Я лежала на больничной койке и не могла уснуть. Мешали болтливые соседки по палате и острая нехватка кислорода. Конец был так близок, смерть буквально стояла за дверью, а я была совершенно одна. Не было рядом детей, внуков и любимого мужа. И все, что мне оставалось, просто принять свою участь.
Я появилась на свет в конце 30-х годов, когда мир ещё жил иллюзией спокойствия, но уже накрывался тенью великого бедствия. Европа гудела от тревожных новостей: нацистская Германия готовилась к войне, аннексировала соседние территории, а Советский Союз то подписывал пакты о ненападении, то присоединял новые земли. Но в нашей деревне мало кто задумывался о большой политике. Люди жили своим трудом, сеяли хлеб, растили скот, растили детей, надеясь, что беды пройдут стороной.
Я родилась в семье крестьян, крепких духом и руками. Нас было четверо у родителей. Но к концу войны остались трое. Моя младшая сестра, Надежда, умерла, не успев узнать, что такое жизнь.
Мне было не больше пяти лет, но это воспоминание будто выжжено в памяти. Я помню, как мама сидела у её колыбели, неподвижная, словно каменная статуя. Она смотрела в одну точку, не замечая ни нас, ни темноты за окном, ни холода, пропитавшего стены дома. Никто не знал точно, отчего ушла Наденька. Может, от голода, может, от болезни. Тогда умирали часто, особенно дети.
Была война, и жизнь меркла перед лицом смерти. В городах полыхали пожары, с фронта приходили похоронки, но в нашей семье самая страшная утрата случилась тихо, без громких слов и выстрелов. Только тяжёлое молчание, прерываемое редкими вздохами матери, да тусклый свет керосиновой лампы, которая горела всю ночь.
Надежде не было и года. Она даже не успела научиться говорить, но я помню её крошечные ручки, как она тянулась к матери, как лепетала что-то невнятное. А потом вдруг перестала.
Маленькое воспоминание большого горя.
Я не успела долго быть ребёнком. В наше время детство – это период заботы, игр и беззаботности. Но тогда оно было роскошью, позволить которую себе могли немногие. Уже в пять лет я умела ухаживать за домашней живностью: знала, как кормить уток, кур, как подсыпать соломы, чтобы им было теплее зимой. Мы с сёстрами не просто помогали по дому, а работали наравне со взрослыми. Подметали двор, пололи огород, таскали вёдра с водой. Это не казалось нам чем-то исключительным – так жили все.
Но когда началась война, трудности стали не просто бытом, а борьбой за выживание. Запасы быстро истощились, животных пришлось отдать в колхоз или забить, чтобы хоть немного продлить существование семьи. Я не помню, чтобы мы когда-либо наедались досыта. Всё, что можно было съесть, шло в дело: травы, картофельные очистки, замёрзшие ягоды, сухие корки чёрного хлеба, размачиваемые в воде. Иногда удавалось достать ложку муки, развести её кипятком, и это считалось обедом.
Моя внучка, слушая мои рассказы, не могла понять, как мы выжили.
– Бабушка, а почему вы не замёрзли в землянке? Там же холодно!
Я только качала головой. Что я могла ей ответить? Разве можно объяснить, как человек цепляется за жизнь, даже когда кажется, что она уходит сквозь пальцы? Просто чудо. Чудом спаслись, чудом выкарабкались.
И это чудо сделало меня другой. Я научилась ценить каждую крошку хлеба, каждую нитку ткани, каждый кусочек мыла. Я стала экономной, бережливой, привыкла обходиться малым. Даже когда времена изменились, и можно было позволить себе больше, я по привычке во многом себе отказывала. Иногда слишком сильно.
Помню, как мы с сёстрами делили одно платье на троих. Одну пару сандалий носили до дыр, подшивали, чинили, но всё равно ходили с голыми пятками. Сейчас одежда доступна, её можно купить в любом количестве, но тогда мы завидовали тем, у кого было хотя бы два платья. Они выглядели опрятно, а мы чаще оставались дома, потому что не в чем было выйти.
Позже, когда война закончилась, жизнь постепенно налаживалась. У нас появились коровы, куры, гуси, кролики. Но это не сделало её лёгкой. Всё равно приходилось бороться за каждый кусок хлеба, за каждую копейку. Жизнь не щадила, но и мы не сдавались.
