От этой мысли стало веселее.
Вверху, в боровых вершинах, гудел ветер, дороги не стало. Долго кружили без дороги по пескам и по корневищам.
На глухих полянах-островах среди самой засеки, вдоль ручья вереницей идут Золотые Бугры. В этих песчаных холмах пробовал Демидов тайно добыть золото, но ничего не вышло. Земные пласты здесь – севун-песок. Дудки в них бить можно, когда пески бывают влажные. Сухие пески страшны, гибельны. Задень ненароком кайлом или царапни – из той борозденки просочатся песчинки, вырастет струйка, шелестит, бежит, растет она… Севун льется, как вода. И заливает, как водополье, дудку… Сколько работных погибло в таких копанях!
Влас привез ярыгу на Золотые Бугры, привел к шахте. Шахта – просто яма.
– Вот и прибыли. Сейчас полезешь. Вот тебе кайло и бадейка… Я таскать буду…
Ярыга подошел к яме, заглянул: «Кхе, неглубоко. Суха; в такой отработаюсь, сбегу…»
– Что-то народу не видно?
– Лазь! – насупился мужик. – Лазь, а там видно будет…
На песчаных буграх стелется вереск, цветут травы; солнечно. Место приветливое, кабы не Влас – совсем было бы весело.
– А ты, ершина борода, покрестись. В яму лезешь – всяко бывает… Эх и место, эх и пески!
Влас опустил ярыжку в яму; опускаясь, Кобылка тюкал кайлом в стенки.
«Натюкаю и убегу…»
В дудке послышался тихий шорох: посочился песок быстрее и обильнее. Полил севун. Ярыжка закричал истошно, страшно.
Мужик охватил руками сосну; борода прыгала – никак не мог унять дрожи доглядчик, всего трясло.
В полдень над ямой стояло солнце, от жары млели цветы.
Лесной дозорный подошел к яме, наклонился:
– Помяни, господи, душу усопшего раба твоего. И за что только грозный Демидов казнил человека?
В яме, в песке, торчала рука; последними судорогами шевелились пальцы.
Сеньку позвали в правежную избу. Шел приказчик легко, весело. Перешагнул порог; в углу на скамье сидел, опустив плешивую голову, Демидов. Недобрым огнем горели его глаза. У порога стоял кат с засученными рукавами, в руках – плеть.
– Проходи! – прохрипел кат.
Сенька вышел на середину избы. Хозяин молчал, скулы обтянулись, на коленях шевелились жесткие руки. Ногти на пальцах широки и тупы.
Демидов шевельнулся, голос был скуден:
– Знаю…
Приказчик пал на колени:
– Об одном прошу: смерть пошли легкую.
Кривая усмешка поползла по лицу Демидова:
– А мне легко ли? Молись Богу!
У Сеньки дрожали руки, за спиной шумно дышал кат, переминался с ноги на ногу, скрипели его яловые сапоги. Бог не шел Сеньке на мысли…
– Клянись перед образом: о том, что было, – могила…
Демидов встал, подошел к Сеньке, схватил за кудри и пригнул к земле:
– Ложись, ворог…
Кат в куски изрубил Сенькины портки, исполосовал тело. Из носа кабального темной струйкой шла кровь. Сенька впал в беспамятство… По лицу ката ручьем лил пот, он обтер его рукавом и снова стал стегать. Распластанное тело слабо вздрагивало… Избитого Сеньку Сокола отвезли на дальнюю заимку под Серпухов. Много дней за ним ходил знахарь. Велел Демидов передать бывшему своему приказчику:
– Поедешь ты, Сокол, на Каменный Пояс. Каторжной работой будешь избывать грех. Пощадил хозяин за золотые руки… Но помни, развяжешь язык – смерть!
Знал Сокол, Демидов не шутит. Выслушал наказ, перекрестился:
– Не переступлю воли хозяина…
Последний расчет свел Демидов со снохой. Увез он Дуньку по делам на лесную заимку и там закрылся. Кругом шумел бор, за стеной хрупали овес кони. Всю дорогу Никита молчал; а в лесу и без того было невыносимо тоскливо:
– Батя, отчего ты бирюк бирюком?
Демидов широко расставил ноги, от ярости у него перекосило рот, и он стал похож на озлобленного волка.
