, куда я вошла, несмотря на полдень, стоял полумрак; публика – дамы и мужчины – сидела, не двигаясь и не разговаривая между собой, напоминая не живых людей, а каменные изваяния. Я думала, что, когда наступит время, назначенное для приема, министр войдет в общую комнату и будет выслушивать нас по очереди, как это я видела у министра юстиции и в департаменте полиции. Однако прошло около часа, а до нас не доносилось ни звука, стояла по-прежнему гробовая тишина: никого не вызывали из приемной и никто не выходил от министра. Секретарь, лакей, или лучше назову его «любитель газет», стоял у окна, не меняя своего занятия: брал газету из одной пачки, быстро просматривал ее и, тщательно сложив, клал на Другую сторону. Я подошла к нему со словами:
– Простите, что я вас беспокою, но очень прошу вас сказать мне, примет ли меня сегодня министр?
– Я это знаю столько же, сколько и вы, – отвечал он холодно, продолжая и в эту минуту читать, а может быть, только смотреть в газету.
– А в данную минуту министр принимает кого-нибудь?
– Конечно.
– Будьте любезны, скажите мне, – может быть, я должна послать министру мою визитную карточку?
Он на минуту поднял голову от газеты и, иронически скривив губы, отвечал:
– Вы сами должны знать, имеете ли право посылать министру свою карточку.
Презрительный тон «любителя газет» и его высокомерие убедили меня, что послать министру визитную карточку было бы с моей стороны величайшею бестактностью, а может быть, и дерзостью. Очевидно, и для исполнения такого простого обычая нужно иметь известные права.
Я опять уселась на свое место, еще просидела несколько минут, но ненарушимая тишина стояла по-прежнему. Я спустилась вниз поговорить со швейцаром. Прежде чем открыть рот, я протянула ему несколько серебряных монет, и он опрометью бросился подавать мне пальто.
– Нет, нет… Я еще не ухожу. Я хочу с вами поговорить.
– С превеликим моим удовольствием, ваше превосходительство.
Я хотела возразить ему, что я не превосходительство, но сочла это невыгодным для данной минуты.
– Скажите, пожалуйста, есть у министра прием сегодня? А если есть, то почему же из приемной никого не вызывают к нему и он сам не выходит к посетителям?
– У него сидит военный генерал, вон и ихнее пальто.
– Но ведь прошло уже более часа. Когда же министр успеет всех принять?
– Это вы верно сказали: его сиятельство никак не успеет всех принять. У нас сегодня до тридцати человек. Все ж примет двоих-троих. А те, с кем не успеет переговорить в этот раз, придут в следующий приемный день. Его сиятельство, граф наш, добрейшей души человек. Он ко всем снисходит. Мне нередко говаривает: «Смотри, всех ко мне принимай: одёжа ли у кого простая, значит бедная, от моей двери никого не гнать». И как уж наш граф прост со всеми в обхождении! Точно он и не граф, точно он и не министр, точно он и не первеющее лицо в государстве.
– Однако как же долго приходится ходить к министру, чтобы наконец быть принятым им?
– А как же быть-то, ваше превосходительство? Ведь ежели, примерно сказать, придет к нему полный генерал либо придворный важный чин, ведь такого-то нужно отличить от других? Не может же его сиятельство два-три слова сказать с важнеющим лицом, да и по шапке его!
Но в эту минуту мне послышался сверху какой-то шум, и я бросилась на лестницу. Оказалось – пустая тревога. Я очень пожалела, что не успела спросить у швейцара, какую должность занимает при министре «любитель газет», столь нелюбезно отвечающий на вопросы. Посидела я в приемной еще несколько минут, и так как по-прежнему не было ни малейшего движения, то я подумала, что мне придется много и много раз приходить к министру, прежде чем удастся переговорить с ним, и что за это время, пожалуй, Аничков успеет выздороветь. Эта мысль придала мне такую отчаянную смелость, что я решительно подошла к «любителю газет», продолжавшему свое чтение, и положила поверх пачки трехрублевую бумажку, стараясь при этом загородить собою дверь в приемную, чтобы мой фортель не был замечен сидящими в ней.
– Не сочтите это за дерзость… Пожалуйста, возьмите, простите, что мало… Объясните, бога ради, как добиться аудиенции у министра?
Любитель газет быстро обернулся ко мне, преспокойно взял трехрублевую бумажку, сунул ее в карман, вошел в приемную, вынес оттуда стул, прикрывая свободною рукой половинку открытой двери, и сказал, наклоняясь ко мне:
– Садитесь и пишите, что я вам продиктую.
При этом он достал из стола письменные принадлежности, нажал пружинку чернильницы и, подавая мне перо, спросил:
– Ваше имя, фамилия и звание?
– Писательница Елизавета Николаевна Водовозова.
– Писательница? Вы пишете в газетах или журналах?
– Я пишу книги и сама их издаю.
– Так это же прекрасно! – И он, быстро наклонившись к самому уху, начал диктовать приблизительно следующее:
– Ваше сиятельство, господин министр, простите, что я решаюсь беспокоить вас своею покорнейшею просьбою принять меня сегодня же, – меня вынуждает к этому неотложное дело. – Когда я хотела подписать свою фамилию, он остановил меня: – Назовите ваши сочинения, – и, когда я назвала, он продиктовал: – Писательница и издательница, автор книг «Жизнь европейских народов», в трех томах, и педагогического сочинения «Нравственное и умственное развитие детей».
Только что я успела встать со стула, как послышались голоса у двери кабинета министра. Я вскочила в приемную и увидела, как высокий военный генерал проходил по кабинету. Не прошло и пяти минут после этого, как мой теперешний «благожелатель» вошел в приемную с словами: