Истоки нынешнего состояния России, конечно, в прошлом. Особенно в первом великом переломе её истории, который произошёл по воле Петра Великого. Русская Атлантида, жившая порядками царя Алексея Михайловича, погрузилась тогда в небытие. Общая драма Руси немедленно отразилась на человеческих судьбах. Самым страшным и таинственным событием того времени стала гибель царского сына Алексея. Он стал знаменем старой Руси, и в истории его гибели можно угадать многие символы и предопределения. Личную драму его легче всего будет понять, разобравшись по возможности в общей беде того времени. Старая Россия проиграла, и это стало личной интимной трагедией царевича Алексея Петровича. Великое содержание той драмы состояло в том, что намертво сошлись Прошлое и Будущее. Дополнительная беда в этом противостоянии такая, что побеждает в России всегда будущее, но это не всегда означает благо. У нас, в России, так даже наоборот. Каждая победа светлого будущего приносит новые неизмеримые беды. Если бы иногда побеждало прошлое, может, не столь печальна была бы сегодняшняя наша история. Царевич Алексей умирал в одиночестве. Его возможные сотрудники были растерзаны прежде. Те, кто ему сочувствовали, переоделись, перекрасились, приспособились. И остался он последним русским в истории, плохим или хорошим, того мы теперь не узнаем доподлинно. Но что он был таким русским, каких после него уже не было, это сущее. Я грущу о нём…
В этой главе предпринята новая попытка разобраться в трагедии, поделившей русское время на древнее и новое. Восстановить все возможные детали жизни, ставшей главной загадкой и главным содержанием сложнейшей эпохи русской истории.
Глухой страшной ночью с 7-го на 8-е августа 1689 года юный царь Пётр бежал из Преображенского в нынешний Сергиев Посад, в прочные стены Троице-Сергиевой лавры. Козни царевны Софьи показались ему в этот раз до смерти грозными. Пушкин, вызнавший детали этого панического бегства, пишет, что весь этот путь Пётр проскакал без штанов на неосёдланной лошади. Расстояние от славного в русской истории села Преображенского до названного, ещё более славного, монастыря – шестьдесят вёрст – больше шестидесяти двух километров. Это был подвиг, совершить который можно стало, только не сознавая себя от ужаса. Пушкин мог легко представить себе, что было с Петром после этого дикого марша. Он, Пушкин, сам когда-то проскакал, примерно, такое же расстояние верхом тоже на неосёдланной лошади, в штанах, правда. Ему надо было, во что бы то ни стало, повидать в последний раз своего лучшего друга, Кюхельбекера, которого везли по этапу в Сибирь через ближнюю к Михайловскому почтовую станцию. Пушкин потом две недели вынужден был лежать в постели, поскольку на разбитых в кровавый фарш ягодицах сидеть было немыслимо. Правда, можно было жить и действовать стоя. Такова была цена, которую заплатил Пушкин другу.
Петра тоже сняли с лошади и на руках отнесли в постель, потому что он не мог даже идти. И в этой постели он принимал первые осознанные и дельные решения, давшие ему, в конце концов, всю полноту царской власти.
На другой день туда прибыла и юная его жена Евдокия. Она не могла скакать на лошади, поскольку была на третьем месяце беременности. Был, выходит, и третий участник этой эффектной искромётной драмы. Медицина не сомневается, что физическое и духовное формирование не появившегося ещё ребёнка зависит от состояния материнского организма и тех событий, которые влияют на это состояние. Историки же, которые не боялись собственного воображения, задним числом решили, что эти события можно поставить эпиграфом судьбы, незадавшейся ещё во чреве матери.
Пётр специальными указами призвал в монастырь нужных ему людей. Одним из первых прибыл сюда генерал Патрик Гордон из Немецкой слободы. Отточенная всей прошлой авантюрной жизнью животная интуиция вновь не подвела его. Он приехал в монастырь с отрядом иноземных наёмников не потому, что ему интересно и дорого было будущее России. А лишь потому, что стрельцы грозились устроить надоевшим иноземцам грандиозный шухер, «немецкий погром». В сущности, инстинкт самосохранения и гешефта, гнавший по земле этот таборный интернационал, спас заодно и Петра. В этом таборе ловцов удачи можно заметить и фигуру неповторимого баловня судьбы Франца Лефорта. Начиналось немецкое иго.
Тут же произошло ещё одно символическое действо. Царевич Алексей родился 18 февраля 1690 года в четвёртом часу ночи. На крестины его был приглашён, в числе многих, и упомянутый генерал Патрик Гордон, которому Пётр чувствовал себя обязанным теперь по гроб жизни. Вышел, однако, конфуз. Патриарх объявил, что присутствие нечистого верой басурманина на православном таинстве «неприлично». Пётр возражал, но не с той ещё свирепой настойчивостью. Гордон вынужден был покинуть это торжество. Царь был поставлен в очень неловкое положение. Так в первый раз царевич Алексей заступил путь будущему. Какие-то тайные колёсики, уже сбившиеся с осей, продолжали цеплять не теми зубьями не те приводы незадавшейся судьбы. Русь уходящая, не больно ещё, столкнулась чуть ли ни впервые с Россией нарождающейся.
Трагического размаха это противостояние достигнет после первого возвращения Петра из заграницы. В России неудержимым половодьем разливался новый бунт. Русь царя Алексея Михайловича заявляла о своих правах. Стрельцы, опять подстрекаемые царевной Софьей, собрались сжечь Москву, наново возвести её на престол, до той поры пока не подрастёт царевич Алексей Петрович. Мятежников убедили, что монарх умер в чужих землях. Но на всякий пожарный готовились и к убийству царя по пути его в столицу.
Так обстоятельства напомнили Петру, что у него есть наследник, и народ, в отличие от отца, имеет на него свои виды.
Тут началось следствие и розыск, которые в правление Петра будто и не кончались. Кнут стал первым символом нашего возрождения. Это было недобрым предзнаменованием для русских реформ. Пряников от них мы так и не дождались.
Политическое зрение Петра было особого свойства. Оно падко было на внешнее. Не подозревая, что может стать когда-нибудь посмешищем для Гегеля, он твёрдо верил, что форма и содержание совсем не противоположны друг другу. Что понятия эти неразличимы. Из первых поездок в Европу молодой русский царь вынес два сильнейших впечатления. Это был город Амстердам, игрушечный, пряничный, умытый и до блеска вычищенный. А ещё – английский парламент. Двумя чудесами этими он был так поражён, что немедля захотел оба их иметь у себя дома. Так возник Петербург, который далеко не Амстердам, но о нём пока говорить мы не будем. А о парламенте – продолжим.
В английскую думу уже тогда можно было приходить почти всякому любопытствующему. Таким любопытствующим и случился тут Пётр 12 апреля 1698 года. Там видел он короля и диву давался, как непринуждённо и смело говорят с ним его подданные. Ещё более поражало, что они говорят ему правду, очень неудобную порой. Ему переводили их речи. Тогда-то он и сказал крылатые слова, которых немало станет потом: «Весело слышать то, когда сыны Отечества королю говорят явно правду, сему-то у англичан учиться должно». Вот такое первое впечатление вынес он от европейского чиновника. Сыны отечества! И одеты они были под стать свободному слову – легко, чисто и целесообразно.
Отрубая бороды, часто вместе с головами, насильно переодевая коренного русака на английский и голландский манер, Пётр, в частности, хотел мгновенно получить того вылощенного веками парламентского бойца, преданного делу чиновника, наконец, какового можно бы назвать Сыном Отечества. Увы, глядя и теперь на пустынные лица наших парламентариев и прочих сановных людей, ничуть не тронутые мыслями о народной нужде, как, впрочем, и другими мыслями, достойными Сынов Отечества, я понимаю, сколь неисправимым оптимистом и прожектёром был Пётр Великий. Прости меня, Господи, если я грешу против родины, но кажется мне теперь, что Россия плохая мать, коль веками плодит чиновных татей, а проходимцев наделяет властью, которая, по вере моей – дар Божий.
