От черепушки до черепушки ты меряла время. Твой собачий мир – конуру, водовозку и каретный сарай – накрыло серым, сырым веретьем – осенним небом: ты мокла покорно. Вылезало солнце, в трех багровых студеных кругах багровое, как кровь загрызенной кошки: ты треской тряслась от стыди. Ты покорно таскала сосульки на шубе; кололи, лечь было нельзя – ты покорно таскала, пока сами собой не растопились сосульки, пока юркие, как ящерки, не зажурчали ручьи, не поволокли навозные комья вон со двора. Своими глазами человечьими – ты глядела весь день на солнце, за солнцем ходила кругом конуры – ходила весь день, звенела ржавой цепью. И закрутилась, запуталась вокруг шеи, ты рванула – и лопнула цепь.
Секунду стояла остолбенело – и эх! – взвилась. Через забор, по талым сугробам, с мокрым брюхом – пар валом валит – ты носилась, пьяная от солнца, от воли, от чуть приметного парного курева земли из-под снегу. И где-то под голым, черным еще, переплетом сирени на синем небе, где-то ночью в проулке, на кучах теплой золы, среди пьяных весною и волей…
Черепушки не было, нечем было измерить время: может – день, может месяц. Но это не был день: уж слишком жестоко голод закорючивал в брюхе кишки.