bannerbannerbanner
Брисбен

Евгений Водолазкин
Брисбен

Полная версия

20.12.12, Мюнхен

Иду к невропатологу фрау Фукс. Накануне просматривал интернет и нашел врача неподалеку от дома. Это посещение я хочу сделать частью прогулки. Не то чтобы специально врача посещаю – нет, просто гулял, увидел, зашел. Ехать в клинику к Барбаре – как-то слишком уж торжественно и, видимо, чревато. Там у меня найдут всё что угодно, уж такой нарисуют диагноз, что не примут и в крематорий. Нажимаю на кнопку переговорного устройства. На двери – рождественский венок, под ним – бронзовая табличка с часами работы доктора медицины фрау Фукс. Под жужжание дверного механизма она меня встречает на пороге. Для доктора медицины неожиданно молода. Из-за ее спины выглядывает медсестра. Фрау Фукс улыбается.

– Неужели нас посетил сам господин Яновски?

Голос низкий и тихий.

– Да, некоторым образом…

Делаю вид, что стесняюсь. На самом деле давно уже ничего не стесняюсь. Рассказываю, что стал испытывать сложности с пальцами правой руки. Эта рука плохо двигается, и в плече выше определенной высоты ее не поднимешь. Во время моей попытки поднять руку лицо фрау Фукс выражает легкое страдание. Она просит меня раздеться до пояса. По команде фрау Фукс я закрываю глаза и касаюсь указательным пальцем кончика носа – сначала левой рукой, затем правой. Врач и сестра шепотом восклицают ура! и поднимают ладони как бы для аплодисментов. Видно, что их связывают годы работы.

Затем меня укладывают на кушетку, и фрау Фукс начинает сгибать мне руки и ноги. Проверяя чувствительность, нажимает на различные точки на руках. Следующий номер: я стою с вытянутыми руками. Резко выбрасываю пальцы вперед и снова собираю их в кулак. За кулаки берется фрау Фукс и пытается согнуть мои руки, но ей это не удается. Напоследок еще раз нажимает на руки (так, уходя от закрытой двери, еще раз дергают за ручку) и выпускает воздух сквозь неплотно сомкнутые губы: измождена. Побеждена. Крепкий, здоровый пациент. Гениальный музыкант и просто привлекательный мужчина.

Обсуждение результатов обследования фрау Фукс предлагает устроить за кофе. Мы сидим в полной света (высокие окна) приемной. За окном по зелено-бурой, в пятнах инея траве прыгает ворона. Иногда переходит на шаг – смешно переваливается с ноги на ногу. Делает вид, будто держит руки в карманах. Карманов нет, даже рук, в общем-то, нет (кладу в чашку коричневый сахар), а вот ведь – делает вид… Да, доктор медицины уже поняла, чего опасается ее пациент. Пациенту сказали, что у него, возможно, болезнь Паркинсона. Нет, это маловероятно. При Паркинсоне характерен так называемый тремор покоя, когда руки дрожат в отсутствие мышечных усилий, причем амплитуда такого дрожания довольно велика. У пациента действительно наблюдается легкое дрожание правой руки, но амплитуда его несравнима с паркинсонической. Это нервы, что при напряженном графике выступлений и интенсивной светской жизни господина Яновски неудивительно. Здесь поможет терапевтический курс с применением современных препаратов. Что же касается проблем с плечевым суставом, то это, по всей видимости, позвоночник. Нужен хороший остеопат.

Подразумевается, что хороший невропатолог уже есть. Фрау Фукс достает из принтера рецепты необходимых мне лекарств и подписывает их изысканной перьевой ручкой. Я, в свою очередь, вынимаю из сумки компакт-диски с моими выступлениями и тоже их подписываю – доктору и ее помощнице. Бросаю прощальный взгляд за окно – вороны больше нет. Пустота.

