bannerbannerbanner
Перевод с подстрочника

Евгений Чижов
Перевод с подстрочника

Полная версия

В платье с блёстками, с массой цепочек, колец и браслетов, Лейла выглядела как актриса из индийского кино. Из болливудских фильмов брала она, похоже, и свои жесты, и манеру широко распахивать и прищуривать глаза. Когда Лейла говорила (а делала она это много и охотно, несмотря на неодобрительные взгляды Зейнаб, по-детски радуясь тому, что находится в центре внимания и может заставить себя слушать), казалось, она вот-вот запоёт и тут же пустится в пляс. Зейнаб относилась к ней снисходительно, с покровительственным материнским терпением, Тимур открыто и счастливо любовался, а Печигин удивлялся про себя, как может не раздражать его этот инфантильный и слащавый театр; впрочем, он же всегда без меры любил сладкое (вспомнились козинаки и рахат-лукум в карманах школьной формы Касымова, его вечно липкие от сладостей пальцы).

Прислуга – стеснительная женщина лет пятидесяти с большими руками, которые она, когда не работала, не знала, куда деть, и они неловко висели вдоль тела, – привела с улицы детей: семилетнего мальчика и совсем маленькую девочку (Зейнаб сказала Олегу, что ей нет четырёх), заворожённо не спускавшую с Печигина глаз. Дети по-русски почти не говорили, знали только отдельные слова, по просьбе отца мальчик, не глядя на Олега, пробормотал себе под нос: «Тра-твуй-те».

Ужинать сели не в «европейской» гостиной со столом и стульями, а в соседней комнате, на курпачах вокруг дастархана. Прежде чем принесли еду, Тимур вышел переодеться, и, пока его не было, Лейла решила высказать Печигину своё восхищенье его стихами.

– Неужели вы это всё сами написали! Просто невероятно!

Она даже попыталась что-то процитировать, но, конечно, забыла. Морщила лоб, вспоминая, расстроенно оттопыривала нижнюю губу – при этом в ней была неколебимая уверенность, что какую бы глупость она ни ляпнула, всё равно это не может не нравиться. Но Олег не спешил прийти ей на помощь (он и сам плохо помнил свои давние стихи), и ей оставалось только улыбаться и сиять глазами, чувствуя, что её обаяние даёт сбой. Казалось, она могла по необходимости прибавлять или уменьшать это сияние, как свет в лампе с реле. Заполняя паузу, оно быстро приближалось к многозначительному, почти уже неприличному максимуму, когда вернулся Касымов в зелёном, расшитом серебром халате.

– Нравится? – Он продемонстрировал Олегу тонкость шитья. – Помнишь мою коллекцию английских клубных блейзеров и прочего в таком духе? Теперь всё это давно на свалке. Теперь у меня собрание настоящих чапанов на три шкафа! А ещё тюбетейки есть – со всей Средней Азии!

Прислуга внесла плов с зирой и барбарисом, лепёшки, зелень, воду для рук и отдельно мясо, которое Касымов сам, как полагается хозяину, накрошил в тарелку гостя. Он явно придавал значение тому, чтобы всё было «как полагается». И скоро то, что на первый взгляд представлялось Печигину этнографическим маскарадом, стало вполне естественным: обстановка, выглядевшая до прихода Тимура довольно музейной, с его появлением обнаружила полное соответствие владельцу, а сам он гораздо лучше смотрелся разлёгшимся в чапане на курпачах, чем с ноутбуком на коленях. И что может быть естественнее, чем две жены по сторонам поднимающего полную пиалу коньяка мужа?!

