Сейчас очень много говорят о наших национальных духовных ценностях, порой забывая при этом, что Россия со времен реформ Петра была и остается частью Европы. В то время как европейское сознание проходило такие этапы развития, как античные времена, Средневековье и Возрождение, которое распалось в дальнейшем на классицизм и барокко, а дальше пришла эпоха Просвещения, русская художественная мысль находилась где-то на периферии этого развития и лишь с XVIII века начала свой быстрый процесс ученичества, осваивая за 100 лет то, что Европе удалось накопить за долгие 2,5 тысячи лет. Именно тогда вслед за преобразованиями Петра русские писатели обратились к богатому опыту античных памятников, памятников Возрождения, усваивая это наследство во многом через классицистов и просветителей, то есть через своих почти современников, близких им по духу. И в основном это были французы. Благодаря широкому распространению французского языка русские писатели познакомились и с Тацитом, и со Светонием, Титом Ливием и прочими авторами. В самом начале девятнадцатого века Гнедич уже успел перевести с греческого на церковнославянский «Илиаду» Гомера, основу основ всей западной литературы, а позднее вышла и «Одиссея» в переводе Жуковского, но и с этими важнейшими произведениями молодой лицеист Пушкин уже успел познакомиться еще в годы ученичества через те же французские переводы. Гений Пушкина немыслим без античного влияния. Его лицейское стихотворение «К Лицинию» (1815) было написано, когда поэту было всего шестнадцать лет. Такое раннее обращение к античному наследию говорит о том, что русское общество самого начала XIX века буквально жило античными идеалами. Как замечает историк А. А. Формозов: «Специфика развития археологии в России по сравнению с Западной Европой заключалась в том, что за рубежом изучение античности началось еще со времен Ренессанса и к XIX в. обособилось в самостоятельную дисциплину. У нас же эта область сложилась относительно поздно – когда уже зародился интерес к русским средневековым древностям.
В эпоху Пушкина наследие античной культуры занимало в жизни образованного общества большее место».[11]
Объяснялось это тем, что были живы еще традиции классицизма, которые во многом ориентировались на культ гражданских римских добродетелей и республиканских идеалов, характерных для Великой французской революции. Знаменитое пушкинское «Воспоминание в Царском Селе» было прочитано пятнадцатилетним Пушкиным в присутствии великого русского поэта Г. Р. Державина, чье творчество немыслимо без античной традиции. Уже на современников сцена, когда патриарх литературы (Державин умер через год) благословил 15-летнего лицеиста в свои преемники, произвела большое впечатление. В дальнейшем, когда раскрылся гений Пушкина, событие приобрело вид символической передачи творческой эстафеты от первого поэта XVIII века первому поэту XIX века.
Одобрение Державина произвело огромное влияние и на самого Пушкина. Он неоднократно возвращался к нему в своих произведениях, а во II строфе восьмой главы «Евгения Онегина» сказал свое знаменитое:
Старик Державин нас заметил,
И, в гроб сходя, благословил.
Эта фраза стала крылатой в значении символической передачи традиции от представителя старшего поколения молодому коллеге.
По просьбе Державина Пушкин послал ему список «Воспоминаний в Царском Селе», второй список попал в руки дяди молодого поэта Василия Львовича и через него стал известен многим поэтам и писателям того времени.
Стихотворение несет черты как элегии, так и оды. Лирический герой созерцает памятники Царского Села: Чесменскую колонну в память о победе русского флота над турками в 1770 году, обелиск в честь победы армии Румянцева над турками при Кагуле в 1770 году – и вспоминает славных полководцев екатерининской эпохи, их победы и поэтов, которые их воспевали.
Затем герой думает о новом веке, новой военной грозе, потрясшей Россию: вторжение Наполеона в Россию, неотвратимое движение всесокрушающей французской армии, на пути которой встает русская (битва при Бородино, сгоревшая Москва, изгнание французов и покорение Парижа, причем вместо мщенья за Москву Россия несет Франции и всей Европе мир). Стихотворение заканчивается обращением к поэту нового времени – «скальду России» Жуковскому – с призывом воспеть новые победы.