Вот откуда взялась та первоначальная непримиримость между устоявшейся Россией, и тем, что шло ей на смену. Пётр привёз в Россию Европу в виде пародии, обезьяньей ухватки. Этого не могли не чувствовать истовые русские люди в самом начале перемен. Этой Европе, в обезьяньем обличии, они и сопротивлялись. Чтобы стать Европой, России нужна была бы тысяча лет. Пётр сделал её Европой в два десятилетия. Понятно, что ничего, кроме карикатуры, получиться у него не могло. Эта уродливая личина жива до сих пор.
Что-то в высшей степени несолидное, несмотря на смерть и ужас, чувствовалось русскому человеку уже в самом начале петровских реформ. Вспомним, как он борется самоотверженно и самозабвенно с бородой. Изводит её с великим энтузиазмом, великим насилием и великой кровью, страхом. И вот какое коварство истории. Не проходит и сотни лет после этой беспримерной борьбы, как та же Европа, с которой он берёт пример, оглядкой на которую сверяет каждый шаг, отрастила вдруг на своём лице ту самую бороду, правда постриженную и пахнущую духами. Интересно, доживи Пётр до той поры, применил бы он снова свои крайние меры, чтобы реставрировать русское лицо, вернуть ему прежнюю ненавистную бороду, как новый знак европейской культуры и европейского превосходства. Она в России вернулась даже на царские лица. Ведь одно это может пошатнуть мысль о величии и непоколебимой уместности всех без исключения его перемен.
А вообще, драма старой России начиналась задолго до того. Начиналась она с того, что слишком разными по политическому и житейскому темпераменту оказались два человека, которые олицетворяли в то переломное время старое и новое – царь Алексей и царь Пётр. Красно, порой, говорили русские историки. Вот, например, С. Соловьёв: «…царевич Алексей, похожий на деда – царя Алексея Михайловича и дядю – царя Фёдора Алексеевича, был образованным, передовым русским человеком XVII века, Пётр был передовой русский человек XVIII века, представитель иного направления: отец опередил сына!». Умри, Денис, лучше не напишешь. Пышно сказано. Но что из того вышло?
Не построив изящной и лёгкой рессорной кареты, Пётр захотел лихо прокатиться в старом рыдване, доставшемся ему от отца. Он впряг в него удалых наёмных рысаков. Езда, однако, пошла шибко тряская, и некоторой части пассажиров показалось лучше пойти пешком. Кто их может судить за это? Разница темпераментов давала двум этим порфироносцам свои методы вершить державную политику. Разными, конечно, были у них и представления о том, как приобщить свой народ к цивилизации и прогрессу. К трудным задачам этого очерка отношу я попытку уяснить себе стихийную программу оппозиционера-царевича Алексея Петровича. Он, разумеется, не составлял её. Он придерживался той, которая досталась ему готовой от уходящего времени. Не хотелось бы показаться излишне подробным, но это иногда мне нужно будет, чтобы портрет стал похожим не только внешне.
Однажды царь Алексей Михайлович, который обладал незаурядным писательским дарованием, изложил руководство держателям своего соколиного хозяйства. Читать его и теперь истинное наслаждение. Тем более что в этом частном документе можно найти великую драгоценность – чувства и мысли общего характера, свойственные государственному человеку предреформенного времени. Ну, а поскольку государственные люди того времени не были столь далеки от настроения и забот своего народа, как ныне, то можно угадать и малую толику общего настроения в стране России того времени. Есть в «Уряднике сокольничья пути» такие слова: «…Хотя мала вещь, а будет по чину честна, мерна, стройна, благочинна – никто же зазрит, никто же похулит, всякой похвалит, всякой прославит и удивитця, что и малой вещи честь, и чин, и образец положен по мере… Без чести же малитца и не славитца ум, без чину же всякая вещь не утвердитца и не укрепитца, безстройство же теряет дело и воставляет безделье». Вот какова его личная программа, универсальная программа русского хозяйственного человека, которую можно распространить и на домашние дела, и на дела державные. Алексей Михайлович считал, что всякое даже малое дело, доведённое до совершенства, украшает большой мир, делает его более устроенным и приспособленным к нуждам человека. Потихоньку, постепенно сделать так, чтобы привести всё в надлежащий лад и порядок, сделать всё «по чину честно, мерно и стройно», вот какова долгосрочная программа тех преобразований, которая мила была старому русскому человеку. А буде можно что приспособить к этому делу из иноземных мудрёностей, то и это сгодится, лишь бы оно не много вносило «безстройства» и не «воставляло безделья». Теперь такой ход дел называли бы эволюционным путём развития. Несомненно, это распространялось и на дела политики. Логически эту программу можно продолжить словами Пушкина, которого стоит причислить к сторонникам «тишайшего» царя Алексея Михайловича: «Лучшие и прочнейшие изменения (реформы, по-нашему – Е.Г.) суть те, которые происходят от улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества…» Это из «Капитанской дочки». Вот такой представляется любезная уходящему русскому характеру формула постепенного преобразования жизни. Русская Атлантида погружалась в историческое небытие с мыслью, что образцовым усовершенствованием всякого дела, выбранного с большим раздумьем, можно исполнить Божий закон на земле.