Учёба мне давалась нелегко. Я не была отличницей, не блистала знаниями, но всегда старалась. В школе не было особых привилегий, учителя относились ко всем одинаково. Мы учились в холодных классах, часто сидели в верхней одежде, потому что печки едва прогревали помещение. Краска на партах была облупленной, чернильницы врезаны в дерево, а вместо тетрадей мы иногда использовали старые газеты или писали между строк уже исписанных страниц.
Но, несмотря на это, я любила школу. Там было тепло не только от печки, но и от людей.
Мы дружили без выгоды, искренне. Никто не интересовался, сколько у кого коров в хозяйстве или есть ли у тебя новое пальто. Для нас не существовало деления на бедных и богатых, потому что богатых просто не было. Все были равны, и в этом было что-то особенное.
Каждый приносил в класс кусочек своей жизни. Кто-то рассказывал, как их отец вернулся с фронта и теперь работает кузнецом, кто-то делился тем, как их мама шьёт одежду на продажу, чтобы прокормить семью. Мы находили общие темы, читали друг другу книги вслух, обсуждали Гоголя, Лермонтова, Пушкина. Некоторые мальчишки мечтали стать лётчиками или моряками, девочки – учителями или врачами.
Мы искренне любили Родину. И это была не просто фраза, не что-то навязанное сверху. Патриотизм был естественной частью нашей жизни.
Война оставила в каждой семье свой след. У кого-то не вернулся отец, у кого-то погибли братья, кто-то жил с матерью, которая носила чёрный платок и каждый вечер молча сидела у печи, глядя в огонь. Мы понимали, что нам выпала жизнь, потому что кто-то отдал свою.
Нам не надо было объяснять, почему важно трудиться, помогать друг другу, быть честными. Мы видели, как взрослые работают с утра до ночи, как отдают последнее, чтобы дети не знали голода. Мы знали, что Родина – это не только страна, но и семья, соседи, друзья, с которыми делили кусок хлеба и школьную парту.
В те годы мы верили в будущее. И, может быть, именно эта вера помогала нам идти вперёд, несмотря на все трудности.
Моя мама умирала медленно. Болезнь выжигала её изнутри, как тлеющий уголёк, оставляя только боль и слабость. Она таяла день за днём, словно свеча, становилась всё меньше, всё прозрачнее.
Я сидела у её постели, держала её исхудавшую, почти невесомую руку и пыталась запомнить каждую черту её лица. Глаза, когда-то тёплые и наполненные жизнью, теперь были полны боли. Но не физической. Это была другая боль – осознание, что она уходит, что больше не увидит нас, не обнимет, не накроет на стол, не рассмеётся, когда мы всей семьёй соберёмся вместе.
– Катя… – шептала она, её голос был слабым, еле слышным. – Скажи честно, что со мной?
Я сжала её ладонь, сглотнула комок в горле, но слова так и не нашла.
Мы с сёстрами молчали до самого конца. Нам казалось, что знание правды убьёт её раньше. Врачи ничего не могли сделать. В то время диагноз «рак» звучал как смертный приговор, без шансов, без надежды. Что нам оставалось? Мы думали, что если не скажем, она будет бороться до последнего. Может, это была ошибка. Но как сказать матери, что её дни сочтены?
Каждый день она угасала, а я не могла с этим ничего поделать. Только сидеть рядом, приносить ей воду, поправлять одеяло, шептать что-то успокаивающее, хотя сама едва могла дышать от ужаса.
Отец умер внезапно. Он просто не проснулся однажды утром. Ему было не так уж много лет, но жизнь забрала у него всё, что могла: силы, здоровье, надежду. Он был человеком, который нес на себе всю семью, держал нас, как фундамент держит дом. А потом этот фундамент треснул, и ничего не осталось.
Я не успела даже попрощаться. Он просто… исчез.
Его смерть не была такой мучительной, как у матери. Он не страдал, не ждал неизбежного, не смотрел в глаза смерти. Но мне казалось, что с мамой ушло что-то большее, чем просто человек.
С её уходом ушло само ощущение дома.
Старшая сестра, Серафима, тогда только родила второго сына. Малышу было всего несколько недель, когда мама умерла. Но её горе было таким всепоглощающим, таким диким, что даже материнский инстинкт не мог пробиться сквозь него.
– Лучше бы умер Иван, чем моя мамочка! – кричала она на похоронах, захлёбываясь слезами.
Она бросила младенца прямо в кроватке, а сама сидела у гроба, раскачиваясь из стороны в сторону, не слыша ни наших голосов, ни плача ребёнка. Мы с сестрой нянчили мальчика по очереди, кормили его коровьим молоком, потому что Серафима была не в состоянии даже взять его на руки.