В стихотворении отчетливо заявлена высокая роль поэта в обществе: каждой эпохе нужны не только полководцы и ратники, но и поэты, которые вдохновляют героев на подвиги. Ода, влияние которой присутствует в этом юношеском стихотворении Пушкина, впервые появилась в мировой литературе благодаря римскому поэту Горацию, с которым у Пушкина сложатся особые отношения. Но задолго до Пушкина Горация открыл для себя русский классицизм, к которому в какой-то мере принадлежал и Державин, благословивший Пушкина после услышанных им «Воспоминаний в Царском Селе».
Русский классицизм XVIII в. был временем, когда в России началось интенсивное знакомство с Горацием. «Послание к Писонам» было переведено в 1752 г. В. К. Тредиаковским. А. Д. Кантемир не только переводил Послания Горация (1744), но и подражал им:
Что дал Гораций, занял у француза.
О, сколь собою бедна моя муза.
Переводами и переложениями из Горация занимались также А. Ф. Мерзляков, И. Барков, В. В. Капнист, А. П. Сумароков. Они дали первые образцы «русского Горация»; позднее, в XIX–XX вв., появились более совершенные переводы. Их авторы – цвет русской поэзии (Г. Державин, А. Пушкин, А. Фет, А. Майков, Тютчев, Брюсов, Б. Пастернак).
Многие произведения неоднократно переводились: «Памятник» – 18 раз; «Наука поэзии» («Послание к Писонам») – 10; «Ода к Кораблю» (14-я ода 1-й книги) – 12; и т. д.
И здесь заслуживает внимания блестящая работа выдающегося литературоведа академика М. П. Алексеева «Стихотворение Пушкина «Я памятник себе воздвиг…» (1967). Поэтическому шедевру всего в 16 строк ученый посвятил насыщенную огромным аналитическим и фактическим материалом монографию в 272 страницы! Это стихотворение столь же важно для понимания Пушкина, как и его своеобразный исторический прототип, 30-я ода Горация, для понимания всего наследия римского поэта.[12]
Смысл своей концепции М. П. Алексеев формулирует следующим образом. Долгое время стихотворение Пушкина трактовалось как подражание Державину и его источнику – оде Горация. Этому давал повод и сам Пушкин, вынося в эпиграф из Горация «Exegi monumentum». Но это молчаливое следование Державину и ссылка на Горация, по мысли М. П. Алексеева, «были лишь подобием музыкального ключа в нотной рукописи – знаком выбора поэтической тональности в собственной поэтической разработке темы, а частично маскировкой слишком большой самостоятельности этой трактовки. Комментаторы делали, однако, упор на подражательности стихотворения и ослабляли этим значение заключающихся в нем глубоко личных сокровенных признаний поэта». В книге М. П. Алексеева немало тонких наблюдений, раскрывающих генезис идей этого стихотворения, как бы «интегрированного» в общий контекст творчества Пушкина.
Гораций привлекал Пушкина на протяжении всего его творчества, начиная с ранних лицейских стихов. Имя римского поэта встречается у него даже чаще имени Овидия, судьба которого, как будет показано ниже, была ему особенно близка. В стихотворении «Городок» (1815) Гораций назван в числе любимых поэтов:
Питомцы юных граций —
С Державиным потом
Чувствительный Гораций
Является вдвоем.
Созданию «Памятника» предшествует, что неслучайно, работа над переводами из Горация, который, безусловно, импонировал Пушкину своим «литым», классически широким стихом. Пушкину нравилась «горацианская сатира, тонкая, легкая, веселая». Правда, переводы Пушкина носили во многом вольный характер. Пушкин выбрал удобный для себя размер; в частности, в оде «К Меценату» (1833) (1-я ода 1-й книги) это был четырехстопный ямб («Царей потомок Меценат»). В 1835 г. он делает другой свободный перевод 7-й оды 2-й книги («К Помпею Вару»).
«Кто из богов мне возвратил…» – это вольный перевод оды Горация «К Помпею Вару». Гораций с Помпеем Варом участвовал в республиканских легионах Брута и сражениях против Цезаря Октавиана Августа при Филиппах. Написано стихотворение для включения в «Повесть из римской жизни» («Цезарь путешествовал…»), оно должно было быть включено в текст после слов: «…не верю… трусости Горация. Вы знаете оду его?»
Помпей Вар – товарищ Горация по военной службе. Он не ограничился участием в битве при Филиппах, а вместе с остатками армии республиканца Марка Юния Брута участвовал в новой войне Секста Помпея против Октавиана, тоже окончившейся поражением республиканцев. В этой оде Гораций поздравляет своего друга с благополучным возвращением после войны и приглашает его на радостный пир. Ода обращена к товарищу Горация, вернувшемуся в Рим после амнистии. У Пушкина финал оды звучит так:
И ныне в Рим ты возвратился,
В мой домик, темный и простой.
Садись под сень моих пенатов.
Давайте чаши. Не жалей
Ни вин моих, ни ароматов —
Венки готовы. Мальчик! лей.
Теперь некстати воздержанье:
Как дикий скиф, хочу я пить.
Я с другом праздную свиданье,
Я рад рассудок утопить.
Выбранный поэтом излюбленный им стихотворный размер, четырехстопный ямб, словно преодолевает время и делает двух поэтов современниками. В этом смысле вольный перевод из Горация очень напоминает стихотворение «Мой первый друг, мой друг бесценный», обращенное к Пущину. Далекая гражданская война эпохи императора Августа оказывается созвучной трагическим событиям декабрьского восстания. В дальнейшем мы увидим, что это умение находить общий язык с «мертвыми» поэтами античности Пушкин позаимствует у А. Шенье, у французского поэта, также стремившегося оживить седую античность.
Особое место во всей поэзии Пушкина занимает стихотворение «Вакхическая песнь». Оно было написано А. С. Пушкиным в 1825 году, напечатано же – в сборнике 1826 года.
Основная тема произведения – тема познания мира, утверждение торжества человеческого разума. Мы можем отнести его к философской лирике, однако у Пушкина присутствуют здесь черты античного дифирамба.
Стихотворение написано разностопным амфибрахием. Поэт использует разнообразные средства художественной выразительности: эпитеты («нежные девы», «звонкое дно», «заветные кольца»), анафору («Да здравствуют музы…», «Да здравствует солнце…»), развернутое сравнение и метафору:
Как эта лампада бледнеет
Пред ясным восходом зари,
Так ложная мудрость мерцает и тлеет
Пред солнцем бессмертным ума.
Восклицательные предложения, повелительная форма глаголов, энергичный ритм стихотворения – все это передает жизнелюбие, оптимизм поэта.
Таким образом, «Вакхическая песня» – это великолепный гимн человеческому разуму и творчеству.
Все так. С этим трудно спорить, но тема пира, которая была столь любезна поэту, здесь предстает перед нами в определенной традиции, идущей еще из Древней Греции. Заметим, что знаменитый диалог Платона «Пир» также рассказывает нам о застолье и о почитании бога Дионисия (греческое имя Вакха). И в этом произведении впервые вводится в мировую практику слово «философия». Сократ возлежит на ложе, пьет вино, необходимый атрибут служения богу вина, и рассуждает о мироустройстве. Так появляется на свет то, что еще называется философской мыслью. Культ бога Дионисия пришел в Грецию из Фракии и быстро покорил всех жителей Эллады. По мнению историков, именно этот культ сначала породит такой поэтический жанр, как дифирамб, из которого вырастет вся греческая лирика, а