Неспамши всю ночь, словно волк на луну глядючи, с утра уселся на подоконник, чтоб весь день безотрадно на улицу смотреть, как народ живёт и радуется.
От такого духа неприкаянного воцарилось в доме худое веяние, и видел Евпатий, что Ладасвента сама не своя ходит, любое слово Перовера её царапает, любой взгляд больно сверлит. Да и Перовер очерствел к красоте невесты. Только Евпатию всё равно было. О себе голова болела. О своём будущем сердце плакало. Вот дурак-то! Сидел бы сейчас в своем теремке расписном с Семагорой, чай с бузиной и пирогами распивал, ласки невесты принимал. Стоящая девица ему судьбой была уготована. Правду люди говорят, стоумовая.
На третий день чуть привыкнув к судьбе нерадостной, проснулся Евпатий и опять к подоконнику понуро направился. По дороге одним глазом глянь: а за столом, где уже Ладасвента с рассвета кушанье накрыла: сырники со сметаной, блиночки с медом, чаёк из летних трав, яички в глазунье домашние, хлебушек ещё тёпленький… – сидит спина мужицкая, толстая и взбитая, и поедает всё это с аппетитом преогромным.
– Не стой над душой, – пробормотал толстяк и, не переставая жевать, повернулся-таки к Евпатию. – Садись, тут всем хватит.
– Ты кто? – ошалело спросил Евпатий, понимая, что видимым для толстяка является.
– Константин, – вещала толстая спина, всё уплетая блины за обе щеки.
– Откедово есмь? – неверяще пролепетал Евпатий, с надеждой и радостью садясь за стол.
– Из Византии мы. Константинопольские. Столичные. Преставился вчерась, – толстяк вытер широким рукавом масляный рот, но рукав не испачкался. – В таверне подавился хумусом, на хлебец намазанным. Преставился и говорю себе: да ну этот город, друг на друге души с духами сидят и переродиться не в кого, у всех по одному дитяте и то разобранному. Вдруг вижу свет зажёгся вдалеке, яркий-яркий, ну как у молодожёнов в первую брачную ночь. Я туда. А тут смотрю, ты с работой домового не справляешься. Думаю, дай дождусь, пока домовой старый издохнет совсем, и его место займу. Всё равно деваться некуда.
Толстяк закончил трапезу и во всю широкую толстую грудь в белой тоге горожанина знатного уставился жирно-блинным взглядом с хитринкой на Евпатия.
– Не справился ты с работой, дружок. Пропадёшь скоро. А я молодоженов разведу, а потом с разведённым супружником отправлюсь в столицу вашу. Подумывает он в охрану к князю пойти – слышал я его мысли грустные после раздора с женой. Поживу столичной жизнью. Авось, встретим новую раскрасавицу. Другая жизнь пойдёт. Столичная. Привычная.
– Не понял я, то есть ты моё место занять хочешь?
– Хочешь-не хочешь? Уже занял! – вещал толстяк Константин. – До вечера исчезнешь как пить дать.
– Куда? – спохватился Евпатий.
– Ты что в школе не учился?
Евпатий лишь пожал плечами и прикусил губу. Учился, мол, да в одно ухо влетало, а в другое вылетало. С гусями бегал, пока его сверстники коло и каноны древлеправославные изучали.
– В Ад засосёт к неприкаянным. Кто себя не знает, пользы никакой не несёт, путь не нашёл, чужими думами жил, только о себе мыслил.
– Я нашёл-нашёл! – вдруг осознал, что происходит, Евпатий и за голову взялся.
Эх, эх, что натворил! Сначала жизнь свою из-за шалопайства растерял, род подвёл, теперь душу, а дальше и дух изойдёт на нет. А уж молодоженов-то как жалко! Только жить начали, и уже развод. Да что за беда-напасть!?
– Жалко-жалко, – хитро повторял Константин. – Да они сами виноваты. Ладасвентовита ваша, – махнул толстою рукою безнадёжно, – что по-нашенски Светланой зовётся, уж больно спесивая, много о себе думает. Но готовит и рисует хорошо, – облизал губы Константин. – Ты поешь-поешь, а то в тебе духу совсем не осталось. Хозяйка в кушанье всю душу вложила, вот мы, домовые, её можем отъесть и подпитаться.
Вложил толстяк пирожок в руку Евпатия, и тот с удивлением откусил кушанье, хотя настоящий пирог как лежал на столе, так и продолжал лежать нетронутым.
Пока ел Евпатий, о матери вспомнил: наверное, волнуется, переживает матушка, чувствует, что с шалопаем её беда приключилась. Ох, не жалел, не жалел её, только о себе, дурак, думал, как бы повеселее и легче жизнь прожить. Вот! Ешь теперь ложками! Лёгкий стал дальше некуда.
– Да, и Светлану жалко, матерью никогда не станет, кто её теперь замуж позовёт после трехдневного замужества? И твою мать жалко – родила дурака, бегай за ним теперь до конца дней, – заунывно в тон мыслей Евпатия продолжал петь Константин, подбоченя лицо толстое, глядя, как мятежная душа мятежничает.
Неожиданно вскочил Евпатий и вскричал, кулаком помахивая, то ли на византийца толстого, то ли на себя дурака.
– Не быть сему!
Стал по дому бегать, как угорелый, вещи разбросанные собирать, пыль с платяниц стирать, цветы поливать, паутину скрясти. Печь вымыл – заблестела, будто сегодня положили. В сенях прибрался, коромысла починил, кота покормил, с собакой поиграл. Сам не заметил, как в огород побежал копать-полоть. Воды в баньку натаскал от рвения и затопил заодно. Подумал, придут вечерком с посевных хозяева – глянь, банька горячая, веники березовые омоченные благоухают – как хорошо! Побежал опять в дом, печь топить, умоются после баньки, оголодают – а тут нате, откушайте тёпленького. По дороге успел яблок нарвать и букетик из цветов сирени смастерить для ладного запаха.