Ввечеру, когда Тит ушёл, Параскева сказала внучке:
– Вот что, Алёнушка! Завтра барынька к нам придёт. И не одна, а с одной своей старой приятельницей. Надо нам светёлку нашу почистить, прибраться как следует, полы вымыть и всё эдакое… Она всё-таки, сдаётся мне, барыня важная, хоть и якшается попросту со мной, мужичкой.
Весь день и вечер старуха была задумчива. Старуху мучила мысль, что она сколько годов, и Бог весть, ворожить бросила и никому не гадала. А теперь вот не вытерпела из жалости… И обещала барыньке за грешное дело взяться.
– Авось Бог простит, – утешала себя старуха. – Один разочек. Да и то не за деньги. А из жалости.
Когда внучка улеглась спать, старуха дождалась, чтобы она заснула, и принялась за таинственную работу, которая постороннему показалась бы бессмысленной.
Через час у Параскевы была в руках небольшая посудина, полная какой-то тёмной гущи. Она накрыла её полотенцем и спрятала к себе под кровать, только для того, чтобы внучка не увидела её.
На этой гуще предполагалось узнать всю судьбу «барыньки».
Наутро Параскева, едва проснулась, начала волноваться, сновала без смысла в комнате, выходила и бродила около домика. Её смущало и то, что придут к ней две барыни, и то, что надо опять себя осквернять ворожбой. Почём знать, думалось ей, может быть, она уже замолила свой грех молодости, а теперь, в сто лет, вдруг опять колдуй и душу губи.
Алёнка начала ещё с зари хлопотать и, вымыв пол, вытерев начисто стёкла двух окон, убирала и поправляла без конца всё, что попадало ей под руку… Раз десять переставляла она с места на место всякую всячину из их рухляди.
– Да уж полно тебе… – заметила Параскева. – И так ладно. Мы не дворяне какие. Чем богаты, тем и рады. Кроме огурчиков да брюквы, и угостить-то нечем. Да им и не нужно. А ты вот не забудь, что говорила.
– Нет! Нет, бабуся…
– Ни за что не лезь. Слышь? Покуда она будет у меня здесь сидеть, ты ни в жизнь не смей входить.
– Знаю. Знаю. Раз десяток слышала.
– То-то, Алёнушка. Смотри.
Старуха опасалась пуще всего, что правнучка, войдя в комнату, увидит вдруг на столе разложенные карты, которых отродясь, конечно, не видела, и, разумеется, охнет, перепугается, может, даже расспрашивать потом начнёт… А что ей скажешь? А если она брату всё расскажет, то Титка другим расскажет… Беда тогда! Тит князю своему сболтнёт. И пойдёт трезвон. Около полудня Параскева, выглядывавшая на лес, увидела двух дам. Они вышли на опушку и остановились.
Казалось, что они озираются по сторонам, нет ли кого постороннего, кто может их увидеть идущими в гости к старухе. Оглядевшись внимательно, они двинулись. Параскева пошла им навстречу. Обе барыни улыбались как-то особенно, точно будто подсмеивались. Над старухой ли, над собой ли, что к мужичке в гости идут, да ещё на ворожбу. Гадать про свою судьбу.
Приятельница барыни была почти одного с ней роста, но полнее, и не красива, как она. Только большие глаза были хороши, умные, быстрые… А над ними густые брови дугой придавали лицу немного суровое выражение. Барыня вошла в комнату, а приятельница её осталась на крылечке. Усевшись с Алёнкой рядом, она стала её расспрашивать.
Параскева усадила дорогую гостью в угол на лавке, за стол, и поставила пред ней лукошко со свежими огурчиками.
– На вот, не взыщи. Полакомись, чем Бог послал. С моего огорода, – сказала она.
Затем, достав из-под своей кровати посудину с гущей, старуха поглядела, удивилась и вымолвила:
– Ничего не вышло. Всю ночь стояла, и ничего!.. Худого нету, но и хорошего ничего не видать. Карты принесла?