Такие с виду разные – сдержанная, умная Зейнаб и болтливая Лейла, – они постепенно обнаруживали, на взгляд Печигина, несомненное сходство. Оно проявлялось, например, в том, как аккуратно, словно демонстрируя хорошее воспитание, обе ели, тщательно вытирали губы, мыли пальцы в чашке с розовыми лепестками. Возникало ли это сходство из того, что обе принадлежали одному мужчине, или просто Лейла, когда ей не хватало образцов из индийских фильмов, подражала старшей жене, Печигин решить не мог. Но и в Зейнаб рядом с Лейлой открывались черты, которых в Москве Олег за ней не замечал: властное настаивание на своём, видное даже без слов, в одних жестах, вкус к украшениям. В Москве она одевалась очень просто, а здесь, выйдя перед ужином к себе, вернулась в вечернем платье, увешанная цепочками и браслетами ещё больше, чем Лейла, с брошью на груди, рубин в которой (если только это был рубин – Печигин плохо разбирался в драгоценных камнях) отливал таким же тёмным винным цветом, что и камень в перстне на безымянном Касымова. Хотела показать Олегу, что муж ей не пренебрегает и дарит не меньше, чем новой жене? Когда Тимур принялся по третьему разу разливать коньяк себе и Печигину, Зейнаб решительно пододвинула свою пиалу (до этого женщины спиртного не пили). Касымов вопросительно взглянул на неё, она кивнула, и он без слов налил доверху.

– И мне! И мне! – немедленно потребовала Лейла.

Касымов возмутился было, но вынужден был сдаться и плеснуть коньяка ей тоже.

– Ничего не поделаешь, – сказал он Олегу. – Всё должно быть поровну. Справедливость – весы Аллаха на земле.

Прислуга спросила, какой заваривать чай, и Касымов принялся перечислять сорта чая, предоставляя выбор Олегу: с имбирем, шафраном, мятой, корицей, кардамоном… Печигин сказал, что ему всё равно.

– Как это «всё равно?» Тебе безразлично, какой пить чай? Что тогда тебе не безразлично? – преувеличенно удивился Тимур. – Это у вас там, в России, всё равно: водки дерябнул – и вперёд, к победе коммунизма. Или капитализма, не имеет значения. Главное, вперёд – мимо жизни, мимо её вкуса, её запаха, её…

Подняв руку, он пошевелил пальцами (кроме безымянного, перстень с камнем был ещё и на указательном), как будто нащупывая ускользающую, растворяющуюся в воздухе невидимую субстанцию жизни.

– Ведь в основе своей жизнь – это наслаждение. Нужно только достигнуть этой чистой основы и не дать загрязнить её лишними словами, бесполезными мыслями и никчёмными идеями… Посмотри на эти ковры – в рисунке каждого простой орнамент, несколько основных элементов, повторяющихся снова и снова. Орнамент – это искусство повторения, а повторение – искусство наслаждения. Самое подлинное удовольствие мы получаем от возвращения – вкуса, запаха, мелодии, воспоминания. Первая встреча сама по себе ещё ничто, лишь повторение дает возможность вникнуть, распробовать, войти во вкус…

Говоря, Касымов левой рукой гладил волосы Зейнаб, а правая целиком накрывала маленькую ладонь Лейлы.

– Орнамент лежит в основе жизни, созданной для наслаждения, из века в век повторяющей одни и те же узоры. И только однажды в несколько веков, может быть, раз в тысячелетие приходит человек, родившийся для того, чтобы заменить старые, стёршиеся узоры новыми. Раз в тысячелетие – а не так, как на Западе, где это норовит сделать едва не каждый! Поэтому и основа жизни там забыта, замусорена, завалена хламом слов и идей, а сама жизнь давно никому не в радость!

Касымов потянулся за полотенцем, заменявшим салфетки, и Зейнаб тут же – с неожиданной для Олега поспешностью – вложила полотенце ему в руку, точно только и ждала, когда он изъявит какое-нибудь желание, чтобы первой его исполнить. Тимур вытер рот, но улыбка, с которой он благодарил Зейнаб за плов (по случаю гостя готовила не прислуга, а она сама), всё равно получилась масляной, лоснящейся.

– Этот раз в тысячелетие рождающийся человек, конечно, президент Гулимов?

Тимур не стал отвечать Печигину. Вместо ответа он попросил сына снять со стены дутар и начал перебирать струны.

– Это моя любимая песня на его стихи. Сейчас попробую перевести. Может, тогда ты поймёшь…

Он задумался, отпил ещё коньяка, снова старательно вытер губы, словно затем, чтобы не произносить слова Народного Вожатого жирным ртом.

 
Звёзды, не бойтесь, приблизьтесь.
Я знаю, как вам одиноко.
Как холодно в вашем глухом и пустынном
космосе. Я вижу вашу зябкую дрожь
на сквозняках, задувающих из чёрных дыр,
на ледяных галактических ветрах,
бросающих вам в глаза пыль метеоров,
прах умерших планет, пепел сгоревших миров.
Я слышу, как воют в ушах эти громадные ветры,
шевеля мои волосы, донося
до меня вместе с гулом бездонных пространств
слабый хор ваших голосов, разнородных,
                                                  невнятных,
и всё-таки я различаю в нём ваши жалобы, ваш
плач о неизбежном конце. В вашем космосе всё
                                                   неизбежно.
Лишь я, человек, вношу дыхание свободы. Но оно
                                               вас не достигает.
Я хотел бы согреть вас, подышав на вас так, как я дую
на замёрзшие пальцы. Но вы чересчур далеко,
на верхушках мачт мироздания,
на вантах и реях флотилии ночи, идущей ко дну
                                в узком проливе рассвета.
Особенно ближе к утру, в тусклых сумерках, мне
                                                          понятен
ваш страх перед смертью. Я в точности знаю,
как вам предстоит умирать: пропадая
за горизонтом событий, на прощание
вспыхнув сверхновой, потом превратиться
в дрожащего белого карлика, кутающегося
                                               в складках
негреющей чёрной материи, дырявой,
как рубище каландара. И дальше темнеть и сжиматься
до чёрного карлика, чтобы пропасть
окончательно, без следа и без памяти,
без детей и цветов на могиле.
Астрономам всё это известно наперёд, но они
ничем не могут помочь вам. Приходите
ко мне – ты, Вега, ты, Сириус, ты, Альфа Центавра,
                                            ты, Бетельгейзе!
Я дам вам тёплые бухарские халаты и носки из
                                     верблюжьей шерсти,
напою вас имбирным чаем с алычовым вареньем,
и с кизиловым вареньем, и с вареньем из лепестков
                                                                    роз…
А может быть, водки? Согревает отлично.
Или там у вас в космосе предпочитают коньяк?
А ещё есть у меня настойки на травах. И полезно,
                                                         и вкусно,
обжигает гортань, в животе разводит
небольшой и приятный костёр. Мы возляжем
на курпачах, дастархан будет плотно уставлен.
И, согревшись, мы поговорим. Я расскажу вам
о своих заботах – у меня их хватает. А вы мне
                                                      поведаете
разноцветные повести ваших космических жизней,
галактические илиады и одиссеи.
Обещаю вам выслушать всё до конца со вниманием.
 

Закончив переводить, Касымов прокашлялся и запел. Он и в Москве нередко пел под гитару, но сейчас его голос, выводивший под дутар незнакомые Печигину коштырские слова, звучал иначе – выше и тоньше, явно на пределе своих скромных возможностей, то и дело грозя сорваться. Тимур закрыл глаза, его лоснящееся лицо было обращено кверху, точно, забыв о слушателях, он мысленно блуждал в тех космических далях, о которых рассказывали стихи. Неожиданно Печигин почувствовал прикосновение к ноге. Сначала ему показалось, что Лейла задела его голень случайно, но она второй раз, чтобы не оставалось сомнений, провела по ней своей ногой в чёрном чулке. Не хотела примириться с тем, что Олег остался глух к её обаянию? В каком индийском фильме она это видела? И тут же Печигин заметил, как, не переставая парить голосом в межзвёздных пространствах, Касымов приоткрыл один глаз и покосился на него и молодую жену. Закрыл снова.

 

– Между прочим, – сказал он после того, как извлёк из дутара последний тающий звук, – стихотворение, ставшее этой песней, легло в основу национальной программы астрофизических исследований!

Женщины опустили глаза, проникаясь значением сказанного, а дочь Тимура, воспользовавшись тем, что на неё не смотрят, зачерпнула и быстро отправила в рот полную ложку варенья из алычи.

После ужина, когда Печигин с Касымовым перешли в курительную и остались вдвоём, Олег рассказал Тимуру про следившего за ним козопаса.

– Может, показалось? – усомнился Тимур. – Я, во всяком случае, не просил никого к тебе приставлять. Нужно будет проверить. Разберёмся…

Он задумался, откинувшись на одном из стоявших вдоль стен диванов, Печигин расположился на соседнем, столик с коньяком и пиалами – между ними. Касымов спросил, как понравился дом, где Олег остановился, – не жарко ли там? Не шумно? А как ему Динара? Чудесная девушка, правда? Печигин ответил, что всё замечательно, дом прохладный и тихий, а Динара – выше всяких похвал.

– Может, тогда останешься у нас, а? – Тимур оторвал взгляд от отражения лампы на поверхности коньяка в своей пиале, посмотрел на Олега. – Почему бы тебе здесь не остаться? Дом будет твоим. И не только дом. Книги станут одна за другой выходить.

– Зачем тебе это? – удивился Печигин.

– Захочешь, передачу тебе дадим на телевидении. Вся страна о тебе узнает, даже те, кто стихов отродясь не читали. Можем улицу твоим именем назвать. Запросто. Ничего нет невозможного. Будешь жить на улице своего имени – неплохо, а? Только представь: ученики, поклонницы… Жён, опять же, можно до четырёх штук иметь…

– Тебе-то это зачем? Тебе ж никогда мои стихи не нравились!

– Нравились, не нравились – какая разница! Разве я о себе забочусь?! Я о тебе пекусь – и о своей стране. Это был бы политически значимый выбор! Мы показали бы всему миру, что поэты уезжают из капиталистической России, где нет места поэзии, в Коштырбастан, идущий своим, особым путём между Сциллой капитализма и Харибдой фундаментализма! У нас поэтам и художникам не приходится, как в капстранах, угождать вкусам толпы, напротив, они ведут её за собой! Они не иждивенцы общества, паразитирующие на низкопробных запросах публики, а его элита, под руководством Народного Вожатого ведущая страну к процветанию!

«Похоже, он выпил лишнего, – подумал Печигин. – Или это привычка выступать по телевизору и строчить передовицы заставляет его говорить лозунгами?» Но он и сам чувствовал себя порядочно захмелевшим, и хотя мысль остаться в Коштырбастане навсегда казалась совершенно невозможной, но ещё одна-две пиалушки коньяка, и он, пожалуй, готов будет признать, что собственный дом – это не так уж плохо, и да, ему не хватает читателей, и поклонницы, глядящие на него такими же сияющими глазами, как Лейла, ему тоже нужны. Может, тогда давно уже переставшие писаться стихи пойдут снова…

– Как же поэты и художники могут вести за собой общество, если каждый из них наверняка будет тянуть в свою сторону? Это же лебедь, рак и щука получатся…

– В том то и дело, что наш всенародно – заметь! – избранный президент прежде всего великий поэт. Будь он просто политиком, он стремился бы подмять всё под себя, а так – у нас цветут все цветы! И деятели всяческих искусств следуют за Народным Вожатым не по принуждению, а потому, что он открыл для них новые пути и распахнул горизонты. А за ними идут массы, народ! Нет, ты пока ещё мало что у нас понял. Ты не спеши мне отвечать, сначала оглядись как следует. Уверен, когда ты встретишься с Гулимовым, это многое для тебя изменит. Я ведь уже говорил с двоюродным братом Зейнаб.

– Это который в его охране служит? И что он тебе сказал?

– Сказал, что согласен дать мне знать, когда президент соберётся на прогулку по городу. Так что готовься к встрече, копи вопросы. Ни для кого ещё встреча с ним бесследно не проходила. И то, что я тебе предложил, обдумывай – время пока есть. Главное, первый шаг уже сделан…

– Что ты имеешь в виду?

– То, что ты здесь, переводишь его стихи. А он сам всегда говорил: «Нельзя останавливаться на полпути!» Это я лично от него слышал. Я тебе не рассказывал?