затем и драматургию. И лирика, и драматургия станут ярким воплощением личностного начала. По сути дела, культ бога Дионисия, если следовать этой логике, породит европейскую личность, начинающую чувствовать свою свободу от власти архаических олимпийский богов, от власти этой коллективной и очень сплоченной семьи небожителей, подчиняющихся в своем безудержном волюнтаризме лишь всесильной Ананке, богине «необходимости», вращающей мировое веретено. И вот, благодаря культу бога вина Вакху, человек внутренне освобождается от этой власти и начинает задавать прямые вопросы не только богам, но и самой Судьбе. Именно этому и будет посвящена великая трагедия «Царь Эдип» Софокла. А все, напомним, началось лишь с невинных дифирамбов на праздниках в честь бога вина. Пушкин в этом стихотворении, следуя уже своему излюбленному приему, словно осовременивает далекую античность, делает ее актуальной. Здесь еще далеко до концепции аполлонического и дионисийского начала европейской цивилизации, согласно Ф. Ницше («Рождение трагедии из духа музыки»), когда именно дионисийское начало будет связано со всем иррациональным, экстатическим. Нет, у Пушкина Дионис, или Вакх, подобен Аполлону, богу солнца. Почему? Да потому, что русский поэт еще полностью принадлежит европейскому Просвещению и до так называемого кризиса рациональности еще очень далеко. По этой причине у него Вакх и Аполлон в этом стихотворении являют собой нечто единое. И в этом смысле его лирический герой словно лично присутствует на пиру, где по соседству вполне мог возлечь не только его любимый Дельвиг или Кюхля с Пущиным, но и сам Сократ, повествующий им за чашей лучшего вина о том, что миром управляет Космическая Душа, части которой, как осколки магического зеркала, застряли в сердцах избранных, только и способных называть себя истинными философами.
Знаменитые «Египетские ночи» богаты разнообразными отсылками к миру Древнего Рима и, в частности, к легендарным ночам Клеопатры.
Чертог сиял. Гремели хором
Певцы при звуке флейт и лир.
Царица голосом и взором
Свой пышный оживляла пир;
Сердца неслись к ее престолу,
Но вдруг над чашей золотой
Она задумалась и долу
Поникла дивною главой…
И пышный пир как будто дремлет.
Безмолвны гости. Хор молчит.
Но вновь она чело подъемлет
И с видом ясным говорит:
В моей любви для вас блаженство?
Блаженство можно вам купить…
Внемлите ж мне: могу равенство
Меж нами я восстановить.
Кто к торгу страстному приступит?
Свою любовь я продаю;
Скажите: кто меж вами купит
Ценою жизни ночь мою? —
Рекла – и ужас всех объемлет,
И страстью дрогнули сердца…
Она смущенный ропот внемлет
С холодной дерзостью лица,
И взор презрительный обводит
Кругом поклонников своих…
Вдруг из толпы один выходит,
Вослед за ним и два других.
Смела их поступь; ясны очи;
Навстречу им она встает;
Свершилось: куплены три ночи,
И ложе смерти их зовет.
Благословенные жрецами,
Теперь из урны роковой
Пред неподвижными гостями
Выходят жребии чредой.
И первый – Флавий, воин смелый,
В дружинах римских поседелый;
Снести не мог он от жены
Высокомерного презренья;
Он принял вызов наслажденья,
Как принимал во дни войны
Он вызов ярого сраженья.
За ним Критон, младой мудрец,
Рожденный в рощах Эпикура,
Критон, поклонник и певец
Харит, Киприды и Амура.
Любезный сердцу и очам,
Как вешний цвет едва развитый,
Последний имени векам
Не передал. Его ланиты
Пух первый нежно отенял;
Восторг в очах его сиял;
Страстей неопытная сила
Кипела в сердце молодом…
И грустный взор остановила
Царица гордая на нем.