Много говорено о дремучей тупости и патологически упорном нежелании русского народа принять просветительские реформы Петра Великого. Это, конечно, с подачи лощёной шпаны из той же Немецкой слободы и разного рода высокомерных иноземных наблюдателей. Главное, что в этом они смогли убедить самого Петра: «Русский человек, ни за что сам не примется, пока его не заставишь», часто говаривал он. Непредвзятые историки полагают, что в этом была его величайшая ошибка. «Повторять с иностранцами, будто бы русский народ ненавидел образованность и вести его к просвещению можно было только страхом, насилием, или, как выражаются учёные немцы, просвещенным деспотизмом (aufgeklerte Despotismus), было бы клеветой на русский народ». Так считал, например, замечательный историк Николай Костомаров. Высокомерие обязательно соседствует с невежеством, поскольку не даёт взглянуть на вещи с тем благонамеренным любопытством, которое предшествует истине. Русский мыслящий человек никогда не был простым, тупым в своём упорстве ретроградом, страдающим идиосинкразией ко всякому новшеству. Дело было совсем в другом. Процесс царевича Алексея некоторым образом коснулся этой непрояснённой стороны старого русского сознания. И этим-то наряженный над ним (царевичем) розыск имеет особенный интерес. Вот что можно, к примеру, узнать об одной из загадочных личностей петровского времени Александре Кикине, который был не последним человеком среди главных действующих лиц развернувшейся драмы. Он был когда-то близок Петру. Человеком был, несомненно, толковым, передовым. В конце концов, Пётр сделал его адмиралтейц-комиссаром. То есть, доверил его попечению одно из важнейших дел своего преобразования России. Значит, и Пётр не видел в нём ненавистного и тупого ревнителя старины. Между тем, этот Кикин был в постоянной плохо объяснимой оппозиции Петру. И мог бы сказать вслед за царевичем, что Пётр и сам ему «омерзел всеконечно». Чего ему не хватало? В казённых бумагах Канцелярии розыскных дел именно этот вопрос и зафиксирован. Задал его на допросе сам беспощадный царь, ставший тогда наиболее дотошным и убийственно прилежным следователем. Царь спросил его в том духе, что умный человек, к каковым без сомнения относится Кикин, не мог ведь не думать о том, как всё плохо может окончиться? Вот как ответил ему Кикин: «Что ты толкуешь мне об уме? Ум требует простора, а с тобой было ему тесно». Какая мужественная красота в этом ответе! Это великолепный памятник всей той России, какая противостояла смертно и безнадёжно Петру. Одни только эти слова заставляют подозревать всю тупую ограниченность того приговора, будто эта замшелая косноязыкая традиционная Русь мазохистски желала и дальше киснуть в суеверии, невежестве и дикости. Мыслящую Россию, прежде всего, раздражала и оскорбляла, восстанавливала против себя сама манера петровских преобразований, та духовная кабала, при которой несчастьем было иметь собственный ум и собственный взгляд на вещи. В той России, которую создавал Пётр, умным мог быть только он. Он один знал, что нужно было России. Ему по штату полагалось всё знать лучше других. При Петре явилось не только абсолютное самодержавие, как принцип власти, но и абсолютное самодержавие духа, при котором становилось ненужным думать. Рабство налагалось не только на тело, но на душу и мысли. Вот почему в глухой оппозиции к нему оказалась не только и не столько тёмная и невежественная масса, но, может быть в ещё большей, мыслящая, элитная часть России… Кикин был предан смерти жесточайшей. Описывать её было бы мучительно… Добиваясь с таким упорством и смерти самого царевича, Пётр, мог руководствоваться, неозознанно даже, тайной убийственной неприязнью к чужой скрытой мысли, иной, чем его собственная… По-другому мне трудно объяснить ту беспощадную настойчивость, с которой новая Россия добивалась гибели царевича Алексея…
Личную драму его легче всего будет понять, разобравшись по возможности в общей беде того времени. Если применить к той поре нынешние категории, то Пётра можно назвать первым новым русским. Царевич же остался старым русским, со всем, что дорого было уходящей России.