Касымов только трижды разговаривал с Народным Вожатым лицом к лицу и каждую из этих встреч не раз описывал Печигину во время своих приездов в Москву, но, видимо, они значили для него так много, что стоило ему как следует выпить, и он возвращался к ним опять и опять. При этом они обрастали всё новыми подробностями, а немногие фразы, сказанные президентом, – комментариями, открывавшими в них всё более глубокие смыслы: «У каждого наби, то есть пророка, был свой вали – толкователь скрытых смыслов пророчества, посредник между ним и обычными людьми, которые сами ничего понять не способны», – объяснил Тимур свою тягу к постоянному переосмыслению слов Гулимова. Эту роль толкователя он отводил, судя по всему, себе. Первый раз он беседовал с президентом, когда решалась судьба главного редактора центральной газеты, допустившего несколько ошибочных публикаций. «Народный Вожатый стоял у окна, – рассказывал Касымов, – потом подошёл к столу, открыл ящик и достал коробочку рахат-лукума. Пока я говорил, характеризуя проштрафившегося редактора, он вынул кусок лукума и принялся жевать. Сначала за левой щекой, потом за правой. Потом снова за левой. Опять за правой. И я почувствовал, что с трудом могу продолжать из-за подступивших слёз! Я ожидал всего что угодно: что он испепелит меня своим гневом (Тимур работал тогда в той же газете, часть ответственности могла быть возложена и на него), что растворится у меня на глазах в воздухе и возникнет вновь, – но не того, что он вот так просто, как самый обыкновенный человек, как ты и я, будет есть рахат-лукум… Это меня едва не до слёз растрогало! А он как ни в чём не бывало пододвигает мне коробочку и предлагает угощаться. Это было уже слишком! Я не смог… Отказался. И до сих пор жалею! Может, это не просто лукум был?! Кто знает… Во всяком случае, после той встречи несколько лет мучившие меня боли в пояснице прошли – как рукой сняло!» – «А что с редактором?» – «Я предлагал перевести его из главного в замы, но тогда Народный Вожатый и сказал: “Нельзя останавливаться на полпути!” И его совсем уволили. С тех пор никто его не видел…»

Во время второй встречи Касымов имел возможность наблюдать президента за работой. Он просматривал и подписывал документы, разложенные перед ним на трёх столах, переходя от одного к другому, при этом диктовал сидевшей за четвёртым секретарше тезисы своего выступления в Совете министров, говорил по телефону и ещё что-то искал в кабинете, заглядывая под столы и за занавески. Тимур знал о способности Народного Вожатого заниматься несколькими делами одновременно, поэтому, не удивившись, попросил разрешения приступить к докладу, ради которого был вызван (о ситуации на одном из телеканалов). Гулимов сказал: «Слушаю вас», и Тимур начал докладывать, но неожиданно был прерван: «Ума не приложу, куда запропастилась моя чесалка! Вас не затруднит немного почесать мне спину? Чешется невыносимо!» И Касымов, благоговея и едва дыша, несколько минут чесал президентскую спину, подчиняясь указаниям Народного Вожатого: «Немного повыше… так, теперь пониже… очень хорошо… ещё немного… замечательно, блаженство! Благодарю вас». Наконец секретарша заметила чесалку – деревянную палочку с грабельками на конце – в вазе с розами. Очевидно, президент использовал её, чтобы поменять местами в букете усеянные шипами цветы, и забыл. Она простояла там не больше получаса, но на ней уже успела образоваться завязь розового цветка, которую Народный Вожатый продемонстрировал Касымову. Вообще же цветы в помещениях, где он жил или работал, – Тимур знал это со слов обслуживающего персонала – не вяли по полгода, а некоторые и больше.