1976

Порой, когда Глеб брал в руки гитару, ему представлялось, что это Валя. У гитары, в сущности, женские формы. И только прикосновение к струнам действовало на него остужающе: струны были так тонки, что отрицали телесное. И они издавали неземные по красоте звуки. Упражняясь в звукоизвлечении, Глеб постигал прежде неведомые ему приемы. Например, барре, которое не используется в игре на домре. Трудность барре вовсе не в том, чтобы крепко прижать указательный палец к грифу. Всё дело – в умении чувствовать каждую из прижатых пальцем струн. Те, кто берут не умением, а силой, сосредоточивают давление в середине пальца. Следствие – большинство струн оказываются неприжатыми и перестают звучать. Или взять, например, тремоло. На домре тремоло играется медиатором, при этом двигается вся кисть. На гитаре же кисть неподвижна – двигаются пальцы. Ничто так долго Глеб не отрабатывал, как тремоло. По совету Веры Михайловны он включал метроном и начинал играть простые мелодии на тремоло. В своих ежедневных домашних занятиях только этому посвящал около часа, потому что по очереди делал акцент на каждом из пальцев. Когда же он достиг абсолютного мастерства в извлечении звуков всеми пальцами, его тремоло стало волшебным. И это не было лишь приемом игры, взятым в отдельности: Глеб научился вписывать его в общую канву пьесы. Хорошо известно, что тремоло, как все яркие явления, из общей музыкальной фактуры выделяется, и что объединить его с остальным текстом пьесы – задача не из простых. Так вот, мальчик справлялся и с этим. Например, он преувеличенно замедлял тремоло, драпируя тем самым шов со следующим музыкальным фрагментом. И это вызывало удивление даже у его учительницы: пусть Глеб находился в музыкальной школе уже шестой год, но в учебе на гитаре он был всего лишь первоклассник! Несмотря на свое удивление, Вера Михайловна приводила на его уроки многих старших своих учеников, чтобы показать им, что такое настоящее тремоло. Самому же Глебу оно напоминало время: было таким же ровным и поглощало ноты так же, как время – события. Время Глеб открыл для себя лет в 13–14. Еще недавно оно не двигалось, было, можно сказать, вечностью, а теперь всё изменилось. Сначала возникли годы, и каждый из них был особенным в том смысле, что не имел ничего общего с другими годами. Словно бы прилетал из космоса, безродный и непредсказуемый. А этот, последний год неожиданно нашел для себя ряд. Он был зависим от предыдущих лет и определял характер лет последующих. И вообще не был бескрайним, как прежние годы. Был обозрим. Годы у Глеба начинались не первого января, а первого сентября, как в Древней Руси. О том, когда начинался древнерусский год, он, конечно, не знал. Его годом был учебный год, который сейчас переходил в спокойную летнюю стадию. Тем летом Глеб с бабушкой отдыхали в поселке Клавдиево под Киевом. Жили у матери и сына Поляковских – пани Марии и пана Тадеуша. Поляковские, в полном соответствии с фамилией, были поляками – из тех, что приехали строить Юго-Западную железную дорогу. Построив, так и остались в доме, который первоначально считали временным. Лето в этом доме, покосившемся и постепенно врастающем в землю, каком-то уже полуподвальном, стало для Глеба сказкой. Здесь все еще тикала удивительная прежняя жизнь, которую он видел только в кино. Эта жизнь не создавалась для съемок. Просто длилась, продолжала быть в одном лишь этом клавдиевском доме. Возникала будто из шкатулки, потому что дом Поляковских напоминал шкатулку. К пани Марии пан Тадеуш обращался на вы и называл ее мамо. Это звучало так благородно, что Глеб решил называть на вы Антонину Павловну. Та восприняла это не без удивления, но и не возражала. Ее внука хватило только на два дня, потому что нелегкая это задача – называть бабушку на вы. И хотя он вернулся к прежнему обращению, его ты было уже другим: оно включало в себя двухдневный опыт вы в доме пани Марии. В этом доме стоял еще старинный рояль. Он занимал собой почти всю большую комнату и весь был уставлен фотографиями в кипарисовых рамках. Это была многочисленная родня пани Марии. Вся она в полном составе мелко дрожала, когда на рояле начинали играть. С увеличением звука портреты приходили в движение. На фортиссимо свободно перемещались по крышке рояля, менялись местами, а время от времени даже падали на пол. Когда играла пани Мария, музыка сопровождалась особым звуком, возникавшим при касании клавишей перстнями. Четкий серебряный звук – в отличие от размытого, телесного от подушечек пальцев. Визг педалей. Скрип половиц. Дополнительных звуков было много, но они не мешали. Может быть, даже помогали. Так, сидя в первом ряду партера, благодарно слышишь топот балерин, думая: как хорошо, что в искусстве есть место телесному. Что танцуют не призраки, а мускулистые потные женщины. Иначе искусство улетело бы, как шарик с газом… Музыка пани Марии была прекрасна – в первую очередь возвышенным выражением ее лица. Оно дрожало всеми своими морщинами. Глаза же были лишены движения, они смотрели куда-то вверх, и было в этом что-то незрячее. Особой жизнью жили ее губы – то плотно сомкнутые, то вытянутые в трубочку, подвижные, как у всякого человека с небольшим количеством зубов. Голова была откинута чуть набок. Кивала в такт каждому удару по клавишам, а может быть, просто сотрясалась, потому что взмах рук пани Марии был исполнен мощи. Всё это завораживало поселковых девушек, бравших у нее уроки фортепиано. Они копировали манеру игры и даже движения пани Марии, включая трясение головой. Не понимали, что есть движения, рождаемые опытом, самой, если угодно, жизнью, и на пустом месте их не повторишь. Чтобы так держаться, нужно всю жизнь в пыльном поселке прожить гранд-дамой, что непросто, очень непросто. Не проще, заметим, чем иметь отца, способного поехать в Петербург и поговорить с министром путей сообщения. История такова: при строительстве Юго-Западной железной дороги в честь министра Немешаева получают названия станции Немешаево-1 и Немешаево-2. Машинисты их часто путают, так что пан Антон (бардзо элегантський!) самолично едет к Клавдию Семеновичу Немешаеву и предлагает заменить Немешаево-2 на Клавдиево. Отличная идея – Клавдиево. Душа Клавдия Семеновича одобряла ее даже после его смерти. Тадеуш рассказывал, что неоднократно видел, как души Клавдия Семеновича и пана Антона, обнявшись, гуляют по саду. Будучи хорошим рисовальщиком, Тадеуш так и нарисовал их – в саду, в обнимку. Портрет двух работников железной дороги висел над кроватью Глеба. Лежа в постели, Глеб рассматривал изображенных. Круглое, в обрамлении нескольких подбородков лицо Немешаева. Когда художника спрашивали, может ли душа иметь столько подбородков, он признавался, что лица Немешаева, вообще говоря, не разглядел. Портрет Клавдия Семеновича взять здесь было негде, потому пришлось рисовать его на основе общего представления пана Тадеуша о министрах. Другое лицо – лицо пана Антона: вытянутое, глубоко посаженные глаза, тонкие губы. Скулы остры. Эти же черты очевидно проявлялись в Тадеуше, особенно когда тот пел под аккомпанемент матери. Будто лягушка-царевна, с первыми нотами он сбрасывал свою обветренность, мозолистость и восстанавливал родовое изящество. Пани Мария прожила почти всю жизнь в поселке, но крестьянкой не стала. А Тадеуш – тот стал. Он был первым крестьянином в этом роду. Пение было, пожалуй, единственным, что приподнимало его над сельскими буднями. Разумеется, в селе пели не только Поляковские – в будни и в праздники, – и уж точно не хуже, чем в городе. Но в селе пели народные песни или что-то из советской эстрады, а пан Тадеуш пел романсы – есть разница. И не пел – исполнял. Стоял, облокотившись о рояль, и смотрел на мать, которая в этом дуэте была еще и дирижером. Он, конечно, был способен вступить и сам, но делал это всегда по ее кивку, ловил его – так, видимо, было заведено у них изначально. У Тадеуша был негромкий приятный баритон. В оболочке именно этого голоса в душу Глеба вошли и Сомнение Глинки, и Серенада Шуберта, и Утро туманное Абазы, и многое другое, что заставляло его сердце учащенно биться. Уймитесь, волнения страсти… – после таких вечеров он долго не мог заснуть. У Антонины Павловны, слышавшей, как Глеб ворочается, мелькала даже мысль прекратить вечерние концерты, но она ее от себя гнала. Понимала, что внук – натура тонкая, и гордилась этим. Правда, после позднего засыпания Глеб и просыпался довольно поздно, но бабушка его не будила. В такие дни он вставал, когда сад уже наполнялся духотой и запахом разогретых на солнце яблок. Но были в Клавдиеве и другие утра – такие ранние, что звук рукомойника на вбитой в землю свае казался набатом. В такую рань яблони были окутаны туманом, и только солнечные лучи придавали картинке резкость. Сидя в покосившейся беседке за самоваром, пили чай в наброшенных на плечи куртках. От самовара поднимался пар. От жестяных кружек с чаем тоже поднимался. Шел изо рта каждого участника чаепития. За деревьями, у самого забора, стояли в обнимку пан Антон и Клавдий Семенович Немешаев. Они наблюдали за тем, как, напившись чая, дачники отправлялись в лес. Сначала Глеб с бабушкой шли по грунтовой дороге, обходили лужи, оставшиеся в колеях после ночного дождя. На открытых пространствах – там, где лес отступал от дороги, – гулял ветер, и поверхность луж покрывалась рябью. В таких местах с деревьями уходила тень, а лучи солнца были уже по-настоящему горячи. Глеб чувствовал их тяжесть на плечах – ему казалось, что они пригибали его к земле, – и шел, сутулясь. В ветре уже не было свежести, в нем нет-нет да и чувствовался неизвестно откуда принесенный зной. Глеб с бабушкой сворачивали с дороги в лес. Ноги их утопали в глубоком мху. Сосны были неправдоподобно высокими и мощными. Были чем-то противоположным по отношению к дому пани Марии, заключавшему весь мир в шкатулку. А тут мир как бы расправлялся, показывал, каким огромным может быть. Но этим дело не оканчивалось: ночью, когда гас свет на летней веранде, мир являл свои истинные размеры и в саду Поляковских. На черноте неба выступали звезды. Под ними, в мигании сигнальных огней, беззвучно пролетали самолеты, маленькие и беззащитные. Призывая летчиков к осторожности, пан Тадеуш негромко рассказывал им с земли, как просто в таких случаях соскользнуть в черную бездну. Все-таки земля уютна, и хорошая беседа на крыльце, и вечерняя рыбалка… Всего этого, знаете ли, было бы жаль лишиться. Не говорю уже об ударах о землю падающих яблок. Они хоть и глухи, но, взятые в своей отдельности ночью, производят, я вам доложу, впечатление – особенно когда летит крупная антоновка. Метеорит! А скрип калитки на ржавых петлях – на высоте 11 000 метров его нет, он существует только здесь. Тадеуш подходил к калитке и начинал ее открывать и закрывать. Ну? Что? Где еще вы найдете такой первоклассный скрип? Сто раз мог смазать петли, мне ж это раз плюнуть, но не смазываю, чтобы сохранить чистоту звука. Он, между прочим, находится под охраной ЮНЕСКО – такой это скрип… Прищурившись, пан Тадеуш посматривал на беспечные самолеты, и в глубине души ему было горько, что он никогда не летал. Изредка делал кругообразные движения папироской – это была команда самолетам сбросить высоту. Они его, за редкими исключениями, слушались. Снижались – куда им было деться? Время от времени он задумчиво приближался к забору, и из мрака неслось приглушенное бульканье. Вернувшись и вытерев губы, в разговоре с пролетающими мимо пан Тадеуш переходил на шепот. Да, панове, можно сказать, что моя жизнь прошла на этих десяти сотках. Допустим, что она сложилась не так, как я хотел. А может, и просто сложилась. Схлопнулась. Смялась, как этот спичечный коробок (звук сминаемого коробка). Стала, если позволите, узкой. Подняв ладонь, пан Тадеуш демонстрирует летному составу раздавленный коробок: и даже плоской… Но упаси вас бог забираться в те высоты, откуда уже нет возврата. Это, панове, говорю вам я, который лучше других понимает, что есть отсутствие пределов.

 

03.02.13, Лондон

На концерте в лондонском Альберт-холле не могу сыграть чисто ни одного форшлага. За этим следует вечер моего сумасшествия. Отмечая свое выступление в русском ресторане на Веллингтон-роуд, я много пью, громко шучу, хохочу и даже мяукаю. Такую форму принимает мое отчаяние. Катя, которая догадывается о причине веселья, под столом кладет мне на колено руку. Когда рука предупреждающе сжимается, я, мяукнув, колю ее зубочисткой. Катя с криком подпрыгивает, и это сопровождается новым взрывом хохота. Кто-то тихо говорит, что впервые видит развеселившуюся Катю. Эти слова почему-то слышат все. Хохот. Следует тост за Катю. Ее бокал пуст. Это замечает сосед Кати слева.

– Что вам налить?

– Не знаю. Шампанского, может быть…

– А что у вас с рукой? Это кровь?

Катя смотрит на руку.

– Укололась где-то.

Официант приносит дезинфицирующий спрей, распыляет его над рукой и заклеивает ранку пластырем.

– За раненую Катю!

Улыбаясь сквозь слезы, Катя поднимает бокал и чокается со всеми по очереди. После паузы поворачивается ко мне. Я с силой въезжаю в ее бокал своим бокалом, отчего вино расплескивается.

– Тебе за это будет стыдно, – говорит Катя одними губами.

Мне уже стыдно. И уже больно.

– Раненая, твою мать… Вали отсюда!

Мне до смерти хочется, чтобы мир разрушился. В самых значимых и дорогих его частях. До смерти.

Катя ставит бокал на залитую вином скатерть, вытирает мокрые пальцы салфеткой и выходит из-за стола. Официант вызывает ей такси, она уезжает.

– Ну вот, остался без жены, – грустит Майер, мой продюсер. – И что в этом хорошего?

Он немец, но в сегодняшней компании говорит по-английски. Все сегодня говорят по-английски.

– Но я не остался без жены! – обвожу присутствующих взглядом и останавливаюсь на девушке лет восемнадцати. Как бы только что заметил. На самом деле хитрю: я заметил ее давно. – Будете моей женой?

– На сегодня, – уточняет Майер. – Потому что у него уже одна жена есть. А вы, простите, за этим столом кого представляете?

Девушка, коротко:

– Femen.

Майер театрально морщит лоб, как бы что-то припоминая. Закрывает лицо руками и произносит сквозь неплотно сдвинутые пальцы:

– Так мы вроде бы такого движения не приглашали.

Начинает звучать украинский:

– Нас нiхто не запрошує[27]. Ми приходимо самi.

Переводят для Майера. Все хохочут.

– Майер, не приставай!

Я направляюсь к девушке. Беру ее за руку и веду к своей части стола. Усаживаю на стул Кати. По пути выясняется, что девушку зовут Ганной, и все пьют за Ганну.

– Быть в Femen, Ганна, большая ответственность, – говорит, закуривая, Майер, – но не все это осознают. Членство в движении предполагает не только идеологическое соответствие, правда?

– Про що це ви? – Ганна тоже закуривает.

Пытаюсь перевести ее вопрос, но язык плохо меня слушается. Кто-то это делает вместо меня. Майер кивает.

– Имею в виду, что не всякую грудь можно оголять. Когда на сцену выскакивает тетка с обвисшими сиськами, меркнет любая идея. Вы меня понимаете?

Ганна гасит окурок в пепельнице и начинает не торопясь расстегивать блузку. Бюстгальтера девушка не носит – грудь идеальной формы, упруга. Темно-коричневые соски, татуировка с названием движения. Продемонстрированное вызывает аплодисменты. Право Ганны на участие в движении признаётся единогласно. Я целую девушку в губы и чувствую ее ответ. А может, и не чувствую: ощущения становятся всё обманчивей.

Когда около полуночи все разъезжаются по домам, мы с Ганной оказываемся в одном такси.

– В отель! – командую водителю-арабу.

Дождавшись окончания нашего с Ганной поцелуя, водитель спрашивает:

– В какой, сэр?

– В любой!

Машина неторопливо трогается с места. С той же скоростью в заднем стекле удаляются провожающие. Уже почти совсем исчезнув, они начинают усиленно махать руками, словно о чем-то забыли. Меня догоняет телефонный звонок. У провожающих остались многочисленные врученные мне букеты. Я распоряжаюсь раздать их нищим. Мы с Ганной пьем шампанское из бутылки.

Через полчаса приходит еще один звонок. Мне описывают, как Майер, покачиваясь, обходит нищих на Веллингтон-роуд. Он находит их на скамейках и вентиляционных решетках, спящими под кучей одеял и в домиках из картонных коробок. Вслед за ним идут еще три человека, несущих охапки цветов. Носком туфли Майер ковыряет в тряпье, всякий раз пытаясь обнаружить лицо хозяина. Глядя в выпученные глаза собеседников, он с учтивым поклоном вручает им цветы от Глеба Яновского. Разбуженные молча берут букеты, но на лицах их нет радости. И благодарности Глебу Яновскому тоже нет.

В гостинице Ганна спрашивает меня, часто ли я изменяю жене. Я отвечаю, что никогда, и это правда. Ганна задумчиво сидит на постели. Вроде бы ничего не говорит, но откуда-то издали слышится ее голос. Если между нами что-то произойдет, я буду жалеть. Ставит меня в известность. Она. Это последнее, что я помню. Не уверен, что между нами что-то произошло.

27Приглашает.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru