Пандурский капитан наконец убедился и сам, что напрасно съездил на богомолье в Киев. Он просил киево-печерских угодников о двух вещах: послать ему наследника и снять тоску и грусть с души его маленькой супруги. Прошло уже более четырех месяцев с их возвращения, а Аннушка не «зачала». Зато она начала тосковать, по-видимому, еще более прежнего. Макарьевна всячески старалась ее развлекать, обещала капитану с неделю на неделю, что барыня повеселеет, но Кузьме Васильевичу казалось, что старуха ошибается, да и не так за дело берется.
Подслушав однажды тайком и случайно два разговора Макарьевны с женой, пандур даже рассердился и стал ей выговаривать:
– Что же это вы, сударыня, глупости какие вчера и с недельку назад моей супруге выкладывали! Первое дело, все описуете молодцов разных, каких видали, да как они пляшут, да как чужих жен ворожат, а то и крадут… А вчера-то что вы такое измыслили. Что вы, мужчина разве, чтобы знать в точности обязанности супруга. Всяк в этом по своему характеру, здоровью и телосложению поступает. И опять надо сказать – мне шестой десяток. Требовать от меня расторопности, как от двадцатипятилетнего мужа, нельзя. Да и разговоры эти не только не скромные, но и вредительные для нашего супружеского согласия. Вы еще, пожалуй, внушите Аннушке, что и в бесплодии ее – я причиной… Вы замужем не были, то всего досюда касательного знать и понимать не можете. Брак – таинство, и не состоявший сам в браке постигнуть, стало быть, всего, в нем сокровенного, не может и обучать супругов тот не в состоянии. Я полагаю, что я муж изрядный, и большего от меня требовать нельзя… Да и Аннушка не требовала и не требует… А вы вот науськиваете и сочиняете… Прямо сочиняете… Слышал я, что вы про какого-то московского кирасира расписывали, у коего якобы одиннадцать человек детей от жены и семеро от двух полюбовниц. Враки это! А если бы такое и было, то не след Аннушке это знать. Всяк на свете должен довольствоваться тем, что имеет, и на чужой каравай рта не разевать.
Макарьевна на эту отповедь капитана ничего не ответила, а решила мысленно еще осторожнее беседовать с юной барыней.
Выпал снег. Наступила зима и первопуток. Жизнь в усадьбе, конечно, все-таки шла своим чередом и была, по словам Макарьевны, «хуже монастырской». Уж если ей, старухе, было от скуки «тошнехонько», так чего уже требовать от жены семнадцати лет, жены старика. Одно только удовольствие и было: гадать на картах, так как в них выходило что-то диковинно хорошее для Аннушки, да не на сердце и не в головах, а на пороге.
И однажды, в октябре, вечером, часов около восьми, в ясную и тихую погоду на дворе усадьбы кирсановского помещика Карсанова произошло нечто особенное, приключился редкий случай. Во двор въехала кибитка тройкой. Это случалось не более раза в месяц. Помещики соседние не любили заезжать к угрюмому, суровому ревнивцу, а двое из тамбовских молодых помещиков так были приняты пандуром, что дали себе слово никогда больше к нему ноги не ставить.
Разумеется, появление кибитки взволновало всех от мала до велика: от самого помещика до ребятишек дворни. Из кибитки вылез старик с седой бородой и, войдя на крыльцо, объяснил дворецкому, что просит доложить господину капитану о его беде и причине заезда.
Он купец липецкий с сыном, по фамилии Пастухов. С ними приключилось в дороге лихое дело. Вывалили их, наткнувшись на пенек, и упали они оба. Ему, старику, ничего не приключилось, а сын зашиб грудь и ногу, да так, что двинуться не может, а до города Тамбова ехать далеко.
Купец Пастухов просил, одним словом, барина-помещика из милости и ради человеколюбия позволить у него переночевать до следующего утра.
Через минуту капитан принял седого, благообразного купчину и, конечно, согласился тотчас. Из кибитки люди вынесли молодого малого с черной бородкой, красивого и глазастого. Даже очень красивого! Это первое, что не укрылось от внимания ревнивца-пандура. Зато этот красавец был совсем как пришибленный, и его пришлось внести и в столовую.
Через полчаса самая дальняя из комнат была уже устроена, а в ней появились две кровати и все, что было нужно для нежданных гостей. Молодой человек тотчас же лег в постель, все пуще жалуясь на левую ногу, а его отец уселся ужинать с супругами. И за один час времени удивительно полюбился купец липецкий и пандуру, и молодой барыне, потому что он оказался таким купцом, какие на редкость: все-то он видел, все-то он знал, обо всем мог рассуждать толково и занимательно.