Я тогда боялась, что она не справится, что так и останется в этом горе, не сумеет выбраться.
Но через время боль чуть отступила. Она взяла сына на руки, впервые посмотрела на него осмысленно и прошептала:
– Прости меня, Ванечка…
Её трясло, слёзы текли по щекам, но я знала, что в этот момент она вернулась. Пусть сломленная, пусть ослабевшая, но вернулась.
Иван, к счастью, был слишком мал, чтобы помнить всё это. Он не знал, что в первые недели жизни его никто не обнимал, никто не укачивал по ночам. Он просто жил, как жили и мы. Через боль, через потери, через всё, что бросала нам жизнь.
И мы выстояли. Мы всегда выстаивали.
Возможно, вам интересно, зачем я начинаю с самого начала. Почему рассказываю не только о себе, но и о боли, о войне, о голоде, о потерях? Всё просто: невозможно понять человека, не зная, через что он прошёл. Нельзя понять мою жизнь… и, что важнее, мою жизнь после смерти, если не знать, какой она была до.
Теперь, когда мне открылись новые горизонты, я смотрю на своё прошлое иначе. Я вижу себя маленькой девочкой, которая в пять лет уже кормила кур и уток. Я вижу подростка, завидующего чужому платью, но не осознающего, что за ним тоже стоит чья-то борьба. Я вижу женщину, которая всю жизнь считала деньги, боялась потратить лишнюю копейку, потому что так привыкла, потому что голодное детство оставляет след на всю жизнь.
Я слишком много жалела себя и близких. Слишком часто думала о том, что не смогла изменить. Я прокручивала в голове прошлое, снова и снова, пытаясь найти моменты, где можно было поступить иначе. Но какое это теперь имеет значение? Прошлое нельзя вернуть.
Жалею ли я о чём-то? Да.
Я жалею, что не позволила себе больше радости. Что слишком долго жила в страхе перед будущим, перед нехваткой, перед тем, что завтра может не быть куска хлеба на столе. Я жалею, что не позволяла себе лишнего – нового платья, сладкого чая, бесполезной, но красивой вещицы. Жалею, что редко позволяла себе просто сесть и ничего не делать, насладиться моментом, потому что всегда была работа, всегда были дела.
Я понимаю, почему так было. Так нас учили: трудись, терпи, не трать лишнего. Радость – это прихоть, деньги – на чёрный день, отдых – только если совсем свалишься с ног. Но если бы я знала тогда, что впереди – вечность, я бы, наверное, жила чуть иначе.
Если моя история научит вас чему-то, пусть это будет одно: цените жизнь, пока она у вас есть.
Позволяйте себе радоваться, пока для этого есть время. Не бойтесь потратить лишнюю минуту на разговор с близкими, не бойтесь смеяться громко, просто потому что весело. Не откладывайте счастье на потом.
Потому что «потом» может и не быть.
Павла я встретила на работе. В то время я только устроилась на кирпичный завод помощником главного бухгалтера. Мне было всего 20 лет, и это было для меня чем-то большим, чем просто новая должность. Я ощущала себя взрослой, самостоятельной, готовой к новой главе жизни. Мне хотелось учиться, разбираться в сложных бухгалтерских тонкостях, доказывать себе и окружающим, что я достойна этого места.
Я была молода, полна энергии, с горящими глазами и жаждой нового. Тогда, по старым меркам, я считалась привлекательной: русая коса, тяжёлые густые волосы, крепкое телосложение. В те времена никто не гонялся за хрупкостью и истощённой стройностью. Ценилось здоровье, умение работать, жизненная сила.
– Катя, тебе бы мужа хорошего, да деток побольше! – частенько говорили мне женщины постарше, с которыми я пересекалась на заводе.
Они говорили это с доброй улыбкой, по-родственному, как будто желали мне самого лучшего. Я только смеялась в ответ. Мне тогда казалось, что вся жизнь впереди, и думать о семье ещё рано. Я была увлечена работой, открытием для себя нового мира, где цифры и отчёты складывались в сложную, но понятную систему.
Я не знала, что впереди меня ждёт встреча, которая изменит всё. Встреча, после которой уже не будет прежней уверенности, что семья и любовь – это что-то далёкое, несвоевременное. Тогда я ещё не догадывалась, что судьба уже ведёт меня к человеку, который станет для меня всем.
