Перед Пасхой, в великий Пяток, послали Колумба в торговую баню с утра: не лез бы за миндалем да изюмом. В бане нет никого – раздолье. Намылился весь Колумб, пошел за водой, как вдруг скрипнула дверь и впустила Груздева-Морковку, с бачками рыжими, с шайкой, с мочалкой – был он без всяких регалий.
«Ну, узнают теперь, подлецы, что хожу я за гривенник в баню…» – переконфузился Морковка вот как.
И с конфузу, должно быть, подал руку шаркавшему усердно, намыленному Колумбу.
– А мне Груздев руку подал, – хвастался дома Колумб. – Я по алгебре лучше всех задачи решаю…
В понедельник на Фоминой после молитвы Колумб подошел к Морковке и уважительно руку ему протянул.
– В карцер, нахал, непочетник, мальчишка!
Карцера не было. В пустом классе горько сидел Колумб и упрямо думал: «Как же это так? То сам протянул, а то…» Три часа – времени много. За три часа – мир повернулся перед Колумбом.
Первым делом Амишку директорскую, кипенно-белую, голубой тушью покрасил Колумб. И пошел, и пошел выкомаривать: стал главным заводилой. К матери тоже – пришел и боднул ее, лоб нагнувши.
– Это самое… на рояле… Я теперь буду. Согласен.
Стыдливо-радостной зеленью цвел апрель. По высохшим тротуарам Дворянской, стараясь говорить басовито не зная куда руки девать, бродили гимназисты с симпатиями. Колумб угрюмо ходил: его никто никогда не полюбит. Лоб у него – косой, черноволосьем криво зарос, глаза маленькие.