В данном случае хочется обратить внимание на то, как поэт описывает нам поведение римского легионера, который принимает «вызов наслажденья, как принимал во дни войны он вызов ярого сраженья». Здесь чувствуется перифраз известной поэмы Овидия «Наука любви», той самой, которой зачитывался и Онегин. В этом произведении римский поэт описывает любовь как сражение, которое затмевает собой наслаждение страстью. И вот что по этому поводу пишет, например, Паскаль Киньяр в своем эссе «Секс и страх», когда речь заходит о сексуальных предпочтениях древних римлян: «Добродетель (virtus) означает сексуальную мощь. Мужественность (virtus), будучи долгом свободнорожденного человека, отмечает его сексуальной силой; фиаско расценивается как позор или козни демонов. Единственной моделью римской сексуальности является владычество (dominatio) властелина (dominus) над всем остальным. Насилие над тем, кто обладает низшим статусом, есть норма поведения. Наслаждение не должно разделяться с объектом наслаждения, лишь тогда оно – добродетель».[13]
Здесь не лишним будет отметить, что многие исследователи Пушкина не раз отмечали его способность проникать в суть вещей на интуитивном уровне. Поэт безошибочно улавливал дух давно ушедшей эпохи. Глубокий знаток античного мира, его ментальности, Паскаль Киньяр словно комментирует мимолетно брошенную фразу поэта: «как принимал во дни войны он вызов ярого сраженья». И слова «сраженье» и «наслажденье» прекрасно дополняют друг друга в общем ритмическом рисунке удачно подобранной рифмы.
В «Стихах, сочиненных ночью во время бессонницы» мы сталкиваемся с образом всесильной Судьбы:
Мне не спится, нет огня;
Всюду мрак и сон докучный.
Ход часов лишь однозвучный
Раздается близ меня.
Парки бабье лепетанье,
Спящей ночи трепетанье,
Жизни мышья беготня…
Что тревожишь ты меня?
Что ты значишь, скучный шепот?
Укоризна, или ропот
Мной утраченного дня?
От меня чего ты хочешь?
Ты зовешь или пророчишь?
Я понять тебя хочу,
Смысла я в тебе ищу…
Это стихотворение считается одним из шедевров пушкинской лирики. Поэт говорит в нем о своих личных страхах и опасениях. Перед нами предстает своеобразная исповедь. Это стихотворение написано в октябре 1830 года и при жизни опубликовано не было. Первая часть стихотворения прекрасно передает ощущение тишины и мрака ночи. Подобный эффект достигается богатой звукописью, выразительными метафорами и 4-стопным хореем, созвучным ходу старых часов. Ночь и мрак рождают в душе лирического героя непростые вопросы, вызывающие тревогу. Беспорядочные ночные звуки рождают невольное желание проникнуть в их смысл, уловить в этих звуках «парки бабье лепетанье». Поэт бесстрашно начинает вопрошать саму Судьбу. Но все вопросы так и остаются без ответов. Мы просто погружаемся в некое медитативное состояние рассуждения, когда мысль даже не успевает еще до конца оформиться, а лишь дается как намек. Но точно так же неопределенно и отдаленными намеками общались с вопрошающими и жрицы храма Аполлона в греческих Дельфах. Судьба в античной традиции всегда была непостижимой, угрожающей и таинственной. Упомянутые Пушкиным парки будут лишь римским вариантом трех богинь Судьбы – мойр.
В «Мифологической словаре» мы читаем следующее: «Мойры (греч.) – «часть», «доля» – богини человеческой судьбы, дочери Зевса и Фемиды (вариант: Никты). М. представляли в виде трех старух-сестер, прядущих нить человеческой жизни. Лахесис («дающая жребий») определяет судьбу человека еще до его рождения, Киото («прядущая») прядет нить его жизни, Атропос («неотвратимая»), перерезает нить, обрывая жизнь человека. Платон считал матерью М. богиню Ананке («необходимость»), вращающую мировое веретено».[14]
В начале восьмой главы «Евгения Онегина» мы читаем:
В те дни, когда в садах Лицея
Я безмятежно расцветал,
Читал охотно Апулея,
А Цицерона не читал,
В те дни в таинственных долинах,
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине,
Являться муза стала мне.
Моя студенческая келья
Вдруг озарилась: муза в ней
Открыла пир младых затей,
Воспела детские веселья,
И славу нашей старины,
И сердца трепетные сны.
