Яков Бордюг ушел. Безрукавка осталась у Варвары Сергеевны. Зачем все это было – пока никому непонятно.
Через неделю Варвара Сергеевна сидела в вагоне. Заря – упитанная, розовая, буржуазная, еще во времена Гомера занимавшаяся маникюром, – с любопытством смотрела в окно. Возле окна, на мешках, три гражданки спали кооперативно, кустом: приткнувшись одна к другой лбами. Над ними, качаясь, свешивалась рука с багажной полки, торчали чьи-то забытые руки из-под скамьи. Все руки – красные от зари и от холода, но Варваре Сергеевне тепло: на ней та самая безрукавка Бордюга, густо простеганная… чем бы вы думали? Гагачьим пухом? Ватой? Нет, сахарным песком. Кроме того, ее материнское сердце согрето и еще кое-чем, о чем мы пока говорить не вправе. Какой-нибудь час – и она дома, сама обо всем расскажет Ростиславу. Только бы благополучно проехать последнюю станцию…
Варвара Сергеевна осторожно запахнула на груди безрукавку – так осторожно, как будто вот сейчас ее бюст вспорхнет и улетит. На скамейке напротив старичок неизвестного пола (бабья кацавейка и борода) понимающе взглянул на бюст, осенил себя крестным знамением и сказал:
– Пронеси, Господи! Подъезжаем…
Погрозив хоботом, мелькнула в окна водокачка. Кооперативные гражданки вскочили. Кто-то сзади Варвары Сергеевны открыл окно и испуганно ахнул: «Идут!» Под окном на станции запел петух – видимо, молодой: он знал только пол петушиной строфы. Но и этой половины было довольно, чтобы Варвара Сергеевна похолодела. Она торопливо скомандовала:
– Закройте окно!
Никто не шевельнулся, все примерзли к своим корзинам, мешкам, чемоданам, портпледам, баулам: в вагон уже входили они, заградиловцы. Впереди шел веселый, тугощекий парень морковного цвета, сзади – три бабовидных солдата с винтовками на веревочках.
– Ну-ну, граждане, веселей – расстегивайся, распоясывайся! – крикнул морковный парень.
За окном молодой петушок опять начал – и опять сорвался на половине строфы, как начинающий поэт. Если б только можно было встать и закрыть окно…
Но уже рядом стоял морковный парень и, прищурясь, глядел на одну из кооперативных гражданок.
– Ты что, тетка, из Киева, что ли – из киевских пещер?
– Нет, что ты, батюшка, я из Ельца.
– А почему же у тебя глава мироточивая?
Чудо совершалось на глазах у всех: ситцевый платок у гражданки был сзади чем-то пропитан, что-то стекало у нее по шее…
– Ну-ка, снимай, снимай платок! Ну-ка?
Гражданка сняла: там, где у древних женщин полагалось быть прическе, – у гражданки была прическа из сливочного масла в вощеной обертке…
– А у вас? – морковный парень повернулся к Варваре Сергеевне.
Она сидела монументально, выставив, как волнолом, могучую грудь, как будто еще более могучую, чем всегда. Она молча, императорским жестом, показала на раскрытую ковровую сумку: там были только законные вещества.
– Это все? – парень остановился и острым мышиным глазом стал вгрызаться в Варвару Сергеевну.
Она приняла вызов. Она шла в бой, в конце концов, ради чистой науки. Она подняла голову, посмотрела на врага и пустила его в себя, внутрь – как будто внутри ее не было ни сахару, ни…
– Ку-кка-рекк… – опять запнулся начинающий петушиный поэт за окном.
– Да закройте же… – начала Варвара Сергеевна и не успела кончить, как в вагоне произошло новое чудо: в ответ петуху за окном… запел бюст Варвары Сергеевны. Да, да, бюст: заглушенное кукареку сперва из левой, потом из правой груди…
Разоблачитель чудес с торжеством вытащил оттуда – левого и правого – молодых петушков. Кругом кудахтали от смеха. Госпожа Столпакова была как послереволюционный Александр III: внизу кем-то вырезана позорная надпись, но он делает вид, что не знает о ней – но зато знает что-то другое.
Это другое – был сахар: стеганую сахаром безрукавку Варвара Сергеевна все-таки довезла.
И вот уже затихли бои, созданием мирных ценностей занялась вся республика – в том числе, конечно, и Варвара Сергеевна. Ее ценности были: наполеоны, эклеры, мерен-ги, бисквиты.