Продолжу о некоторых причинах упорного и почти всеобщего противостояния Петру. О причинах, которые не соответствуют примитиву, распространяемому недоброжелателями русского народа. Это необходимо мне, чтобы лучше понять судьбу царевича Алексея Петровича, в которой как в капле росы, отразилась участь уходящей страны-сказки – Руси царя Алексея Михайловича. Которая, каюсь, из моего далёка, представляется мне подобной чудному Острову-Буяну, русской Атлантиде… Дело, повторю, не в том, что Россия испугалась света из Европы, как боятся его запечные тараканы… Вот какой важный момент, по какой-то причине обойдённый историками, есть в том же деле царевича. Он, этот момент, как раз и говорит ещё об одном обстоятельстве, питавшем грозную оппозицию миллионов, так обнадёжившую царевича. И о причинах которой недосуг было думать грозному царю до розыска… Пётр захотел вдруг остановить дело, которое уже успешно приближалось к нужному ему результату. Голландский резидент во время суда над царевичем доносил своему двору удивительное: «Мне, говорили что ген.-лейт. князь Долгорукий был дважды пытан и что признания его так поразили Царя, что Его Величество задался мыслью, не лучше ли положить конец всем допросам и дальнейшим разысканиям всей этой нити замыслов и интриг…»
Чего же испугался неустрашимый Пётр? Он обнаружил, вдруг, что за ним пустота. Переодевшиеся в немецкое платье вельможи обновились только снаружи. В словаре современного воровского жаргона есть известное слово «редиска», означающее нехорошего, ненадёжного человека. Придумали его творцы нового языка и юмористы с маузерами из знаменитого ведомства Феликса Дзержинского. Россия стала тогда огромным трагически-страшным огородом, где изобильно произрастала эта самая редиска. Спасительная мимикрия заключалась в том, чтобы подкраситься кумачовым цветом снаружи, оставаясь белым внутри. Черезвычайная комиссия и создана была для того, чтобы точно распознавать вредный революции мыслящий овощ. Это не ново было. Ещё при Петре изобильно расплодилась редиска в немецких камзолах. Этот Василий Владимирович Долгорукий был ближайшим доверенным лицом Петра, крупной начальственной персоной в гвардии. Из материалов розыска можно понять, что огонь подобрался уже к избранному войску Петрову. Пётр впал в минутную растерянность, но скоро собой овладел, а Долгорукова казнить не велел. Призрачное восстание гвардии его остановило…
Откуда же эти оппозиционеры в ближайшем, казавшимся таким надёжным окружении царя-реформатора. Не обошлось и тут без тёмной личности светлейшего князя Александра Даниловича. Что бы там ни говорили, а именно Меншиков и его шальное счастье так же стали одной из начальных причин той упорной оппозиции, в которую ушли сливки общества, обладающие умом, культурой и влиянием. Эта-то высокая оппозиция и образовалась как раз по поводу царёвой неразборчивости к любимцам и фаворитам, а потом уже обернулась неприятием всех его преобразований. Царское ли это дело, дать первое место в душе и в державе беспородному, но наглому голодранцу с родословной не лучше, чем у подзаборного пса. И потом, эта немчура, от которой прохода не стало. Рюриковичей и гедеминовичей, вельможных бояр, вписанных в бархатную книгу родов, это могло уязвить в самое их нутро, в сердцевинную глубину гордости, пышно взошедшей на генетической опаре, заквашенной в незапамятной древности. Тень Меншикова плотно застила взгляд даже государственной элиты на реформы Петра. Что уж говорить о народе.
