Зажав нож в кармане и глотая что-то соленое, он ринулся вниз, в кубрик. Там сразу все замолчали. Человек в синей мурманке встал из-за стола, попятился.
– Ты что? Ты не очень! – крикнул он Цыбину нарочно громко, чтобы подбодрить себя.
– Уходи… – сказал Цыбин чужим голосом и не глазами, а как-то зубами, оскаленными белыми зубами поглядел в пухлое бабье лицо.
– Сам уходи! Ела не твоя… – человек в мурманке опять сел.
Если бы он не сказал: «Ела не твоя» – может, ничего и не было. Но тут в Цыбине, внутри, будто прорвало шлюз, все хлынуло в голову. Он вытащил из кармана кулак с зажатым ножом, замахнулся.
Все закричали. Фомич стиснул его руку так, что захрустело, хозяйка вырвала нож. Человек в мурмааке сидел, зажмурив глаза, и растопыренными пальцами прикрывал голову.
Цыбин поднял над ним пустые, тяжелые руки, как будто подумал одну секунду, потом схватил его толстое, вязкое тело, комкая, выволок на палубу, подтащил к борту, с веселой, злой легкостью поднял и бросил на берег. Тяжело, как тесто, тело шлепнулось о камни.
Все выскочили из кубрика и стояли сзади. У хозяйки были громадные глаза. Клаус сопел.
– Ты убиваешь. Нехорошо… – сказал он.
– Что ж, и убью! – крикнул Цыбин.
Тело на берегу заворочалось, поднялось. Человек, прихрамывая, не оглядываясь, пошел.
Цыбин вынул из кармана деньги, трясущимися руками пересчитал их и сунул хозяйке, крепко упираясь в нее глазами. Она стояла, не двигаясь. Если не возьмет, значит…
– Бери! – хрипло сказал Цыбин.
Хозяйка медленно поднимала синие глаза. Глубоко посмотрела в Цыбина, может быть, – увидела все, взяла деньги. Цыбин глядел, раскрыв рот, будто все еще не верил. Вдруг схватил норвежку, потянул ее к себе, притиснул и стал целовать ее щеки, губы, волосы.
– Ты… ела! Ела – моя! – кричал он. – Моя ела! Моя!
Потом опять все пили в кубрике, и пил Цыбин. Ему казалось – он все понимает, что говорит по-норвежски хозяйка. Клаус сказал:
– Она тебе говорит, что теперь ела твоя, а за елу она возьмет тебя.
Норвежка засмеялась и тронула рукой щеку Цыбина. Рука была холодная, как у мертвой. Цыбин отодвинулся, встал. Клаус тоже поднялся.
– Пойдем, пора стащить груз с бота, – сказал он. – Потом надо скоро домой.
Втроем – Клаус, Фомич и Цыбин – пошли к боту. Цыбин обернулся еще раз на свою елу и смотрел, упиваясь, жадно глотая ее глазами. На самом носу стояла хозяйка, под белой кофтой у нее торчали широко расставленные, острые груди, она кричала что-то вслед Цыбину. За нею, сзади, было совсем ясное, легкое небо, и только внизу, на уровне ее ног, как дымок от очень далекого еще парохода – чуть приметная полоса.
– Н-да… Оно! – сказал Фомич – неизвестно о чем.
К шести часам уже все было погружено, Клаусов бот подошел и стал рядом с елой, чтобы взять ее на буксир. Хозяйка с узелочком ушла с елы на берег. Цыбин – потный, счастливый, влез в кубрик бота и взял в охапку свою морскую одежду.
– Куда ты? – спросил Фомич. – Одевался бы тут скорее.
– Нет уж, я лучше… у себя на еле… – сказал Цыбин и сам услышал, как он это сказал: «у себя».
В кубрике на еле Цыбин быстро натянул желтые проолифленные буксы тройные на заду и на коленях, влез в шуршащий желтый кожан. Потом вышел наверх, запер дверь, еще раз обежал свою елу. Все было готово к походу, трюм закрыт, прочно принайтовлены якоря. На кромке Цыбин заметил: чуть-чуть согнуто железное погудало от руля – должно быть, елу однажды хватило штормом.
«Ничего! Эта – всякий, шторм выдержит!» – Цыбин влюбленно поглядел на елу.
– Давай, давай конец! Не копайся! – кричал с бота Фомич.
Цыбин свернул конец петлею и бросил на бот. На своем веку он перебросал так тысячи концов, но как будто делал это сейчас в первый раз, руки не слушались, на него глядели с бота Фомич, белоголовый Олаф. Олаф поймал и закрепил конец. Цыбин перешел на бот и стал к рулю, сердце у мотора застучало, из трубы выстрелил дым. Хозяйка с узелком стояла на берегу. Цыин увидел: к ней подбежала собака, понюхала платье, ткнулась носом в руку – и вдруг, поджав хвост, с лаем отбежала в сторону. «Руки холодные»… вспомнил на секунду Цыбин и сейчас же забыл, в голове было совсем другое. Буксирный канат уже вылезал из воды, натягивался, ела дрогнула всем телом и пошла. Это была его, Цыбина, ела, и она завтра, и зимою, и всегда – будет его…
– Эй, эй! Впереди гляди! Успеешь еще налюбоваться, – крикнул Фомич.
Цыбин покраснел, встряхнулся, отогнул край зюйдвестки, чтобы не лез на глаза. Проходили мимо парохода. Это был норвежец, на нем тарахтела лебедка. Над водою был виден весь его черный борт и большой кусок подводной части, окрашенной красным: пароход сбросил на берег уже почти весь груз и высоко вылез из воды.
«Эх, на елу не положили грузу… – подумалось Цыбину. – Высоко она сидит. Нехорошо, если ветер».
Но он знал: ничего теперь не могло, не должно случиться, все было счастливое, легкое, солнце летело. Ветер переменился и, остро посвистывая в снастях, сейчас дул слева, с полуночи. Что ж, еще лучше: опять будет попутный, поставить паруса и, глядишь, к ночи – уже дома, к ночи ела будет уже стоять на месте, утром все соберутся на нее глядеть… Эх, хорошо жить!
Цыбину хотелось крикнуть об этом Фомичу, но Фомич, надвинув кустом брови, хмуро, одноглазо смотрел на север. Цыбин налегнул на погудало: уже сворачивали в океан, огибали берег из огромных круглых камней, они все выше дыбились друг над другом, будто поднятые бурей и навеки остановившиеся волны.
Когда свернули, Цыбин увидел на севере темную стену. За какой-нибудь час она выросла, казалась теперь уже высотою с человека, и над ней, над самым краем, неслось солнце. Маленькой черной мошкой под солнцем бежал бот. Холодная, зеленая шкура, по которой ползла мошка, еще лоснилась, зверь дремал.
Над крышей мотора высунулось круглое, красное лицо Клауса, он паклей обтирал пот. Фомич подошел к нему и сказал.
– А ведь догонит нас шторм. Прибавь ходу… – Потом поглядел одним глазом на Цыбина и помотал головой: – Хм… Оно!
– Ничего-о! Ла-адно! – крикнул ему Птабин. Весь он напружен, как парус под ветром, когда все снасти дрожат от радости и поют. Ела шла сзади, чуть вспенивая штевнем воду, золотая верхушка ее мачты покачивалась в небе. Все было удивительное, голубое, прекрасное – и так останется навсегда.