Работа мне нравилась, но учиться приходилось в непростых условиях. Главный бухгалтер, Елена Петровна, была женщиной с тяжелым характером. Она словно сама была сделана из кирпичей, которые выпускал наш завод – крепкая, выносливая, с суровым взглядом, способным одним движением бровей осадить любого.
Седина лишь начинала пробиваться сквозь густые чёрные волосы, но это не добавляло ей мягкости. Брови – резкие, нахмуренные, как будто природа сразу заложила в них недовольство. А под носом виднелись тонкие усики, которые я замечала, но старалась не разглядывать слишком пристально. Казалось, если спросить её про них, она испепелит взглядом и внесёт в список личных врагов.
С первого дня я поняла, что просто так она меня учить не будет.
– Елена Петровна, а как правильно составить товарно-транспортную накладную? – осторожно спрашивала я, стараясь звучать уверенно, но не нагло, чтобы не вызвать раздражение.
Она закатывала глаза так, словно я попросила её решить уравнение со ста неизвестными, потом что-то недовольно бормотала себе под нос. Иногда ограничивалась коротким ответом, а иногда вставала, начинала ходить по кабинету, потрясая в воздухе карандашом, словно мечом.
– Мне некогда обучать молодёжь! – ворчала она, резко садясь за стол и принимаясь стучать по калькулятору так, будто он был виноват во всех её бедах. – Ты что, сама не можешь разобраться? Книги, инструкции – всё есть! Вон в шкафу! Открывай, читай! Или что, тебя в институте не научили думать?!
Я знала, что спорить бесполезно. Просто кивала, открывала папку и пыталась разобраться сама. Каждый мой вопрос превращался в десятиминутную лекцию, где сама суть ответа терялась за потоком её раздражённого возмущения.
Но бухгалтерией её рабочие будни не ограничивались. Елена Петровна следила не только за цифрами, но и за жизнью каждого человека на заводе. Она знала, кто с кем дружит, кто тайно встречается, у кого какие проблемы.
– А ты знаешь, что у Галины-то муж гуляет? – однажды сказала она, откладывая ручку и сдвигая очки на кончик носа. – Я тебе говорю, приходил сюда один раз с цветами. А кому? Галине? Да нет, Ирке с участка! Да-да! Видела я!
Я делала вид, что сосредоточена на бумагах, но она не унималась.
– А дочь моя – предательница. Вышла замуж без моего благословения! Уехала в город! Теперь, видите ли, культурная стала! Не звонит, не пишет! А если и позвонит, то только потому, что ей что-то надо!
В такие моменты мне оставалось лишь кивать и ждать, пока её пыл утихнет. Я знала, что если попасть под горячую руку и случайно сказать не то слово, то можешь оказаться в центре её следующей «аналитической» беседы.
И всё же, несмотря на её вспыльчивость и тяжёлый характер, Елена Петровна была мастером своего дела. Я понимала: если выдержу её суровую школу, то смогу справиться с любыми сложностями.
Когда на завод пришёл новый водитель, я поняла, что в ближайшие дни Елена Петровна будет особенно воодушевлена. Её страсть к обсуждению чужих жизней не знала границ, а появление незнакомого человека было для неё чем-то вроде подарка судьбы – свежая тема для пересудов.
Она ворвалась в кабинет, с важным видом поправила очки и театрально вздохнула, словно только что узнала великую несправедливость.
– Видела его? Павел, кажется? – начала она, наклоняясь ко мне так, будто делилась государственной тайной.
Я оторвалась от бумаг, хотя заранее знала – сопротивление бесполезно. Если она решила что-то обсудить, обсуждение состоится.
– Говорят, его отец сидел за воровство! Позор! Я бы людям на глаза не показывалась! А он ходит довольный, будто ничего и не было!
Она сжала губы, демонстрируя, насколько ей противна эта несправедливость. В её голосе звучало настоящее негодование, будто этот Павел лично совершил какое-то преступление.
Я слушала молча, скрывая раздражение. Вообще, мне было сложно понять, как можно судить человека по поступкам его родственников. Да и слухи на заводе распространялись быстрее, чем горячие пирожки на базаре. Сегодня один обвинён в нечестности, завтра – в измене, послезавтра – в растрате.
Я не ответила, а просто продолжила работать, но в голове всё же отложилось: интересно было бы взглянуть на этого Павла. Какой он? Действительно ли такой, каким его рисует Елена Петровна?
Когда я увидела его впервые, то поняла, насколько сильно реальность отличалась от заводских сплетен.