Великая же беда для народа была, разумеется, и в том, что переделка России потребовала громаднейших денег. Благо от перемен предполагалось в отдалённом будущем, а разорение пришло в момент. Народ и не догадывался о том, каково будет это благо, а непосильный гнёт выдавил уже все соки из него. Я попробовал себе представить, что стало бы, если бы в какой-нибудь стране, даже в нынешней парализованной России, ввели вдруг те же налоги, которыми третировал несчастную русскую чернь Пётр Великий. Я думаю, всё-таки взвыли бы народы, даже если бы объяснить все эти поборы самыми благими целями. Тем более что и мы этих реформ накушались досыта и цену их хорошо усвоили.
Вот краткий только перечень сборов, на которых держались петровские преобразования.
Налоги брали с «орлёной» бумаги (это так называемый «гербовый сбор», им сопровождалось оформление всякого официального документа). Брали деньги, если рождался ребёнок. Если помер кто, к общему горю присоединялась ещё и немалая царская подать на мертвеца. Как же мог относиться народ к преобразованиям Петра, если его корабельная нужда потребовала введения даже этого налога на мертвецов… Всё, что попадалось царю-реформатору на глаза, немедленно облагалось сбором – свечи, лошади, бани, трубы, конская шкура, хомуты, дуги, бороды, усы, ульи, кровати, дрова, орехи, арбузы, огурцы, родниковая вода, рыба… Обложив ещё и сортиры, Пётр вплотную приблизился бы в исторической памяти к римскому императору Веспассиану, обессмертившему себя циничной фразой: «Деньги не пахнут»… Да, ещё и гробы! Налог на гробы был верхом изобретательности преобразовательного царского ума. Они-то, гробы, надо думать, и приносили царской казне главный достаток. Люди при Петре мёрли, как мухи. Один Петербург потребовал от России, как утверждают иностранные резиденты и наблюдатели того времени, трёхсот тысяч жизней. Это, конечно, цифра не точная. Иноземцы всегда порочат, унижают и возвышают наши достижения, смотря по тому, какого они свойства. Но, и из наших лучших знатоков вопроса, ни один не знает даже, в какую сторону её, эту цифру, корректировать… Народная масса, однако, волновала Петра мало. В отличие от чиновной и духовной элиты, она выступала открыто, и тот же царевич, судя по некоторым данным, руководил жестоким подавлением, например, бунта Кондратия Булавина. Именно от него Пётр узнал о смерти этого ярого выразителя тогдашних народных настроений: «Милостивейший Государь Батюшка, получена здесь ведомость, что вор Булавин застрелился сам и войско его разбито. И которой с сим прислан из Азова, посылаю к тебе Государю, и с сею викториею поздравляю. Сын твой Алексей. Из Преображенского. Июля в 18 д. 1708». Возможно, Пётр, пытаясь приучить его быть государем в своём стиле, и поручил подавление народного бунта царевичу, чтобы поглядеть, как это у него получится.
Интересно было бы узнать, что при этом чувствовал царевич Алексей. Ведь уже в то время он испытывал к отцу все свои чувства в полной мере. Он не мог также не знать, что народ, в большинстве, разделяет по отношению к царю Петру очень похожее настроение, что Кондратий Булавин, в сущности, союзник его.