Наконец, в третий раз он общался с Гулимовым во время его визита в Индию, одной из последних поездок Народного Вожатого за границу. Тимур был в составе сопровождавшей президента делегации. График визита был расписан очень плотно, но Гулимов настоял, чтобы в него было включено посещение зоопарка в Дели – единственного на земле места, где содержался белый тигр, которого Народный Вожатый непременно хотел увидеть. Он всегда был неравнодушен к редким животным: зоопарк Коштырбастана, находившийся под эгидой президента, был одним из самых богатых в Азии – но белого тигра там не было. Переговоры в Дели, однако, пошли не так, как было намечено, график пришлось менять, и зоопарк из него выпал. Тогда Гулимов отправил на заключительный (и решающий) раунд переговоров вместо себя одного из министров, а сам в сопровождении нескольких человек, в число которых попал и Тимур, пустился на поиски белого тигра. Найти его оказалось непросто: зоопарк в Дели огромный, один из самых больших в мире. Народный Вожатый явился туда без предупреждения, как обычный посетитель (об этом никто так и не узнал, история не попала ни в газеты, ни на телевидение). Наконец, уже в сумерках вышли к ангару, где содержались белые тигры, заплатили дополнительную плату за вход. Внутри было три вольера, в каждом по огромной белой кошке. В воздухе стоял острый звериный дух и запах сырого мяса. Завидев посетителей, один из тигров на мягких лапах двинулся им навстречу. «Как тебе его описать? – рассказывал Касымов Олегу. – Представь себе дыру в нашем мире, вырезанную в форме громадной кошки! И эта дыра приближается к тебе! Ужас тут не в пасти, не в клыках и даже не в совершенно неподвижных голубых глазах, а в этой нездешней белизне – точно это вообще не тигр, а какое-то существо из другой галактики, которое, сожрав тебя, даже не поймёт, что слопало венец творения. Сразу ясно, что человек для него то же, что для нас, скажем, курица, – просто пища». Гулимов при виде тигров просиял. «Киса… большая киса… – бормотал он, улыбаясь, и подходил к клетке. – Хорошая киса… Смотри мне в глаза». Тигр занервничал и издал рык, прокатившийся из конца в конец ангара. Под крышей сорвались с места и заметались, застилая свет, мелкие чёрные птицы. Народный Вожатый подошёл вплотную к ограждению перед клетками: «Гляди на меня, киса… На меня, я сказал!» Тигр сделал несколько беспокойных кругов, не спуская с Гулимова голубых глаз инопланетянина, затем остановился и медленно разинул пасть. Но из неё не раздалось ни звука. Это был долгий зевок, отдавшийся крупной дрожью во всём тигрином теле. Потом ещё один и ещё… Птицы, словно испуганные этой вырывавшейся из пасти тишиной больше, чем рычаньем, закричали громче. «Так, молодец, – сказал Гулимов. – А теперь лежать!» Тигр, заурчав, плавно опустился на живот, глаза его подёрнулись тусклым льдом, и только хвост, проявляя остатки неповиновения, вяло ударял по полу клетки. Тогда Народный Вожатый перелез через ограждение (кинувшегося останавливать его работника зоопарка удержали двое из президентской охраны), подошёл к клетке и, просунув руку между прутьями, стал гладить по голове с отрешённой тоской смотревшего зверя: «Добрая киса… послушная киса…»

Истории эти Олег слышал от Касымова не раз и не два и давно знал, что если после первой у него прошли боли в пояснице, то после второй Зейнаб избавилась (похоже, не до конца) от тяжёлой депрессии, а после третьей забеременела дочерью (прежде не получалось). Выслушивать всё это по новой Печигину не хотелось, и, когда Тимур пустился в детали чесания спины Гулимова и своих переживаний по этому поводу («Я прикоснулся к телу власти! К её живому человекообразному сгустку! Это было ни на что не похоже! Меня как будто током дёрнуло! И мурашки, мурашки от головы до пят!»), Олег прервал его вопросом:

 

– Скажи, а что бы ты сделал, если б твоя жена тебе изменила?

– Ерунда, такого не может быть, – отмахнулся Тимур, – коштырские женщины не изменяют. Кокетничать они могут, это они любят, но чтобы на самом деле… Нет, у нас такого не бывает.

– Неужели ни одна ни разу?!

– Ну не знаю… Если б такое случилось со мной… То есть с Зейнаб или с Лейлой… – Он задумался, ухмыльнулся, искоса взглянув на Печигина. – Не хотел бы я оказаться на месте того, с кем она мне изменит!