По этому поводу в комментарии В. Набокова к этому роману мы читаем: «Слово «лицей» происходит от парижского «lycée». В 1781 г. Жан Франсуа Пилатр де Розье (р. 1756) учредил в Париже учебное заведение, называвшееся Музей, – там преподавались естественные науки. После его смерти в результате несчастного случая при запуске воздушного шара в 1785 г. Музей был реорганизован, получив название Лицей, и туда пригласили Жана Франсуа де Лагарпа читать курс всеобщей литературы. Он вел его несколько лет и приступил также к изданию своего знаменитого учебного пособия «Лицей, или Курс древней и новой литературы» (1799–1805), который через восемь лет после его смерти использовался в Царскосельском лицее.
В письмах 1831 г. из Царского Села, где Пушкин провел первые месяцы после женитьбы (с конца мая по октябрь) и внес последние поправки в «ЕО», он не без удовольствия ставит пометы «Сарское Село», или «Сарско-Село», как прежде на западный лад именовалось это место.
«Апулея. Луций Апулей, латинский автор второго века, создатель «Метаморфоз» (также известных под названием «Золотой осел» – в подражание грекам), которые в России читались, главным образом, в безвкусных французских переложениях, – например, аббата Компена де Сен-Мартена («Les Métamorphoses, ou l‘Ane d‘or d‘Apulée», 2 тома, Париж, 1707, и «последующие издания); на них основывается и тяжеловесная русская версия Ермила Кострова (Москва, 1780–81)».[15]
Действительно, русские писатели воспринимали во многом наследие античности с «французским акцентом», но при этом акцент не мешал великому поэту проникать в суть вещей, таким образом восполняя многовековой пробел и постепенно приближаясь к самой сути западной цивилизации. Так, например, Гомера еще до Гнедича и Жуковского Пушкин-лицеист мог знать во французских переводах. В. Набоков пишет по этому поводу в своем комментарии: «Онегин знал Гомера, несомненно, по тому же французскому адаптированному изданию архипреступника П. Ж. Битобе (в 12 т., 1787–88), по которому Пушкин мальчиком читал «Илиаду» и «Одиссею» Гомера».[16]
Заметим, что греческому поэту Феокриту, родившемуся в Сиракузах (расцвет в 284–280 или 274–270 гг. до н. э.), подражал Вергилий (70–19 гг. до н. э.) и другие римские поэты; им обоим подражали западноевропейские лирики, особенно в течение трех предшествовавших девятнадцатому веку столетий. Пушкин в данном случае лишь оказывается частью общего хора, если так можно выразиться, он соответствует общей литературной моде, характерной в это время для всего западного мира. Однако еще раз обратим внимание на то, что онегинское (и пушкинское) знание Феокрита, вне всякого сомнения, было основано на таких жалких французских «переводах» и «подражаниях», как, например, «Идиллии Феокрита» М. П. Г. де Шабанона (Париж,1777) или прозаический перевод, выполненный Ж. Б. Гайлем (Париж, 1798).
Всего, что знал еще Евгений,
Пересказать мне недосуг;
Но в чем он истинный был гений,
Что знал он тверже всех наук,
Что было для него измлада
И труд, и мука, и отрада,
Что занимало целый день
Его тоскующую лень, —
Была наука страсти нежной,
Которую воспел Назон,
За что страдальцем кончил он
Свой век блестящий и мятежный
В Молдавии, в глуши степей,
Вдали Италии своей.
Как мы видим, здесь упоминается имя опального римского поэта Публия Овидия Назона (43 г. до н. э. – 17 г. н. э.?). Пушкин знал его, главным образом, по «Полному собранию произведений Овидия», переведенных на французский язык Ж. Ж. Ле Франком де Помпиньяном (Париж, 1799). И мы вновь вынуждены говорить о все том же пресловутом «французском акценте» в восприятии античности великим русским классиком.
В связи с этим обратимся к стихотворению «К Овидию» А. Пушкина, к одному из лучших образцов исторической элегии южного периода творчества.
Поэзия и личность Овидия живо интересовали Пушкина со времен южной ссылки и до конца жизни. Он не только чувствовал близость своей собственной судьбы к судьбе римского изгнанника, но видел в нем поэта милостью божией, принадлежавшего к тому «сладостному союзу» служителей муз, к которому причислял себя и он сам.