Он был высоким, худощавым, с прямой осанкой и лёгкостью в движениях, словно ему неведомо чувство усталости. Светлые волосы чуть растрёпаны, взгляд спокойный, добрый, но внимательный, будто он замечает в людях больше, чем они хотят показать.
Его улыбка была настоящей – не натянутой, не дежурной, как у многих. В ней не было ни тени высокомерия, ни следов грубости. Это был человек, который, кажется, не привык держать зла, не копил обид и не оглядывался на прошлое, каким бы оно ни было.
Я несколько раз замечала, что он смотрит на меня, когда я прохожу мимо. Взгляд его не был пристальным, вызывающим, но и случайностью его назвать было сложно.
Но я и подумать не могла, что интересна ему.
Рабочий день подошёл к концу, и я, как обычно, спешила на автобус. Вечерний воздух был свежим, пахло пылью с завода и чем-то тёплым, знакомым – может, только что испечённым хлебом из ближайшего магазина. Я взглянула на дорогу: автобус уже отходил, а следующий будет нескоро.
И тут услышала за спиной ровный, уверенный голос:
– Катя, подвезти?
Я вздрогнула и обернулась. Павел стоял рядом, держа руки в карманах, с привычной лёгкой улыбкой на губах.
Предложение было простым, без намёков, без давления. Но мне стало не по себе – не от страха, а от какой-то внутренней неуверенности. До этого момента он смотрел на меня, иногда улыбался, но никогда не заговаривал первым. Почему сейчас?
Может, ему просто по пути? Может, он предложил бы подвезти кого угодно, и я зря ищу скрытый смысл?
Но автобус я действительно почти упустила. Пешком идти далеко, да и темнело уже.
– Ладно, спасибо… – ответила я чуть тише, чем собиралась.
Он кивнул, словно ожидая именно этого ответа, и мы вместе пошли к его машине.
КАМАЗ казался мне огромным, грубым, совсем не похожим на те машины, на которых я когда-либо ездила. Когда я забралась в кабину, сиденье оказалось жёстким, но мне нравился запах – смесь свежего дерева, старого железа и чуть уловимого аромата табака.
Мы ехали молча. Я ощущала его присутствие рядом – спокойное, уверенное, но не давящее. Несколько раз он пытался завести разговор:
– Тебе далеко до дома?
– Не очень…
– Работа нравится?
– Да, нравится…
Я не знала, почему так стесняюсь. Мне хотелось говорить, но слова словно застревали в горле. Я боялась показаться слишком болтливой или, наоборот, скучной.
Павел больше не настаивал, просто вел машину, время от времени бросая на меня короткие взгляды.
Когда мы подъехали к моему дому, он заглушил мотор и спокойно сказал:
– Спокойной ночи, Катя.
Я кивнула, пробормотала:
– Спасибо, что подвёз.
И уже было собралась выйти, но, сделав пару шагов к воротам, не удержалась и обернулась.
Он всё ещё был там. Машина стояла на месте, а он смотрел мне вслед, не уезжал, пока я не скрылась за дверью дома.
Мне стало тепло, но я не понимала, почему. Я даже не знала, что именно почувствовала в этот момент – лёгкость? Смущение? Или что-то новое, ещё не знакомое мне?
В тот вечер я долго не могла уснуть. Мы почти не говорили, и всё же это было важнее любых слов.
Мне никогда не уделяли такого внимания.
Павел постепенно становился частью моей жизни. Мы часто разговаривали, и чем больше я его узнавала, тем сильнее удивлялась, насколько он был другим – не таким, как о нём судачили люди, не таким, каким его представляла Елена Петровна.
Однажды, в один из вечеров, когда солнце уже клонилось к горизонту, заливая заводские стены тёплым светом, мы задержались на крыльце бухгалтерии. Павел курил, задумчиво смотрел вдаль, а я медлила с уходом. Мне нравилось слушать его, пусть он и не был многословен.
И вдруг, как бы между делом, он упомянул, что его отец действительно сидел в тюрьме.
Я напряглась, но постаралась не показать удивления.
– За что? – осторожно спросила я, не зная, стоит ли вообще задавать такой вопрос.
Павел затянулся, выдохнул дым в морозный воздух и ответил спокойно, как будто рассказывал не о своей семье, а о каком-то далёком знакомом.
– За мешок муки. Во время войны. Хотел прокормить семью. Поймали, посадили. А мама одна тянула троих детей.
Я смотрела на него, пытаясь осознать эти слова. Как можно осуждать человека, который просто хотел спасти своих родных? Тогда было страшное время, и люди шли на отчаянные поступки не от жадности, не из корысти, а просто чтобы выжить.