Гостья тоже поглядела в посудину с гущей и рассмеялась. Затем она вынула из кармана и передала старухе колоду карт. Параскева вдруг при виде их стала сумрачна, вздрогнула глубоко, но, взяв колоду, начала своё дело. Когда карты были разложены на столе, она разглядела их внимательно и, забыв свой великий грех ворожбы, оживилась и начала качать головой.
Затем она выговорила тихо:
– Мати Божия!
Дама, видимо, интересовалась гаданьем вообще и пристально поглядела на старуху.
– Вот чудно-то. Чудно-то… – забормотала Параскева.
– Что же такое? Рассказывай! – улыбнулась она.
– Чудеса в решете!
Дама не поняла и повторила:
– Что же?
– А я не знаю. Тебе лучше знать… Ну вот, слушай… Я не вру. Я что вижу, то и говорю. Не моя вина – худо если… Не мне спасибо – коли хорошо. Кто же ты такая будешь, касатушка?.. Ты, видно, меня, старуху, морочишь. Ты вот, сказывают крести, важная-преважная барыня, богатая… У-у, богатая! Денег, денег, денег… Ах, Господи! Сохрани и помилуй.
И, помолчав, старуха снова заговорила:
– Да, родимая. Ты меня, стало, морочишь. И радости тут все! И всякое счастие! И во всех делах всякое удовольствие! И врагов, врагов!.. Страсти! Так и кишат, окаянные. Зубы точат! И ничего, ничего, ничегошеньки поделать они не могут. Со зла поколеют все, прости, Господи! Ай, батюшки! И жених! Да. Только не суженый. Нет, не суженый. Жених так жениховствовать и останется… А вот этот лезет. Ой, злой! Вот злой-то… Чисто пёс цепной сорвался! И давай кусать. А зубов-то нету. Ну, гаданье!! Отродясь эдакого не видывала! – охнула Параскева.
Дама, внимательно слушавшая, рассмеялась, но спросила серьёзно:
– Будет ли мне благополучное окончание всего?
– Диковина! Всё будет. Всё! Вот тут и десятка жлудёвая.[9] И туз крестовый. А с ним-то, родимые мои, сам червонный развалет… Вот тебе привалило-то. Ну, уж привалило. Что же это ты меня, старуху, морочишь, говорила, всё-то у тебя заботы да горе. Какое тебе горе! Что ты! Не гневи Господа. Я эдаких карт не видела никогда. Гляди! Гляди! Жлудёвая-то восьмёрка, и та легла у тебя в головах… Ну, что ж тут! Тут и гадать нечего. Что хочешь ты, то и будет. Звёзды с неба все заберёшь и в карман покладёшь.
Дама оживилась не столько от слов старухи, сколько от её голоса и её вдохновенного лица.
«Пифия», – подумала она про себя и прибавила:
– Скажи мне, Параскева. Замуж я не выйду?
– Голубонька, касатушка… Прости! Я говорю, что вижу. Никакого супруга тут нет. Жених есть, но при себе самом и остаётся. Да ты, моя голубонька, меня не одуряй. Ты сама замужества не хочешь. Ты-то говорила это… Да я вот и тут вижу. Не хочешь. Да. Вот пиковая семёрка около жениха. Ты, выходит, рассуждаешь: «Проваливай, жених, я и без тебя обойдусь». Мне, касатушка, всё видать! Я всё наскрозь вижу по картам.
Дама слушала внимательно, воодушевление и вдохновенный голос столетней старухи, будто вдруг помолодевшей взглядом и речью, не могли не подействовать.
«Пифия», – повторяла она мысленно.
Прошло около часу, когда дама, весёлая, улыбающаяся, вышла на крыльцо и, простившись со старухой, двинулась в лес, сопровождаемая приятельницей. На вопросы её дама ответила только: «Удивительно!» И затем она глубоко задумалась и шла молча, понурившись…
Когда две женщины молча дошли до палат Разумовского, часовые у подъезда отдали честь… На лестнице они разошлись… Дама вошла в зал… При её появлении сановник, ожидавший здесь, склонился и подал большой пакет с большой печатью.
– От короля Карлуса, – доложил он. – Гонец гишпанский в ночь прибыл.
Это был канцлер граф Воронцов.
Спутница дамы прошла в малые комнаты дома. Придворный лакей, дряхлый старик, явясь почти вслед за ней, доложил, что уже с час ждёт её офицер.
– Имя-то он своё сказал? – спросила она.
– Сказывал. Да виноват, Марья Саввишна…
– Что? По дороге, Гаврилыч, потерял?
– Потерял, матушка. Уж очень мудрёно оно.
– Тяжело было нести и уронил?
– Точно так-с!.. – усмехнулся старик лакей.
– Обермиллер?
– Точно-с. Похоже! Совсем эдак…
– Да каков из себя-то он?
– Маленький, рыжеватенький.
– Ну, вот! Так бы, Гаврилыч, прямо и говорил! Ну, проси…
И Марья Саввишна Перекусихина, наперсница императрицы, вышла в свою отдельную маленькую гостиную.
Через минуту гвардейский офицер, действительно очень маленького роста, с лицом, покрытым сплошь веснушками, и с мохнатыми рыжими бровями, что придавало ему очень странный вид, скромно и отчасти боязливо расшаркался пред женщиной и, по просьбе её садиться, уселся на край стула.
– Ну, что скажешь, Карл Карлович?
– Ничего, сударыня, особливого, но всё-таки понемножку начал. Теперь уже человек десять извещены. Шум пошёл уже.
– А велик ли шум?
– Велик, сударыня! Пуще, чем можно было ожидать.
– Кто же больше всех шумит? Небось, измайловцы?
– Есть один и измайловец. Пуще всех остервенились Гурьевы, два брата, да Хрущёвы, три брата, да Измайловы, два брата, да один Толстой.
– Ты как же говорил-то? Расскажи!
– Да как вы сказали, Марья Саввишна. Прежде всех сказал я одному Гурьеву, что вот, мол, так и так, Григорий Григорьевич Орлов возомнил о себе превелико. Ожидая, что будет при короновании графом и получит большое денежное вознаграждение, всё-таки не довольствуется. Ведь так вы изволили сказывать.
– Так, так! Молодец!
– И вот-с… – продолжал немец-офицер тихо и подобострастно, – возомня о себе, не полагает уже предела своим вожделениям и ныне возмечтал быть супругом императрицы.
– Ну? Ну? Верно. Дальше что?
– Всё, сударыня!
– Как всё?! – воскликнула Марья Саввишна.
Офицер немножко смутился.
– Как всё?! – повторила женщина. – Главное-то ты, стало быть, и забыл?
– Простите, а по-моему, всё, что вы приказали, я в точности исполнил.
– Помилуй, голубчик! Главное-то, главное. Как государыня-то на это смотрит? Сама-то она что говорит?
– Виноват-с, вы меня перебили, а то бы я и это вам передал. Это я тоже-с доподлинно и как вы сказывали, чуть не вашими словами говорил. Сама-де государыня очень этим обижена, тяготится, опасается господ Орловых и их всяких клевретов, но что, собственно, выходить замуж считает для своей особы царской неблагоприличным.
– Ну вот, умница! А я уж испугалась, что ты главное-то и позабыл.
– Как можно, Марья Саввишна! Да это, собственно, и подействовало на всех. Не скажи я этого, так, пожалуй бы, все эти господа и шуметь бы не стали. А именно когда я им пояснил, что её императорское величество обижается, считает для своей особы оное совсем неподходящим делом, чтобы бракосочетаться с простым дворянином, хотя бы князем Римской империи… Тут-то всё и пошло… Гурьев один, старший, заорал, и даже громогласно: «Ах, мол, разбойники! Мало им денег, мало им почёта! Они вот что выдумали! Не бывать этому. А если этакое совершится, то мы бунт учиним. Выйдет царица замуж за дворянина простого, то мы Ивана Антоновича на престол посадим!»
– Что ты?! – ахнула Перекусихина.
– Точно так-с!
– Ну, это уж, значит, через край хватили! За это можно и улететь далеко, за такие слова…
– Так точно-с… Я всё по правде докладываю.
– Но всё-таки, чем же они кончили? На случай усиления сего слуха, что порешили делать?
– А когда слух усилится, – отвечал Обермиллер, – то многие из них хотят челобитье подавать государыне, чтобы она свою царскую особу не унижала браком с простым дворянином.
– Ну, вот умник ты, Карл Карлович! Так и продолжай! Ходи и по величайшему секрету сказывай! И помни главное, что, мол, господин Орлов упрямствует, грозится, а за ним его братья да разные приятели и многие клевреты. А государыня не знает, как ей быть, и рада, коли явится какое со стороны заступление, чтобы этому никогда не бывать. Ну, ступай! Спасибо тебе! Помни, я в долгу не останусь! Но только помни опять, Карл Карлович, другое, то есть главное: коли пройдёт слух, что мы с тобой этакие беседы ведём и что я, Марья Саввишна, тебя пустила с этим слухом к офицерам гвардии, то знай, будет тебе плохо! Не миновать тебе настоящей ссылки в сибирские пределы.
– Помилуйте, сударыня, – встрепенулся Обермиллер, – я всё-таки не дурак, понимаю, что дело щекотливое. У меня не раз спрашивали, откуда я таковое знаю, и я ответствовал, что пускай меня в застенке пытают, а я не скажу, где прослышал. Впрочем, должен вам сказать, что помимо меня такой слух о возмечтаниях господина Орлова ходит по Москве. С другой стороны прибежал, а не от меня…
– Ну, это может быть! Может, ты не один узнал об этом! – усмехнулась Перекусихина не то лукаво, не то насмешливо.
Немец-офицер вышел, а Марья Саввишна, оставшись одна, задумалась.
Перекусихина была наперсницей, самым близким доверенным лицом и первой любимицей императрицы. Но этого мало… Всё, что было у вновь воцарившейся государыни тайной для самых близких ей лиц, не было тайной для Марьи Саввишны.
Зато и Перекусихина, когда-то случайно и неведомо откуда и как попавшая во дворец, с своей стороны обожала, боготворила не великую княгиню Екатерину Алексеевну и затем монархиню Екатерину II, а женщину-красавицу…
Официально она носила звание: камер-юнгферы, или камер-фрау, или наконец «девицы» при особе её величества, титул особый, ставивший выше дворцовой прислуги.
С грустью, почти со слезами на глазах офицер по званию, но ещё недоросль характером, уступил своему дядьке и обещался забыть и думать о красавице пономарихе. «Обидно, смерть обидно», – думалось Сашку. И вместе с тем он обещался познакомиться через Павла Максимовича Квощинского с семьёй его брата и с девицей, которая нежданно-негаданно из-за него помирает от любви, уксус пьёт и собирается в монастырь.
«Удивительно! Бывают же эдакие неожиданности на свете, – думал Сашок. – И спасибо ещё, что она не худорожа», – утешался он, вполне считая себя обязанным смиловаться над «помирающей».
Может быть, однако, он прособирался бы ещё долго ехать знакомиться с семьёй Квощинского, а Кузьмич тоже перестал бы науськивать, зная, что пономариха уже теперь не опасна, но случилось вдруг нечто, всё ускорившее.
Среди дня, когда Сашок вернулся от Трубецкого и сел, как всегда, у окошка глазеть на пустой переулок, Кузьмич отпросился со двора.
– К Квощинским? – сказал молодой человек, ухмыляясь.
– Ну, да… Что же? – отозвался дядька. – Скажу Марфе Фоминишне, что ты будешь вскорости у них. Обрадую всех, а пуще всего бедную барышню… Перестанет помирать.
– Ступай. Ничего. Что ж! Я и впрямь соберусь к ним, – заявил Сашок уныло. – А то, поверишь ли, до чего стала меня тоска разбирать. Не токмо жениться, Кузьмич, а хоть удавиться готов.
– Тьфу! Типун тебе на язык! – воскликнул старик. – Нешто бракосочетаться то же, что удавиться?
– Нет. А я так к слову сказываю. Должно, и в самом деле пора жениться. А то уж очень тошно. Не знаешь, куда себя девать.
Кузьмич ушёл со двора, а Сашок остался у окна и, глядя на улицу, где лишь изредка появлялись прохожие мещане, а проезжало за день всего два или три экипажа, начал подрёмывать.
Сашок не знал, долго ли продремал он, но вдруг, среди этой дремоты, он услышал чей-то голос и, открыв глаза, увидел под самым окном своим какую-то странную фигуру.
Это была женщина, просто одетая, повязанная платком, но в ней, в её лице было что-то, удивившее Сашка. Быстро сообразив, в чём дело, он объяснил себе:
«Уж очень не похожа на всех. Чернавка!»
Женщина, стоявшая под окном, была молода, очень смугла, с великолепными чёрными глазами и с тёмной верхней губой.
«Совсем будто усы!» – ахнул мысленно Сашок.
Женщина уже два или три раза повторяла всё тот же вопрос, прежде чем Сашок, очнувшийся, а затем удивлённый, собрался ответить.
– Здесь ли живёт князь Козельский? – спрашивала она.
– Да. Да. Да… – спохватился, наконец, молодой малый. – Я князь Козельский.
– Ну, я так и полагала. Позвольте мне к вам войти. У меня к вам есть важное дело.
Сашок смутился от неожиданности и робко выговорил:
– Пожалуйте.
И, выйдя, он сам отворил дверь.
Незнакомка вошла в дом и сняла платок с головы. Молодой человек смотрел на неё во все глаза и дивился.
Это была красавица в полном смысле слова и, конечно, не русская.
«Должно, цыганка», – подумал он.
Чёрные как смоль волосы, вьющиеся, будто взлохмаченные, казались целой шапкой на голове, чёрные тонкие брови и длинные ресницы оттеняли большие прелестные глаза. Но, несмотря на красоту, незнакомка произвела странное, скорее неприятное впечатление на молодого малого. Она улыбалась, а в её улыбке, с этой тёмной губой, было что-то недоброе, невесёлое.
«Эдакую не полюбишь. Не прельстишься. Ночью в лесу побоишься остаться!» – смутно возникло в голове его.
Действительно, в лице, взгляде и улыбке смуглой красавицы было что-то отталкивающее, подозрительное, зловещее.
Когда она села и заговорила, первое впечатление немного сгладилось и женщина казалась уже приятной. Вероятно, оттого, что голос её был приятен, как-то звучен и мягок, как-то певуч и вкрадчив. Бархатный голос…
С первых слов «цыганки» Сашок стал всё более удивляться. Незнакомка заявила, что пришла узнать от него, скоро ли приедет в Москву его приятель, князь Багреев, преображенец.
Сашок заявил, что у него такого приятеля никогда не бывало и он даже такой фамилии в Петербурге и в гвардии никогда не слыхал.
«Цыганка» удивилась и продолжала говорить и говорить. Но со странным акцентом и перевирая русские слова. И она уже не поясняла ничего, а выспрашивала у Сашка кое-что касающееся до него лично.
– Как не знаете? Да когда же вы приехали в Москву? Что думаете делать? Не поедете ли опять скоро в Петербург?
Сашок отвечал на ряд вопросов, но вместе с тем удивлялся, сообразив, что незнакомка, пришедшая по своему делу, выспрашивает его совсем о другом. При этом она зорко, пытливо глядела на него, не спуская глаз, будто хотела хорошенько рассмотреть его, узнать.
– Ну, извините, я ошиблась, – сказала она наконец и поднялась.
Сашок был даже доволен, что она собралась уходить. Эта красивая женщина своими глазами смущала его… Но не так, как пономариха или иная какая женщина. Она пронизывала его своими глазами, и если жгла, то неприятно жгла.
– Позвольте спросить? – решился Сашок на вопрос, который его уже давно занимал. – С кем же я имею честь разговаривать?
– Я не русская.
– Да. Это видать…
– Прощайте. Извините.
– А позвольте узнать ваше имя…
– Акулина Ивановна… Прощайте…
Сашок удивился, хотел сказать, что желает знать не имя, а фамилию и узнать, кто, собственно, гостья, но незнакомка, накинув снова платок на голову и снова скрестив его на лице так, что видны были одни глаза и нос, двинулась в переднюю. «Ну что ж! И не надо! Бог с ней», – подумал он. Но в ту минуту, когда таинственная гостья сошла с подъезда, перед ней очутился, как из земли вырос, Кузьмич.
– Батюшки светы! – заорал старик на всю улицу, как если бы увидал самого чёрта.
Незнакомка невольно остановилась и удивлённо смерила старика с головы до пят.
– Откуда? Зачем? Что такое?.. Чего вам? – закидал вопросами старик, но она, принимая его за прохожего, да ещё, вероятно, не совсем в своём уме, двинулась и, молча пройдя мимо него, стала удаляться.
– Стой! Стой! Что такое?! – орал Кузьмич, совсем потерявшись.
Это было уже что-то сверхъестественное. Эта уже не чета пономарихе. Прямо наваждение дьявольское.
– Кузьмич. Кузьмич. Иди… – раздался голос Сашка. – Иди. Я тебе всё поясню.
И когда поражённый дядька был уже в комнатах, Сашок передал ему всё подробно.
– Не лжёшь? – тревожно, пугливо, взволнованно произнёс растерявшийся старик.
– Создатель мой! Да ты скоро ума решишься со своим безверием. Говорят тебе, шалая какая-то, или о двух головах девка. Да ещё цыганка.
– Не шведка? Не та… Не Самля?
– Вот как! Альма в Самли попала!
Сашок покатился со смеху. И смех молодого малого, весёлый, раскатистый и искренний, успокоил старика больше слов и объяснений.
Однако долго ещё расспрашивал он питомца и в себя не мог прийти от удивления: кто эта гостья и зачем она была?
Объяснение Сашка показалось старику ребячески-наивным.
– Дитё! Дитё. Вот дитё-то… Всему веру даёт! – восклицал Кузьмич. – А я тебе, глупая твоя голова, сказываю, что это неспроста. Неспроста!
– Что же тогда? Кто ж она, по-твоему?
– Либо цыганка и украсть что хотела, да не пришлось. Либо… Либо вот с теми же пакостными мыслями, что и пономариха. К тебе подъехать, чтобы тебя загубить и осрамить.
Несмотря на уверения Сашка, что дядька ошибается, Кузьмич стоял на своём:
– Неспроста!
Наконец и молодой человек согласился с дядькой, что «цыганка» являлась неспроста и что зовут её, конечно, не простым русским именем Акулина.
Старик между тем, сильно смущённый происшедшим, решил мысленно скорее и бесповоротно снарядить питомца знакомиться с Квощинскими. И скорее в храм Божий! Венчаться! Скорее! Вон какие времена пришли. Коли сам отрок богобоязненный и скромница, то его разные бабы, русские, шведские и цыганские, силком загубят.
И старик заявил вдруг, решаясь на ложь.
– Тебя завтра Павел Максимович ждать будет, чтобы вести в дом, познакомить со всеми.
– Что ты? – испугался Сашок.
– Да. Я ему докладывал. Будет ждать.
Молодой человек подумал, вздохнул и отозвался:
– Ну что же? Хорошо. Знакомиться так знакомиться. Всё-таки скажу: Татьяна Петровна эта – пригожая. Она мне по душе. Не то что вот этот чумазый чёрт, что приходил. Красивая, слов нет, а прямо чёрт. Я бы на эдакой жениться побоялся.
– Ещё бы!.. Эдакая ночью зубами горло перегрызёт, – ответил Кузьмич убеждённо.