– Блудом мой род опакостила. Жалею сына – пощажу тебя. Знают в миру трое: вы, паскудники, да я. И никто более не узнает.
Он сгреб сноху за волосы и повалил на пол. Дунька не ревела под плетью. Отходил батя честно, рьяно. Сердце молодки от боя зашлось. Однако она собрала силы, подползла к свекру, схватила руку и поцеловала:
– Спасибо, батя. Суд справедлив. Век не забуду…
– Ну, то-то. Однако и сам я виноват, что не услал тебя с Акинфкой.
Он ткнул сапогом в дверь, она заскрипела, распахнулась, и хозяин вышел из избушки.
По небу плыли озолоченные солнцем легкие белые облака, калужины на дорогах подсохли; по оврагам бегали зайцы, потерявшие зимний наряд; по гнездовьям хлопотали птицы. По ранним утрам над рекой дымил туман; с восходом солнца тающей лебяжьей стаей туман поднимался вверх, исчезал.
На тихих водах Оки, покачиваясь, стояли приготовленные к отплытию струги. Из Тулы в Серпухов демидовские приказчики пригнали новые партии крепостных и кабальных. По царскому указу дозволено было Никите Демидову отобрать в Кузнецкой слободе двадцать лучших кузнецов и отправить на Каменный Пояс. Кузнецы ехали с многочисленными семьями и со всем своим несложным скарбом. Кузнецов погрузили на особый струг и приставили караул. На трех других стругах ехали подневольные: народу теснилось много, было немало суеты и жалоб. Женщины роняли горькие слезы жалости, прощаясь с родным краем; мужики сдерживались. На стругах расхаживали стражники с ружьями, покрикивали на шумных. Хозяин Никита Демидов поселился на первом струге в особо срубленной будке – казеннике. На палубе разостлали ковер, поставили скамью; жилистый, могучий хозяин подолгу сидел на скамье и следил за стругами.
На восходе солнца подняли якоря и отплыли по тихой воде; Серпухов стал быстро отходить назад, таять в утреннем мареве, только зеленые маковки церквушки долго еще поблескивали на солнце. Вешняя вода спадала, из оврагов и ручьев торопились последние паводки; но река катила свои воды все еще широко и привольно. В темной глубине ее косяками шла нерестовать рыба.
Сенька Сокол лежал на соломе под палубой на струге, на котором плыл Демидов. Лежал Сенька скованный, иссеченной спиной вверх – раны только что затянулись. Силы понемногу возвращались к нему, но на душу пали тоска и ненависть. Рядом на соломе примостились два вдовых кузнеца из слободы. Оба имели свои кузницы, но Демидов за долги отобрал их, а самопальщиков закабалил.
Вверху на палубе струга раскиданы сенники, овчинные тулупы, лохмотья, пестрят бабьи сарафаны, платки, кацавейки, орут ребятишки; у демидовского казенника лают клыкастые псы; везет их хозяин на Каменный Пояс.
Один из кузнецов, бойкий, как воробей, курносый Еремка, приставал к Сеньке:
– И за что тебя, мил-друг, в железо замкнули? А ты плюнь, не тоскуй. Тоска, как ржа, душу разъедает.
Второй кузнец, широкогрудый мрачный кержак с черной курчавой бородой, гудел, как шмель:
– Чего, как липучая смола, пристал к человеку! За что да кто? Ни за что. Пошто наши кузни зорили? Ну?
Еремка крутнул русой бороденкой:
– И то верно. Зря погибаем.
– В миру так, – продолжал кержак, – одни обманывают и радуются, другие обижены.
– Нет, ты правдой живи, правдой, – не унимался Еремка.
– Пшел ты к лешему. – Кержак сплюнул. – Ты, каленый, не слушай его. И я так думал, а ин вышло как! Прямая дорога в кабалу привела. В миру ложь на ложь накладывают и живут. Вот оно как. Уйду в скиты!
Сенька присел на солому, к его потному лбу кольцами липли кудри, под глазами темнели синяки; в золотистой бородке запуталась травинка. Он запустил за пазуху руку и чесал волосатую грудь:
– Скушно…
Кержак положил мозолистую ладонь на Сенькино плечо:
– То верно: здравому человеку в железах, как птахе в клетке, тоскливо. Пригляделся я к тебе и скажу прямо: люб! Айда, парень, со мной в скиты! Еремка отказывается.
Еремка весело прищурился:
– Бегите, а я не побегу. Я еще жизнь свою ие отмерил. Вы зря затеяли: Демидов – пес, от него не скроешься… На посаде, Сокол, слыхал твои песни. Спой! Ой, уж как я люблю песню-то. Спой, Сокол!
Сенька шевельнулся, зазвенел цепью:
– Отпелся.
Кержак не отставал:
– А ты подумай, вот…
Под грузными ногами заскрипела лесенка, под палубу неторопливо спускался хозяин. Кузнецы мигом вытянулись на соломе, прикрылись тулупами и захрапели. Сенька злобно поглядел на Демидова.
Хозяин кивнул головой на кузнецов:
– Дрыхнут? Ладно, пусть отсыпаются, набирают силу, работа предстоит трудная. – Взор Демидова упал на цепь. – Ну как, ожил? Может, расковать?
Сенька промолчал. Хозяин недовольно ухмыльнулся в бороду:
– А пошто расковать? Резвый больно, сбегишь, а в цепях – куда!
Сокол скрипнул зубами; Демидов удивленно поднял брови:
– Зол?
– На себя зол, – блеснул глазами Сенька. – Что ни сделаю – все неудача.
– На роду, знать, тебе так написано, – строго сказал Демидов, – это Бог так меж людей долю делит: одному удаль, богачество, другому – холопствовать. Так!
– Уйди со своим Богом, – загремел цепью Сенька. – Уйди!
– Бешеный! Ну, да ничего, остудишь кровь в шахте. А ты слухай. – Демидов присел на корточки. – Плывем на Каменный Пояс; что было в Туле – назад отошло. Могила! Понял? Руки у тебя золотые и башка светлая… что ершиться-то? Служи хозяину, яко пес, и хозяин тебя не обойдет! – Никита еще приблизился к Соколу и тихо обронил: – Возвышу над многими, если будешь служить преданно.
– Уйди, жила! Меня не купишь ни рублем, ни посулом! – Сенькин голос непокорный, смелый.
Демидов встал, крякнул:
– Так!
По крутой лесенке он медленно поднялся на палубу. Кузнецы откинули тулупы, разом поднялись и вновь вступили в спор. Разговор с Демидовым и дума о побеге взволновали Сокола; он вздыхал, глядя на цепь.
Под Каширой река разлилась шире. Издали навстречу стругам плыли высокие зубчатые стены церкви. На бугре размахивали крыльями серые ветряки. Подходили к городу; мимо пошли домишки, сады. Стали на якоря против торжища. Ерема весело выкрикнул:
– Тпру, приехали! Кашира в рогожу обшила, Тула в лапти обула. Выходи, крещеные!
Сенька еще нетвердо стоял на ногах, упросил кузнецов вывести на палубу. Со стругов любовались кузнецы веселой Каширой.
На торжище толпились голосистые бабы, веселые девки; торговцы на все лады расхваливали свой товар. Солнце грело жарко, вода шла спокойно; в тихой заводи отражались в воде прибрежные тальники; над посадом кружили легкие голуби. По Сенькиному лицу скатилась вороватая слеза:
«Ну куда я сбегу с непокорными ногами…»
По сходне на берег степенно сошел Демидов, долго мелькали в пестрой толпе его бархатный колпак да черная борода. Хозяин приценивался к товарам. На берегу дымился костер, в подвешенном чугунке булькала вода; кругом костра сидела бурлацкая ватага и поджидала обед. На реке, против течения, на якорях стояли тупорылые барки…
Сенька не полез обратно под палубу, сидел у борта и любовался берегами. Кашира уплыла назад. Вечер был тих, дальний лес кутался туманом; по реке серебрилась узкая лунная дорожка. Сильные мужики в пестрядинных рубахах ловко правили потесью[10], слаженной из доброй ели. По реке шла ночная прохлада, но с лица рулевых падал соленый пот. На соседних стругах было тихо: спали горюны и кабальные. Где-то за кладью на струге тихо и ласково напевала женщина, укачивая родимое дитя.
Под Коломной в ночь со струга сбежал кержак. Стражники слышали, как зашумела вода, стрельнули из ружей, но впустую – кержак уплыл. Еремка разбудил Сеньку, радовался от души, смеялся:
– Ловок, ирод, сбег-таки! А Демидов землю роет, залютовал.
В Коломне бросили якоря. Демидов съехал на берег. Под убегающими облаками темнели высокие древние башни. Огибая крепостные стены, серпом блестела Москва-река, и за башнями, за яром, она сливалась с Окой. Приказчики рыскали с псами по тальнику, но беглеца не сыскали. Демидов возвратился злой, привез на струг двух колодников.
Сенька Сокол повеселел, пел песни. Плыли берега, уходили назад деревни.
Солнце веселило землю, густо зеленели сочные луга. Проплыли мимо Демидова: кругом опустелые деревни – в прошлогодье в морозы вымерзли озими, крестьяне голодали. На берегу мелькнули монастыри, на горизонте долго маячили церкви; звонницы молчали: по царскому указу поснимали с них на литье пушек медные колокола. Под Муромом разбушевалась непогодь, в береговых лесах рвало с корнем деревья, по дорогам кружили пыльные столбы, а после хлынул ливень. Всю ночь земля содрогалась от грома, зеленые молнии разрывали черное небо. Утром из леса к пристаням пришел сергачский медвежатник. Медведя и мужика Демидов залучил на струг, их накормили, и медведь потешал народ. Демидов сидел на скамье, подпершись в бока, глядел на потеху. Михайло Топтыгин показывал, как ребята горох воруют, как бабы воду таскают, валялся, как пьяный. Кругом народ сгрудился, любопытствовал.
Натешившись, Демидов сергачского медвежатника спустил на берег, а медведя оставил. Мужик долго бежал вдоль берега и крепко ругался. Струги плыли быстро; медведь, прикованный к стругу, сердито ревел. Демидов залез в казенник, разложил на столе тетрадку и писал обо всем, что видел. Скучно было Демидову без работы, некуда было себя девать…
Спустя немало дней на горах встал Нижний Новгород; солнце опускалось за Кремлевские стены, казалось, за ними плыл пожар…
К Сеньке подсел Еремка, ветерок трепал его бороденку.
– Вон какая Русь великая, а горя – моря, не вылакаешь…
Сокол смотрел в синие дали: под Нижним Ока вбегала в матушку-Волгу.
У Еремки чесался неугомонный язык.
– Вон он, Нижний, сосед Москве ближний; дома каменные, а люди железные. Воды много, а почерпнуть нечего.
Струги подходили к буянам. На реке стояли расшивы, баржи, темнели плоты. Опускался тихий вечер; над горами зажглась первая звезда; по берегу бурлаки разожгли костры, грели варево. Небо раскинулось темное, глубокое. Сенька не мог успокоиться: «Что стало с Дунькой? Испорол, поди, черт!» Весной сердце глубже любит, и мысли Сокола не покидали подругу. Мерещилась она ему, крепкая и смелая. В лунную ночь, казалось, за стругом бежит… Тело Сокола крепчало от речных ветров, вставая на ноги; терли железа, а Демидов грозил:
– Сгниешь теперь, Соколик, из-за бабы.
Сокол смело отвечал хозяину:
– Не из-за бабы, а из-за любви. Ты, видно, не ведал того.
– Баба – она баба, дело – оно дело, – не доходила до Демидова речь Сокола. – Я женку сыну за десять рублев купил, вот те и любовь тут!
Кабальный вздохнул:
– Ну и сердце у тебя, хозяин!
– Такое уж, – согласился Демидов, – железное. Дело, брат, у меня – все. Руки у меня жадные, все зацапать хочу. Вон она, моя жизнь-дорога!..
Раз бурлаки разозлили медведя, он сорвался с цепи и кинулся на людей. Когтистой лапой зверь грабанул по лохматой голове потесного[11] – кожа с волосами долой, лицо залилось кровью; потесный упал. На медведя кинулись демидовские псы; одного зверь порвал, другого в реку скинул. Рыча, медведь ринулся за женщиной.
Из будки выскочил Демидов, в руках дубина, и пошел на зверя. Медведь рявкнул, занес лапы. Хозяин бестрепетно шел на зверюгу, и тот, рыча, отступил под жгучим взглядом Демидова.
Хозяин загнал медведя на казенник и посадил на цепь.
– Вот идол! – восхищались потесные. – Зверя покорил!
– Ну, что, варнаки, будете еще баловать? – Демидов утер с большого лба пот и бросил дубину под скамью.
Под вечер на струги грузили пеньковые веревки: славны посады Нижнего доброй пенькой. В чугунках на костре работные варили окских щук и окуней. Приятно пахло дымком.
Разбитной Еремка сварил уху и заботливо угощал Сеньку:
– Ты, мил-друг, крепи тело.
Мимо стругов величаво шла Волга, по тихой воде шли круги: играла рыба. В темном небе сорвалась и черкнула золотым серпом падающая звезда. Еремка, заглядывая Сеньке в глаза, сказал задумчиво:
– Вон и звезды горят, и рыба играет, а людишки несчастливы. Зверье! Ты, мил-друг, о девке тоскуешь? Не забыть. Любовь – она крапива стрекучая…
Сенька перестал есть, положил ложку; лицо его потемнело:
– Сбегу, а Демидова зарежу!
– Осподи Исусе, воля твоя, – перекрестился Еремка. – Что ты говоришь? Ты послушай, мил-друг, что я тебе скажу, а ты на ус наматывай. Вот ты Никиту Демидова зарежешь, а на его место Акинфий…
– Этот мое счастье сгубил! – угрюмо ответил Сенька.
Еремка оглянулся:
– Наше счастье бояре да дворяне потоптали. Какое счастье кабальному? Надо, мил-друг, всем скопом за счастье подняться. Одному человеку свое счастье не уберечь. Ты, мил-друг, гляди глубже…
Кузнец внимательно посмотрел на Сеньку и замолчал; рядом прошел стражник с плетью. На берегу гасли костры. Озорной малец вывернул на угли котелок воды, над костром поднялся белый пар. В речной воде отсвечивали темно-синее небо да звезды. На заокской стороне перебрехивались псы да ночные сторожа колотили в колотушки…
От Нижнего Новгорода демидовские струги плыли по Волге-реке. Вода шла бойко, над коренной поднялась высоко; струги бежали быстро. По берегу из Понизовья с бечевой, с натужной песней шли бурлаки. Приказчики у рыбаков добывали Демидову стерлядь, варили уху. Хозяин обеспокоенно расхаживал по стругам; на них появились хворые люди, исходили животами. Приказчики кормили людей порченой рыбой. Вечером, когда приставали струги, на берег сносили мертвых, хоронили наскоро, ставили рубленый крест.
Мимо прошли волжские городки – Васильсурск, Козьмодемьянск, – далеко синели главки их церквей. На высоких буграх промелькнули Чебоксары; по берегу стояли палатки, горели костры, раскинулся воинский лагерь. Народ кругом – чуваши, марийцы, татары – волновался; для усмирения царь Петр на берегах Волги держал ратных людей.
Под Казанью на берег вышли татарки, глаза у них печальны, сами стройны. Еремка вздохнул и сказал Сеньке:
– Хороши девки, да нехристи.
Сенька стоял прямо и легко; ноги отошли, обрели силу. Над Казанкой-рекой на крутых ярах высился кремль с резными башнями. На холмах – серые домики посадов, вокруг деревянные стены. На посадском торжище бойко шла торговля. Смышленые татары звонко зазывали, предлагая товар. В приволжских окраинах народ голодал, и видел Сенька, как на струг взобрался чуваш с девчонкой. Была она хороша, ясноглаза, с льняными волосами и тонким станом, а лица у отца и девчушки землистые: голод не тетка. Демидов в голубой рубахе сидел на скамье и разглядывал девчонку. Чуваш упал перед ним на колени:
– Купи, бачка, хороший девка…
Девчонка дичилась, глаза уставила в землю, на ее ноrax – тяжелые лапти. Демидов посмотрел на ребенка, нахмурился:
– Что я с нею делать буду? Ковать да копать руду ей не под силу, а когда из нее работница выйдет – жди! Не надо мне робят. Уходи отсюда…
Чуваш долго стоял на берегу, надеясь, что Демидов раздумает. Ясноглазая девочка подбирала на берегу камешки, играла.
Кабальных и кузнецов на берег не отпустили. Демидов съездил к воеводе. Казанский воевода пожаловал сам на струги и архиерея приволок. Воевода ходил в боярском кафтане – по бархату золоченая расшивка; от грузности воевода пыхтел.
Демидовские приказчики под локотки воеводу на сходнях придерживали. У архиерея лицо бабье, на рясе – серебряный крест. Постукивая по сходням посохом, архиерей взошел на струг сам.
Демидов угостил знатных казанцев стерлядью, наливками. Воевода пил молча, скоро огруз и опечалился. Архиерей после каждой чары сладко причмокивал и умильно глядел на Демидова; покачивая головой, хвалил:
– Ну и знатная у тебя наливка.
Хлебая уху, архиерей возгласил:
– Сегодня среда, день постный – стерлядь дозволяю.
Демидов вызвал Сеньку Сокола. Кабального поставили перед столом.
– Ты, ядрено-молено, кабальный, спой постную песню!
Сенька не шелохнулся, опустил руки, цепи лежали у ног.
Тряхнул кудрями:
– Я не шут, не потешный, хошь и кабальный.
Воевода рот раскрыл, жадно ловил воздух. Прохрипел:
– Демидыч, колошмать вольнодумца!
Сокол под битьем молчал, это воеводе понравилось.
Сам Демидов поднес кубок Сеньке. Не глядя на хозяина, Сенька выпил, утерся и пригрозил Демидову:
– Берегись, хозяин, сбегу – зарежу за батоги!
Демидов, не хмельной, – не пил, – сдвинул брови, пожаловался:
– Когда ж я того дьявола уломаю? Ни батоги, ни ласковое слово не помогают. Волка и то приучают…
Архиерей, опершись о посох, вздыхал:
– Ох, господи…
Опустилась прохладная ночь; на берегу шелестел листвой ветер. На струге зажгли фонарь, сработанный из бычьего пузыря. Свет был тускл, скуден. На берегу все еще сидел чуваш, и девчонка, покрытая сермяжкой, спала тут же.
Демидов под руки свел со струга воеводу и архиерея.
– Бачка, – крикнул чуваш, – бачка, купи девку…
– Отстань, пес, – выругался Демидов.
– А сколько девке годов? – приостановился воевода.
– Двенадцать, бачка. – Чувашии снял шапку и подошел к сходне.
Воевода подумал и посоветовал Никите:
– Купи, купец, девку, сгодится.
На берегу у погасших костров храпели бурлаки; над водой кружил ветер. Побитый, осатаневший от ненависти, Сенька лежал у борта струга и смотрел в бегучую воду: «Утопиться, что ли?»
Рядом сидел Еремка и, словно угадывая его мысль, сказал:
– Ты, мил-друг, головы не вешай. Отпороли, ништо. Оттого ярость лютее будет. Вот оно как…
Утром на зорьке снялись с якорей и отплыли к устью Камы, где Демидов полагал отгрузку…
По берегу шли кудрявые сады, мелькнули обширные села: Нижний Услон с приветливыми рощами, с поемными лугами; между двух гор в зеленой долине лежала Танеевка. Про те горы ходили сказы о разбойничьих ватагах, которые гуляли по Волге. Величаво прошла Лысая гора: сторожит берег и клады Разина.
Волга, убегая вправо, широко разлилась, сверкала серебром, легкий туман дымился над водами; вольная река торопилась в лиловую даль. А слева надвинулись глубокие воды Камы-реки. Долго бежит Кама рядом с Волгой, не хочет слиться. Воды ее темны…
Вот и устье!
Струги стали на якоря, сгрузились. Кабальных и крестьян сбили в ватаги, назначили старост. Больных усадили на телеги.
Сенька шел пошатываясь, лицо осунулось.
Демидов усадил кузнецов на подводы и уехал вперед: торопился на Каменный Пояс.
Прощаясь, Еремка обнял Сеньку крепко:
– Ты, мил-друг, прирос к моему сердцу. Помни: в беде я первый помощник тебе… Выручу!
Пошла бесконечная сибирская дорога. Скрипели телеги, у кандальников позвякивали цепи… Люди от тоски, от тягот запели унылую песню. Позади в последний раз мелькнули и исчезли синие воды Камы.