– И ты… ты не винишь его? – тихо спросила я.
– А за что? Он не украл ради наживы, он не торговал чужой бедой. Он просто хотел, чтобы дети не умерли с голоду. Это разве преступление?
В его голосе не было злости, не было обиды. Только твёрдость, понимание, принятие.
И я тоже не могла осуждать.
Позже Павел познакомил меня со своей матерью.
Зима выдалась особенно суровой. Мороз щипал щёки, снег скрипел под ногами, укладываясь мягким пушистым покрывалом на землю. Мы шли пешком, потому что у Павла не было своего транспорта, а я, несмотря на холод, чувствовала какое-то приятное волнение.
Какая она, женщина, которая одна подняла троих детей? Будет ли она доброжелательной? Примет ли меня?
Дом оказался небольшим, но крепким, с заиндевевшими ставнями и трубой, из которой валил густой дым. Мы подошли к крыльцу, и дверь тут же распахнулась, словно нас уже ждали.
– Проходи, моя девочка, не стесняйся! – голос Лидии Ивановны был тёплым, обволакивающим, как шерстяной платок.
Я поспешно сняла дублёнку, пуховый платок, отряхнула валенки от снега. В доме было тепло, пахло печёными пирогами, топлёным молоком и чем-то ещё, родным и уютным.
Лидия Ивановна оказалась женщиной невысокой, крепкой, с добрыми голубыми глазами. В её облике не было старости, но годы тяжёлой работы наложили на лицо следы усталости – тонкие морщины у глаз, твёрдость в движениях, привычку держаться собранно.
Мы ещё не успели толком присесть, как она заговорила:
– Ну, когда свадьбу играть будем? В мае самое время. Не холодно, не жарко.
Я едва не поперхнулась воздухом.
Павел, кажется, тоже. Он растерянно посмотрел на мать, а та, будто не замечая нашего замешательства, продолжала:
– Только вот с жильём беда… У нас есть сарай, летом там можно пожить. А там, глядишь, завод вам квартиру даст!
Я не знала, как реагировать. У меня не было никаких планов, я даже не думала о свадьбе, а тут уже и жильё мне нашли!
Я украдкой посмотрела на Павла. Он молчал, но не протестовал. Просто кивал, словно знал, что спорить бесполезно.
Внутри всё смешалось – смущение, удивление, тихая радость. Я не была уверена, что готова к такому повороту, но одно я знала точно: в этом доме меня приняли, как родную.
Через несколько месяцев мы поженились.
Свадьба была скромной, но весёлой – такой, какими тогда были почти все свадьбы. Без дорогих ресторанов, без пышных белых платьев с длинными шлейфами, без профессиональных фотографов, которые могли бы запечатлеть каждый миг. Всё было просто, по-советски. Собрались родные, соседи, друзья с завода. Кто-то принёс самодельные закуски, кто-то поставил на стол бутылку водки, а Лидия Ивановна сама испекла огромный каравай, который разламывали и раздавали гостям.
Я стояла в скромном голубом платье, которое сшила сама. Тогда мало кто мог позволить себе дорогие наряды, да и выбора в магазинах было немного. Белые платья шли по разнарядке для официальных свадеб, а у нас была свадьба домашняя, «для своих».
За столом гремели тосты, смеялись, пели частушки, кто-то уже вовсю отплясывал под гармонь. И только один человек смотрел на меня с выражением крайнего недоверия.
Елена Петровна.
Она сидела в углу, не ела, не пила, а только качала головой, хмуря свои суровые брови. Её возмущение наконец прорвалось наружу, когда мы с Павлом встали, чтобы принять поздравления.
– Да что он в тебе нашёл? – покачала она головой и даже всплеснула руками, будто не могла поверить в происходящее.
Я услышала, но не обратила внимания. Пусть говорит. Пусть качает головой, удивляется, негодует.
Я была счастлива.
Меня ни разу не смутило, что Павел не делал мне официального предложения, не вставал на одно колено, не покупал кольцо с бриллиантом. Да какие там бриллианты? В советское время даже обычные золотые кольца были дефицитом. Женились без лишнего пафоса, потому что так было принято.
Сейчас девушки мечтают о красивых признаниях, ждут романтических слов, сюрпризов, чуть ли не фейерверков под звёздным небом. А мне этого не нужно было.
Я просто знала: если бы Павел меня не любил, он бы не женился.
Разве для счастья нужно что-то большее?