«Живописец!» – думалось Карсанову.
После ужина и купец, и капитан настолько подружились и сошлись, что, когда нежданный гость объяснил, что наутро двинется с ушибленным раным-рано, стало быть, след им проститься с вечера, – капитан заявил, что спешить некуда. Он предложил, напротив, послать в Кирсанов за тамошним знахарем, который пользуется большой славой во всем околотке, а к тому же и костоправ. Приедет он посмотреть ушибленного и первую помощь подаст, а там через день можно купцу везти сына и в Тамбов.
Аннушка изумилась любезности мужа, но сама ни словом не обмолвилась как хозяйка.
Старик Пастухов долго не соглашался, боясь беспокоить гостеприимных хозяев, но, наконец, согласился. Решено было, что он сам наутро съездит в Кирсанов за знахарем-костоправом и привезет его, а затем после первой помощи ввечеру или через сутки выедет с сыном в Тамбов.
Как было сказано, так и сделано. Молодой купец остался в усадьбе, а отец поутру поехал в Кирсанов. А пока старик должен был быть в отсутствии, к больному посадили Макарьевну. Долго ездил Пастухов, вернулся только к ночи, да вдобавок один. Знахарь был где-то в отсутствии, и обещали прислать его только через сутки.
А другой настоящий доктор, который не хотел ехать, имея опасно больного в Кирсанове, но которому он рассказал, в каком виде находится его сын, Бог весть чего наговорил. Напугал он купца – страсть и приказал прежде всего никак отнюдь не тревожить больного, не таскать с места на место, ибо главное дело спокойнее лежать.
Капитан был озадачен, не зная, что делать: оставлять или спроваживать гостей. Однако вдруг сразу обстоятельства совсем переменились. Макарьевна заявила барину на ушко, что молодого купца грех отпускать, что он в таком виде, что должен помереть. У него прямо антонов огонь, коли не «узрешиха».
– Что такое? – ахнул капитан. – Узрешиха?
– Так полагаю, Кузьма Васильевич.
– Антонов огонь не только слухал я, а и видел два раза в Турецкую кампанию. А вот узрешиху никогда. Что это такое?..
– Уж не могу, Кузьма Васильевич, сказать.
– Как не можете! Сами говорите, да не знаете – что. Зря болтаете.
– Воля ваша, – заявила Макарьевна, ухмыляясь. – А я по совести и Бога ради, Бога бояся, не прогнала бы умирающего человека на улицу. Грех великий… Вспомните притчу евангельскую о болеющем.
– Какую?
Макарьевна тоже затруднилась объяснить, про какую она притчу напомнила, но прибавила:
– Поглядите сами больного, на его ногу взгляните разок, и вас, знаю я, жалость возьмет, потому что у вас сердце золотое… Анна Семеновна даже говорит, что у вас сердце бриллиантовое. Вот теперь, говорит барыня, я бы обоих заезжих сейчас со двора сбыла, а мой Кузьма Васильевич, поглядите, возиться с ними будет по добросердию своему: их бы в три шеи, а он ласкать начнет.
Капитан, с которым супруга за последнее время была чересчур холодна в обращении, любил, когда Макарьевна передавала ему что-нибудь лестное, сказанное женой заглазно.
Капитан в хорошем расположении духа отправился в горницу жены посоветоваться, как быть.
Аннушка удивилась. Никогда муж не просил еще ни в чем ее совета.
– Как тут быть? Рассудим. Я как ты.
– Я не знаю, Кузьма Васильевич. Вы гостей не любите. А тут еще, как говорит Макарьевна, предсмертный гость.
– Это ничего, дорогая моя. Это Господь из милости к нам послал такого гостя! – вдруг заявил капитан, будто решаясь высказать нечто, что хотел было удержать про себя как тайну.
– Из милости? Господь? – удивилась капитанша.
– Да, примета есть такая. Если в доме чужой покойник, нежданный и незнаемый, то он якобы за хозяев помирает. Он как бы в зачет идет. И сами-то они, свои, стало быть, дольше проживут. Стало быть, я или ты дольше проживем.
Капитанша не ответила, будто «себе на уме». Понравилось ли ей услышанное или нет, было неизвестно. Но она мысленно сказала себе: «Если правда, что сказывала по секрету Макарьевна, якобы больной гость совсем загадка живая, то, конечно, надо его задержать. Любопытно, что из этого выйдет».
Макарьевна, вызванная тоже на совет, твердила одно:
– Грех. Грех. Вспомните притчу евангельскую.
«Да. Примета верная и хорошая. Чужой покойник в доме – благодать!» – думал капитан.
Иные люди, да в ином месте, да в иное время, без сомнения, при таких обстоятельствах, далеко незаурядных, постарались бы как можно скорей сбыть с рук подобных гостей, но капитан, супруга его и Макарьевна решили вместе совершенно обратно.
– Пускай у нас помрет, Бог с ним. Дело Богу угодное. Отпоем и похороним! – сказали они: капитан искренно, а капитанша и Макарьевна «себе на уме».
Сходил сам пандур поглядеть на молодого купчика и подивился. Молодец чудно очень дышал, будто собака, пробежавшая несколько верст. Не хватало только, чтобы он язык высунул и вывесил. Вид раненого был совсем жалкий, и, конечно, ему неделю, а может, и всего дня четыре остается жить. Может, Макарьевна и впрямь права, утверждая, что это узрешиха. Если капитан такого слова никогда не слыхал, то все-таки опасное положение больного было несомненно.
«Может быть, у него все ребра переломаны, – подумал капитан, – Оттого и грудь болит, и вздохнуть не может».
Когда было решено, что Пастухов с сыном останутся в усадьбе, то старику просто сказали: «пока не оправится немножко молодец…» Сыну ничего не сказали. А сами хозяева с приживалкой повторяли:
– Пока не помрет.
И все были довольны, но менее всех старик Пастухов. Он, конечно, благодарил, но имел вид растерянный от неудачи. Понятно, много любил он единственного сына, но дела его были настолько важны, денежные и торговые, что он на третий же день не усидел и, объяснившись с капитаном, собрался уезжать, препоручив сына добрым людям. А добрые люди, капитан и Макарьевна, горячо обещались купцу не отходить ни на шаг и всячески беречь больного и ухаживать за ним.
– И всего-то еще на каких-нибудь три-четыре дня ухода, – говорила Макарьевна. – Приедет старик через пять дней или шесть и попадет уж как раз к похоронам.
Старик Пастухов простился с сыном и уехал, а больной остался умирать в доме пандура. Макарьевна почти не отходила от него и сидела в кресле около его постели целыми днями, а ночью укладывалась спать на полу, подостлав матрац.
Капитан часто среди дня приходил посидеть с больным; но беседовать много было нельзя. Молодой купчик был слишком слаб и еле ворочал языком и все дышал, как борзая после погони за зайцем.
– Вот век живи, век учись! – думал и часто говорил жене капитан. – Узрешиха?! И не слыхивал.
Жена, однако, на это ни разу не отозвалась ни единым словом, а про себя думала:
«Дура Макарьевна. Нешто можно этак шутить. Скажи-ка вот кому это слово раза три, да повразумительнее, как раз и догадается человек».
День за день прошла целая неделя. Старик Пастухов не возвращался, никакого доктора не присылал. Капитан начал даже тревожиться, не случилось ли чего с Пастуховым. Может быть, разбойники убили на дороге. Он передал свои опасения жене и Макарьевне.
Женщины отнеслись к этому безучастно.
– Нам-то что же? – сказала Макарьевна. – Мы и без старика свое дело сделали отлично.
– Какое дело? – спросил пандур.
Аннушка будто оторопела, а Макарьевна, улыбаясь, объяснила:
– Еще спрашиваете – какое? Выходили молодца его… Он скоро совсем поправится и может уезжать… Ну хоть через неделю.
Действительно, у гостя вряд ли были переломаны ребра, потому что он давно уже дышал как следует, и только слабость удерживала его в постели.
Конечно, капитану захотелось, ввиду выздоровления больного, поскорее сбыть его с рук. Ревнивцу было неприятно иметь в доме даже хворого молодца и красавца. Жена видела купчика только раз, когда его перенесли из кабинета в постель, но теперь… Теперь «глупые мысли» одолевали капитана. Он за все это время, по давнишнему обычаю, всякий день выезжал из дому на час и два и по хозяйству, и ради дозора в лесной даче, где участились за зиму порубки.
«Неужто за мое отсутствие жена решится навестить больного в его комнате?» – спрашивал себя ревнивец, но тотчас же отвечал себе, что это подозрение совершенно нелепо с его стороны.
Однако изредка Кузьма Васильевич на всякие лады заговаривал и беседовал с женой о больном, надеясь, что она по молодости и женской непонятливости проболтается и себя выдаст в чем-нибудь.
Но ни разу ничего подобного не случилось.
Однажды капитан прямо спросил вдруг у жены:
– А ведь, поди, любопытен тебе красавец молодец, что лежит у нас в доме?
Аннушка удивленно поглядела на мужа.
– Да и Макарьевна небось масла в огонь подливает. День-деньской о нем тебе живописует.
– Тут ли он, нет ли, мне совсем любопытствия нет! – сурово отозвалась капитанша.
– Ну… А все-таки красавец! – задорно вымолвил он.
– Не приметила.
– Как не приметила? Зачем душой кривишь!
– Удивительно! – воскликнула вдруг Анна Семеновна, как бы говоря сама с собою, а не с мужем. – Стало быть, встренув всякого мужика, всякого холопа, должна дворянка разглядывать – красавец он или урод.
Капитан просиял, настолько эти слова были ответом на его помышления.
– Да, правда твоя. Купецкий сын…
– Лавочник! А отец его вольноотпущенный одной рязанской помещицы, – объявила капитанша.
– Он сам это сказывал? Макарьевне?
– Да… А вы спрашиваете еще, красавец ли?
И Аннушка, будто совсем разобиженная, надула свои маленькие и хорошенькие алые губки. Капитан полез целоваться, как бы прося прощения, но жена только позволила себя поцеловать, сама же дать поцелуй наотрез отказалась.
После этого объяснения прошло дня два, и капитан по-прежнему спокойно отлучался из дому, зная, что обычное, но глупое и непонятное женское любопытство в жене не существует и она не пойдет сидеть у постели «лавочника» ради того, чтобы с ним болтать. На третий день капитан проснулся ранее обыкновенного и тотчас, не будя жену, встал, оделся и вышел в столовую… Он был сумрачен. И немудрено было ему подняться не в духе. Он видел сон или, вернее, видел всякую чертовщину.
Ему приснилось, что больной купчик ходит по его дому, но не в длиннополом кафтане, а в генеральском мундире и, обняв, даже облапив его маленькую Аннушку, целует ее и говорит ей, указывая на него, капитана: «Наплевать нам на него! Он ведь собака на сене!»
Пуще всего волновало и злило Кузьму Васильевича это выражение. Как могло таковое присниться.
«Не в бровь, а прямо в глаз! А кто же этот неуч и дурак? Никто. Сновидение дурацкое. Стало быть, сам же он этакое на себя взвел, пока спал. Чудны сны бывают».
После полудня капитан, ввиду хорошей погоды, яркого солнечного дня с легкой оттепелью, развеселился, забыл о своем «дурацком» сновидении и предложил жене ехать кататься.
Аннушка заявила, что у нее голова что-то болит и будто знобит, что она предпочитает даже прилечь на постель…
Кузьма Васильевич даже встревожился, но затем, после уверений Аннушки и Макарьевны, что ничего худого нет, успокоился.
Яркое солнышко и чудный день все-таки тянули его из дому. Поглядев, как жена прилегла на постель и тотчас задремала, капитан вышел из спальни, а через полчаса уже выехал в своих маленьких саночках…
Среди снегу и леса, под золотыми лучами солнца, вдруг капитану представился золотой с белыми нашивками мундир генерала… генерала-лавочника, да еще говорящего с дерзкой усмешкой: «Собака на сене!»
И начало Кузьму Васильевича снова томить, как поутру, а затем начало что-то мутить и тянуть домой. Проехал он еще с полверсты и не выдержал… повернул лошадь и припустил обратно в усадьбу.
Чем ближе подъезжал пандур к дому, тем более проникало в него особое чувство, какого он никогда еще не испытывал. Пожалуй, раза два в жизни испытал он его, но ведь при совершенно особых и иных обстоятельствах… Первый раз это было в первом сражении, когда еще он был девятнадцатилетним сержантом. Второй раз это было много позднее, при штурме Измаила под картечью, когда он увидел, что из полсотни ближайших офицеров и солдат он один двигается, мыслит, остальные валяются и страшно стонут или совсем молча лежат. Тогда Карсанов знал, какое в нем чувство бушует: страх, трусость.
А теперь почему же в нем то же чувство, тоже боится он до смерти. Кого? Чего?
– Предчувствие, что ли? – бормотал капитан. – Глупости! Нет. Стало быть…
И он не мог сказать, назвать, выяснить себе то, что смутно, как в тумане, представлялось ему… Едучи кататься, он все думал о жене, потом о больном, потом о старой Макарьевне и, вспоминая, вдумываясь, рассуждая, соображая, взвешивая, он будто собрал в кучу сразу многое и многое… Не десятки, а пожалуй, сотни всяких мелочей и пустяков. Слова, взгляды, недомолвки, улыбки… И еще что-то непонятное и неуловимое, что призраком завелось и живет в его доме…