Поводом для ссылки стало крупнейшее поэтическое произведение А. С. Пушкина – поэма «Руслан и Людмила», опубликованная в 1820 году и вызвавшая яростные споры. Выпады против власть предержащих не остались без внимания, и в мае 1820 года, под видом служебного перемещения, поэта, по сути, высылают из столицы. Пушкин отправляется на Кавказ, потом в Крым, живет в Кишиневе и Одессе, встречается с будущими декабристами. В «южный» период творчества расцвел романтизм Пушкина, и произведения этих лет укрепили за ним славу первого русского поэта благодаря ярким характерам и непревзойденному мастерству, а также созвучности настроениям передовых общественных кругов.
Послание было написано в 1821 г. в Кишиневе под впечатлением молдавских легенд об Овидии. Оно необычайно интересно и значительно. Значительно уже тем, что это был первый, по словам Б. В. Томашевского, опыт воссоздания прошлого на основании исторических источников, первое, в сущности, «историческое произведение Пушкина».
Оказавшись в Молдавии, поэт жадно читает «Тристии» и «Послания с Понта», сверяя французский перевод с латинским подлинником. Латынь, заброшенная после лицея, оживает в его памяти. Письма друзьям, написанные в это время, изобилуют латинскими цитатами; следы знания подлинника можно заметить и в послании «К Овидию», и в речи старого цыгана в «Цыганах».
Путешествуя по Молдавии, осматривая Аккерман, Пушкин сверяет картины, нарисованные Овидием, с тем, что он видит сам. В молдавских степях он ищет следы древности. Его интерес подогревается преданиями и легендами, изысканиями краеведов, книгами, посвященными истории Бессарабии: «Описанием Молдавии» Д. Кантемира, «Воспоминаниями в степях бессарабских» П. П. Свиньина, общением с И. П. Липранди и В. Ф. Раевским – знатоками истории и быта этого края. За лиманом в селении Овидиополь, у стен крепости близ озера Овидулуй сохранились следы пребывания там римлян. Могила с латинской надписью была обнаружена инженером К. Деволаном в конце XVIII в.; в раскопках якобы принимали участие цыгане; распространились слухи, что здесь погребен поэт Овидий. Этим слухам поверила Екатерина II. Позже были найдены и другие латинские надписи. Высказывалось даже предположение, что Овидий незадолго до смерти перешел из Томи в Аккерман и был погребен в этих местах. Предлагалось воздвигнуть ему здесь памятник.
Но внимательно изучив элегии Овидия, Пушкин понял, что все это поэтические легенды, не более, так как сам Овидий называет местом своей ссылки город Томи, теперешнюю Констанцу в Румынии. Об этом Пушкин написал в своем примечании к посланию «К Овидию», позднее перенеся комментарий в роман «Евгений Онегин», где он называет местом ссылки поэта Молдавию («В Молдавии, в глуши степей…»). К строкам об Овидии в первой главе «Евгения Онегина» Пушкин предполагал дать следующее примечание: «Мнение, будто бы Овидий был сослан в нынешний Акерман, ни на чем не основано. В своих элегиях он ясно назначает местом своего пребывания город Томы при самом устье Дуная».
Однако, несмотря на очевидность того, что Овидий не жил ни в Аккермане, ни в Овидиополе, ни вообще в Бессарабии, эти места все же оказывались овеянными его именем.
Образ Овидия, воспринимавшийся ранее лишь в качестве певца любви, теперь приобретал черты поэта-изгнанника, который, несмотря на слабость своего характера и постоянные унизительные мольбы к Августу о прощении, все же был овеян в сознании Пушкина ореолом симпатии как поэт, подвергшийся несправедливому гонению. Именно таким чувством проникнут рассказ об Овидии в «Цыганах» (1824):
Он был уже летами стар,
Но млад и жив душой незлобной —
Имел он песен дивный дар
И голос, шуму вод подобный —
И полюбили все его,
И жил он на брегах Дуная,
Не обижая никого,
Людей рассказами пленяя.
Этот созданный одним поэтом-изгнанником образ другого поэта-изгнанника, вероятно, даже не совсем соответствующий описываемой исторической действительности, наполнен таким глубоко личным, пушкинским горьким лиризмом изгнания, овеян такой теплой симпатией, проникнут таким пониманием трагизма судьбы гонимого поэта, что ответная реплика Алеко на этот рассказ Старика переводит все содержание рассказанного эпизода в плоскость личных переживаний самого Пушкина и его схожей с Овидиевой личной судьбы:
Так вот судьба твоих сынов,
О Рим, о громкая держава!
Певец любви, певец богов,
Скажи мне, что такое слава?
Могильный гул, хвалебный глас,
Из рода в роды звук бегущий?
Или под сенью дымной кущи
Цыгана дикого рассказ?
С такой смысловой наполненностью и лирической окрашенностью имя Овидия входит в лирику Пушкина. Так возникает тема художника и Власти. И это противостояние будет наполняться особым трагическим смыслом при любой деспотии. Власть выбрасывает куда-то на периферию всех тех, кто с нею не согласен, кто ей пытается противостоять, превращая творчество в пепел, в золу или в ненадежную память народной молвы: «Цыгана дикого рассказ». И здесь дает знать о себе урок А. Шенье, французского поэта, у которого Пушкин учится тому, как относиться к седой древности, как через века забвения протягивать руку своему собрату по перу, как научиться вести диалог даже минуя всесильную Смерть. Урок, который сам А. Шенье скорее всего усвоил, вчитываясь в поэму Данте «Божественная комедия», где флорентийский поэт четырнадцатого века как с живым общается с поэтом золотого века императора Августа, с Вергилием, заметим, современником Овидия, с которым стремится установить подобную же близкую связь русский поэт Пушкин. И таким образом через А. Шенье и Данте Алигьери, через все богатство западной культуры утверждается простая мысль: в поэзии нет мертвых. Живы все. Надо лишь услышать тех, кто продолжает говорить с нами сквозь века. И тогда этот разговор заглушит любой сиюминутный ропот Власти. Власть преходяща, Власть – это тлен. Она не входит в избранное общество мертвых поэтов, которые мертвыми лишь кажутся, а на самом деле они ведут непрерывную беседу друг с другом.
Судьба римлянина интересовала в то время в Кишиневе многих, особенно декабристов, членов Южного общества. Известно, что Пушкина называли у Раевских «племянником Овидия»; имя это считалось весьма неблагонадежным, и Пушкин боялся цензуры, посылая в «Полярную звезду» свое послание.
В декабристской среде знаменитого римлянина считали первой жертвой деспотического императорского режима, разрушившего Республику, страдальцем и великим поэтом. Так же смотрел на Овидия и Пушкин, сосланный, как и его римский собрат, деспотом-императором.
Но были и другие причины, оживившие в Кишиневе его интерес к личности Овидия. В Молдавию поэт приехал после путешествия по Крыму, богатому античными руинами. Феодосия произвела на него глубокое впечатление, сама природа и южное море воскресили в его душе образы античной мифологии и поэзии, известные с лицейских лет. К этому присоединилось еще и увлечение поэзией А. Шенье, только что открытой русскими поэтами. Страстно влюбленный в искусство, философию и поэзию древних А. Шенье хотел вдохнуть в античные формы современную жизнь, раскрыв в этой жизни красоту, достойную античного резца. Не подражать древним, но писать так, как если бы они жили среди нас, призывает он молодых поэтов, не имитировать, а создавать современное произведение по их образцам, сохраняя грацию, живость, пластичность, свежесть, свойственные, по его мнению, совершенной и гармоничной поэзии древних. Известно, что Пушкин глубоко увлекся поэзией А. Шенье, и античные образы в его южных стихотворениях согреты мыслями и тончайшими чувствами человека Нового времени. Очень важны эти поэтические открытия и для элегии «К Овидию». Важны прежде всего тем, что и в римском поэте Пушкин нашел живого человека и попытался понять его, основываясь на его произведениях, посмотрев на них свежим взглядом.