Видел он или нет, как Лейла коснулась ногой Олега? Похоже, заметил. Тимур сделал большой глоток из пиалы и удовлетворённо провёл ладонью вниз по груди по мере распространения коньячного тепла.

– Её бы я, может, и пожалел – что с бабы взять? Просто убил бы, чтоб долго не возиться. А вот с ним поговорил бы всерьёз… У меня под домом звуконепроницаемый подвал – там много чего интересного можно попробовать. Например, накормить до отвала недоваренным рисом, который, набухая, постепенно разрывает желудок. Или другой хороший рецепт – беляши с живыми муравьями. Выбравшись в животе наружу, они начнут грызть его изнутри. А ещё у меня в библиотеке есть описание старинного станка для удавления, растягивающего это удовольствие часа на два, – верёвка, обмотанная вокруг шеи, не спеша накручивается на валики… Или такой элегантный способ: медленное выжигание глаз лимонным соком. Голова закрепляется в тиски, веки растягиваются специальными крючками наподобие рыболовных, и аккуратно из пипетки капается сок. Сначала в один глаз, потом в другой…

Дверь открылась, и в комнату зашёл мальчик с тетрадью – сын Касымова. Заметно стесняясь гостя, подошёл к отцу, раскрыл тетрадь, что-то забормотал.

– Ну вот, изволь делать домашнее задание. А мать на что? Спать легла? Ну ладно, давай сюда… – Касымов положил руку на узкие плечи сына, привлёк его к себе, притиснул к животу. Он был занят решением задачи, когда дверь приотворилась снова.

– А это кто к нам пожаловал?!

Голос Тимура изобразил грозное удивление. На пороге в ночной рубашке, переминаясь с одной босой ноги на другую и щуря от света выпуклые чёрные глаза, стояла его дочь. Зейнаб уже уложила девочку, но ей, видимо, было так интересно, что происходит в комнате, где отец сидит с незнакомым гостем, не похожим на всех, кого она прежде видела (а видела она одних коштыров), что, когда туда пошёл брат, она не смогла совладать с любопытством и отправилась следом. Она, конечно, знала, что должна быть в постели, но увлеклась, забыла об осторожности и сама себя выдала.

Касымов разразился гневной тирадой на коштырском. Девочка быстро заморгала и принялась теребить край ночной рубашки.

– Нет, чёрт, только не это! – успел выдохнуть Тимур, но она уже ревела вовсю, размазывая кулаками слёзы по щекам.

Тимур поднялся с дивана и, заметно шатаясь, тяжело подошёл к ней, на ходу достав из кармана халата деревянную птичку, открывавшую при нажатии на хвост клюв и издававшую пронзительное чириканье, похожее на скрип. Но все попытки отвлечь с её помощью дочь ни к чему не привели. Тогда он извлёк из другого кармана шнурок, встряхнул его, и он встал стоймя. Девочка замолчала. Тимур победоносно рассмеялся, разорвал шнурок, убрал обрывки в карман и достал снова целым и невредимым. Но дочь, не поверив, взревела с новой силой. Касымов выругался по-русски, полез вглубь чапана, похоже, битком набитого всевозможным инструментарием для утешения ребенка, и вынул большую конфету. Девочка яростно её оттолкнула и отвернулась, продолжая рыдать.

– Ну что ты прикажешь делать?! – Касымов развёл руками, снова зарылся в халат, долго в нём копался и вытащил платок. Завязал его двойным узлом, сделал над ним несколько пассов, потянул за концы – узла как не бывало. Сжал платок в кулаке, разжал перед лицом дочери, и та уставилась в пустую потную ладонь. Тогда другой рукой Касымов достал платок из нагрудного кармана её ночной рубашки и вытер им её щёки и нос. Она наконец перестала рыдать и только трагически всхлипывала. Лишь теперь Олег заметил, как она похожа на отца.