Не хочу быть несправедливым к нашим великим историкам, может, не все их тома я прочёл с должным вниманием, но заметил я у них мало сочувствия простому русскому человеку, которых у матушки России девяносто девять и девять десятых процента населения. А ведь это-то и есть питательная среда Истории. Я сам живу жизнью этого простого народа, и у меня есть основания думать, что народ должен бы шарахаться от всякой реформы, даже от слова такого, как чёрт от ладана. И началось всё это опять же от времён Петра. Всякая затея сверху, всегда неясная, всегда понимаемая превратно, обраставшая и направляемая толками и слухами, реально отражалась на простом человеке только новым лихом, политикой государственного грабежа и нищетой. При Петре народная беда достигла крайних пределов. Доказательством тому одна достаточно яркая картинка. На содержание двора своей невестки, жены царевича Алексея, Пётр выделил деревеньки с несколькими тысячами крестьян. Эти крестьяне в результате царских преобразований настолько обнищали, что принцессе пришлось самой их подкармливать, чтобы они не поумирали с голоду.
Времена менялись, но никак не менялось неуважение к народной нужде. Это стало самым стойким из наследия Петрова. Поразительной моральной слепотой отличалась даже избранная часть нации. В некоторых деталях быт этой элитной части народа был таков, что заставляет думать о большом дефиците нравственного чувства даже у тех, кто имел в душе подлинную искру божию. Когда-то я собирал материалы для книги «Лермонтов в жизни». Нашёлся для неё эпизод, который стоил мне немалого душевного томления. Однажды кучка молодых светских шалопаев решила дать бал-маскарад в одном из знаменитых пятигорских гротов. Только на свечи, драпировку грубого камня и на шампанское был потрачен годовой сбор с нескольких крепостных деревень. А надо сказать при этом, что в деревнях этих люди никогда не знали достатка. Хотя бы такого, чтобы иметь хоть раз в неделю мясо во щах для детей. Никому, даже гениальному Михаилу Лермонтову, по случаю примкнувшему к этой кучке, не показалось тогда, что люди, так весело и бессмысленно предающие свой народ, обречены. Это глубокое отчуждение народа от собственной элиты, от тех, кто был призван устроить разумное и достойное существование его, окончательно оформилось и тянется у нас опять же со времён Петра. Чуждая власть делала чуждыми и все её затеи. Даже те, которые и на самом деле, могли обернуться благом…
«А все в Петербурхе жалуются, что-де знатных с незнатными в равенстве держат, всех равно в матросы и солдаты пишут, а деревни-де от строения городов и кораблей разорились…». Эти слухи доходили до царевича и тогда, когда был он в бегах.
Положение русской деревни с той поры мало улучшилось. Может ли эта деревня (сейчас это более четверти народной массы) понимать и боготворить реформаторов? Суть всякой русской реформы Николай Карамзин объяснил двумя фразами: «“Говорят россиянам: было так, отныне будет иначе” Для чего? – не сказывают». И ещё: «…Всякая новость в государственном порядке есть зло».
Это не проходило бесследно. Вот самый краткий курс русской истории, начиная от смерти Петра. Народ, которому нечего было копить, кроме ненависти, становился всё решительнее и страшнее. Он накопил этой ненависти столько, что однажды она в одночасье смела всё, что дала петровская реформа почти за триста лет… Власть, бюрократию, иностранщину… Правда, взамен получили новых реформаторов, потом ещё новых. И так будет бесконечно.
Если вы хотите окончательно погубить Россию, не призывайте казней египетских на её голову, дайте ей реформаторов, так будет проще и надёжнее… Всё становится хуже, и только капитал ненависти растёт. Его не сдать в банк. Но кошмарные проценты с него иногда приходят по счетам. Вот о чём надо знать и помнить всякому правительству в России. Нынешнему тоже.
Выходит, отношение к себе и своему эксперименту над Россией Пётр знал. И не заблуждался в том, каково оно на самом деле. На смертном одре он скажет: «…я один тащил в гору, а миллионы – под гору».
Петру, по избытку сил, надобно стало затеять вдруг большое дело, а, если при этом в общем хаосе человек не знает равновесия и уюта, это уже его личное дело. Надо ли пояснять, что этот путь революционный, который Россия опробовала не однажды, и который в теперешнем и, видно, конечном итоге, ничего ей не принёс, кроме нищеты, бездарной власти, безысходности, лишил её всяческой исторической перспективы. Конечно, мне удивительны грандиозные усилия Петровы. Пётр один дал такой толчок русской истории, что потребовались недюжинные усилия науки, чтобы осмыслить явления петровской эпохи. Заодно, поглядеть, что было до Петра. И только тогда образовалась в отечественном знании наука русской истории. Был у нас один Нестор, а после Петра явились грандиозные Татищев, Болтин, Голиков, Карамзин, вслед за ними Соловьёв, Ключевский, Платонов, Бильбасов, да и ещё целая самородная россыпь. Личность и преобразования Петра стали почвой, на которой выросла великая русская историческая наука. Тем не менее, и тут можно сказать одно и то же: он хотел как лучше, потратил невероятные силы, а получилось…
И вот царевич стал знаменем обиженных и обделённых. Повторю, может и не совсем осмысленно. Уходящая Россия, Русь царя Алексея Михайловича, сказочная и вещая, самобытная, таящая свои виды на будущее, тщательно пропалываемая Петром, в испуге и озлоблении столпилась вокруг царевича, выдвинула его вперёд.
Старая Русь действовала больше инстинктом. Ей было мало дела до того, что у царевича не было задатков вождя, что его слабая подпорченная натура не могла противостоять чудовищной воле царя.
В чём старая Русь видит главную беду. У неё отнимают Бога-отца. Её делают сиротой. Она видит наступление немцев. Её делают пленницей. Пётр шёл воевать другие народы, и не заметил, как покорили тихой сапой его собственный. Бирон стал первым итогом петровских преобразований.
Да, царевич был слаб и духом, и телом, и царь, упорно добивавшийся его смерти, боялся не его, а тех, что стояли за ним. Они то и отличались немалым мужеством и волей. Вот эпизод, который произошёл сразу после смерти царевича Алексея Петровича. Царь Пётр без всякого перерыва продолжил бесконечную оргию трудов и разгула. У него всякое дело оканчивалось буйным праздником, как всякая патетическая строка в героическом житии заканчивается восклицательным знаком. И вот старая Русь вновь напомнила о себе беспримерным по отваге и бессмысленности подвигом. Некий подьячий Ларивон Докукин пробрался в праздной толпе близко к Петру. Но вовсе не для того, чтобы ткнуть его ножом. Он подал ему присяжный лист, каковыми печатные дворы наводнили тогда Россию. Подписавший такой лист обязывался служить новому наследнику престола двухлетнему Петру Петровичу. Помимо царевича Алексея Петровича, ясное дело. Кроме всего прочего, это обеспечивало на полтора десятка лет вперёд безопасность Екатерины, как матери наследника. И регентши, конечно, коль не стало бы Петра Великого. Вместе с этим продолжилось бы и безотчётное счастье Меншикова. Докукин же, от имени старой России, подал царю лично в руки означенный документ, в котором было заявлено: «За неповинное отлучение и изгнание от всероссийского престола царского Богом хранимого государя царевича Алексея Петровича христианскою совестию и судом Божиим и пресвятым евангелием не клянусь и на том Животворящего Креста Христова не целую и собственною рукою не подписуюсь; еще к тому и прилагаю малоизбранное от богословской книги Назианзина могущим вняти в свидетельство изрядное, хотя за то и царский гнев на мя произлиется, буди в том воля Господа Бога моего Иисуса Христа, по воле Его святой, за истину, аз раб Христов Илларион Докукин страдати готов. Аминь, аминь, аминь». Это был решительное действие, подобное тому, когда бросают себя на амбразуру. Гадать, чего тут больше – безумия или отваги – дело бесполезное. Судить об этом могут только те, кто способен на подобный поступок. Его три раза подвергли жесточайшей пытке. Он никого не выдал, хулил Петра и Екатерину и кричал, что пришёл добровольно пострадать за правду и имя Христово. Его колесовали. Этот подвиг Докукина, ничего не менявший в поступи времени, давал, однако понять, какие люди стояли за царевичем. И какая бы сила появилась, если бы затеял Алексей настоящее единоборство с отцом.