Перед тем как уйти, она ещё сказала что-то напоследок сырым от слёз голосом, и Тимур перевёл для Печигина, что его дочь желает всем спокойной ночи. Следом за ней был выставлен сын. Касымов вытер вспотевший лоб, рассеянно развернул и отправил в рот отвергнутую дочерью конфету.

– Ох уж эти дети… Так о чём мы говорили? Ах да, о лимонном соке…

Тимур предлагал Печигину остаться ночевать, но Олег отказался. На обратном пути сошёл с автобуса за пару остановок до дома – пройтись, развеять хмель. Вокруг него шевелилась чёрными кронами, дышала сухим тёплым ветром коштырская ночь. Редкие фонари выреза́ли из беззвёздного неба силуэты деревьев, внутри которых сгущалась ещё более непроглядная тьма. Падая на прохожих, процеженный сквозь листву жёлтый свет выхватывал из темноты отдельные части людей – руку с блеснувшими часами у одного, половину лица другого, рубашку и галстук третьего, – двигавшиеся навстречу друг другу, как отдельные детали пазла, ищущие правильного соединения. Асфальт под ногами был разбит, из-за заборов раздавалось то мычание, то блеяние, и, если б не озарённые прожекторами многоэтажные стройки над крышами вдали, Олегу казалось бы, что он идёт по центральной улице деревни. В прорытых в густом мраке норах и нишах света, в возникавших на несколько секунд лучащихся тоннелях, проделанных фарами редких машин, ему удавалось иногда разглядеть поздних прохожих целиком, и тогда перед ним возникали то мужчина, забросивший под язык порцию насвая и сплёвывавший длинной сияющей слюной, то идущая взявшись за руки пара (молодые коштыры часто ходили, держась за руки), то сидевший на скамейке старик в слепо сверкнувших очках, положивший ладони на колени, как примерный школьник. Затем машина проезжала, и мгновенно сомкнувшаяся за ней тьма поглощала их всех вновь. Олегу вспомнились слова Зейнаб: «Для внешнего мира нас как будто бы и нет». (Когда он уходил, она уже легла спать, но, услышав голоса в прихожей, вышла его проводить, и Печигин увидел её лицо без косметики с голыми отчаянными глазами и серой неровной кожей. Олегу показалось, что она хотела что-то ещё ему сказать, но не решилась при Тимуре.) Ему тоже случалось чувствовать себя так, точно его нет для внешнего мира, – когда не отпускает сознание, что ничего из происходящего с тобой ни для кого и никогда не будет иметь значения, точно тебя заключили в непроницаемую прозрачную колбу для неизвестного нечеловеческого эксперимента, – и память об этом заставила его впервые испытать что-то вроде близости к коштырам, подобие родственного понимания их безнадёжной заброшенности. Вот парикмахер в крошечной парикмахерской на одно место в ожидании поздних клиентов придирчиво изучает сразу в трёх зеркалах свою собственную причёску и устраняет блестящими ножницами лишь ему видимые недостатки. По одному взгляду на сияющее совершенство его шевелюры становится ясно, что ждёт он давно и напрасно. Вот, простегнув пыльный от света далёких фар полумрак белками кошачьих глаз, дорогу пересекла стайка подростков. «Если они решат меня ограбить, – без особого страха подумал Печигин, – а для верности пырнут ножом, никто меня в этой глуши не отыщет». Может, из такой заброшенности и возникает у народа сознание своей исключительности: «Раз миру нет до нас дела, то тем хуже для него – весь мир заблуждается, он отклонился от истинного пути, и только мы живём правильно». А это сознание рано или поздно порождает человека, в котором сможет воплотиться, кто станет его подтверждением, – Народного Вожатого. Он укажет стране её особый путь, непреклонный в прошлом, но едва не потерявшийся на бездорожье современности, объяснит цель и смысл эксперимента, замкнувшего Коштырбастан в лабораторной колбе отдельности, назовёт простыми и ясными словами то, что до него было только расплывчатым предчувствием. А если ему будет недосуг или, как и подобает истинному пророку, он предпочтёт лапидарности идеологических формул многозначность поэзии, найдётся такой человек, как Касымов, преданный комментатор и толкователь, который сделает это за него.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru