bannerbannerbanner
Преступление и наказание

Федор Достоевский
Преступление и наказание

Полная версия

Сопоставление Дуни и Сони, «Сонечкин жребий» применительно к сестре важен для Раскольникова не только идеей жертвенности и любви. Он говорит Соне: «Разве я старушонку убил? Я себя убил, а не старушонку!» Первый смысл очевиден: убивая человека, ты убиваешь человека, образ Божий в себе. Но заметьте, как связал автор всех персонажей: Лизавета – сестра Алены Ивановны, Соня и Лизавета – крестовые сестры, Соня и Дуня неоднократно приравниваются одна к другой в готовности к самопожертвованию, а Дуня – сестра Раскольникова. Все люди – родня (об этом написана замечательная притча Стефана Цвейга «Глаза извечного брата»).

Неслучайна отчаянная реплика Сони: «Что вы, что вы это над собой сделали!», – и сразу же: «Нет, нет тебя несчастнее никого теперь в целом свете!» А в прошлую встречу Раскольников скажет: «Я всему страданию человеческому поклонился». И знаменитое (там же): «Огарок уже давно погасал в кривом подсвечнике, тускло освещая в этой нищенской комнате убийцу и блудницу, странно сошедшихся за чтением вечной книги». Так проявляется двойное время (двойной масштаб) романа: действие происходит в Петербурге в июле 1865 года – и в вечности, во всемирном масштабе. Попав на каторгу, Раскольников, как известно, не раскаялся в своей идее: он лишь стыдился своего промаху, «который со всяким мог случиться». Между ним и другими каторжниками лежала «страшная» и «непроходимая пропасть». «Ты безбожник! – кричали ему. – Убить тебя надо!»

Здесь тот самый суд «почвы», народа, который позволил смеяться над Раскольниковым, когда тот на Сенной собирался признаться, тот суд, который герой слышит от Настасьи («это кровь в тебе кричит»); в «Братьях Карамазовых» глава о приговоре присяжных Мите Карамазову называется «Мужички за себя постояли».

Но ведь среди каторжников были, наверное, более страшные, чем Раскольников, убийцы, грабители, насильники – об этом Д. написал «Записки из Мертвого дома». Дело в том, что никто из них преступление себе не разрешал, то есть, грабя и убивая, знал, что он преступник. Потому они и любили Соню, что она словно подтверждала для них различие между добром и злом – сознание этого различия, по Достоевскому, есть основа жизни. То, что идеал писателя выражен в падшей женщине, вызвал сопротивление редакторов «Русского вестника» еще при первой публикации – Катков и Любимов заставили Достоевского переписать главу, в которой Соня читает о воскрешении Лазаря. Для писателя это было мучительно: современному читателю ясно видно, что радикальной схеме «воскрешения падшей женщины» студентом, разночинцем, «разумным эгоистом» (вспомним стихотворение Некрасова «Когда из мрака заблужденья…» и Жюли из романа Чернышевского «Что делать?») Д. противопоставляет воскрешение современного ему атеиста и преступника «падшей» и святой одновременно Соней Мармеладовой. Между тем К.Н. Леонтьев в книге «Наши новые христиане», направленной против «розового» христианства Достоевского и Л. Толстого, писал о Соне: «[Э]та молодая девушка (Мармеладова) как-то молебнов не служит, духовников и монахов для совета не ищет; к чудотворным иконам и мощам не прикладывается; отслужила только панихиду по отце. Тогда как в действительной жизни подобная женщина непременно всё бы это сделала, если бы только в ней проснулось живое религиозное чувство… И в самом Петербурге, и поблизости всё это можно ведь найти… И вероятнее даже, что жития св. Феодоры, св. Марии Египетской, Таисии и преподобной Аглаиды были бы в ее руках гораздо чаще Евангелия. Видно из этого, что г. Достоевский в то время, когда писал “Преступление и наказание”, очень мало о настоящем (то есть о церковном) христианстве думал»[19].

Финал романа – воскресение Раскольникова – вызывал, вызывает и, наверное, будет вызывать споры. Один из первых откликов на роман – статья Н.Д. Ахшарумова (Всемирный труд, 1867, № 3); о Соне здесь говорится так: «Лицо это глубоко идеальное, и задача его была неимоверно трудна; поэтому, может быть, исполнение ее и кажется нам слабо. Задумана она хорошо, но ей тела недостает <…>». Раскольников, конечно, «не мог так скоро понять, до какой неизмеримой степени эта женщина выше его во всем остальном. <…> Всё это, однако, в романе выходит вяло и бледно не столько в сравнении с энергическим колоритом других мест рассказа, сколько само по себе. Идеал не вошел в плоть и кровь, а так и остался для нас в далеком тумане»[20]. Даже Н.Н. Страхов, высоко оценивший роман, писал о финале (Отечественные записки, 1867, № 3, 4): «Мы не говорим о том воскресении, которое описано в эпилоге. Оно рассказано в слишком общих чертах, и сам автор говорит, что оно относится не к этой истории, а к новой, к истории обновления и перерождения человека. <…> Тут заключается и недостаток и вместе достоинство романа г. Достоевского. Он задался так широко, его Раскольников так ожесточен в своей отвлеченности, что обновление этой падшей души не могло совершиться легко и представило бы нам, вероятно, возникновение душевной красоты и гармонии очень высокого строя»[21].

А.Л. Волынский посвятил ПН два очерка: «В купе» и «Раскольников». Оба построены как диалоги, но авторская позиция, как мне кажется, проявляется в словах одного из спорящих: «Д. показывает нам в этом человеке не смену одних теорий другими, а откровение совести в том движении, широком и звучном, которое называется покаянием»[22].

Иной взгляд у В.В. Вересаева: «Перечитываешь “Преступление и наказание” – и недоумеваешь: как могли раньше, читая одно, понимать совсем другое, как могли видеть в романе истасканную “идею”, что преступление будит в человеке совесть и в муках совести несет преступнику высшее наказание»[23].

В советское время признавать религиозное воскрешение героя было трудно – и авторы по-разному выражали сомнение в убедительности финала. Я.О. Зунделович останавливается на знаменитой фразе: «Вместо диалектики наступила жизнь, и в сознании должно было выработаться что-то совершенно другое», – и комментирует ее: «Здесь утверждается не только и не столько целительная сила религии, сколько чудодейственная мощь чувства <…> художественные средства воздействия на читателя в этом направлении оказались в романе не очень мощными, почему автор и решил сделать “новую историю, историю постепенного обновления человека” темой нового рассказа»[24].

Шкловский (305) писал: «Достоевский мог только предоставить своему герою свое старое местопребывание – острог на сибирской реке, унылую степь. – Он мог обещать прощенье в любви и религии, но это было уже в эпилоге, а эпилоги относятся к романам, как жизнь на том свете к нашей жизни». Кирпотин (443) в домысливании будущего героев проявил особенную смелость: «Достоевский пообещал “в новом рассказе” развернуть историю “постепенного перерождения” Раскольникова, но обещания своего не мог выполнить: Раскольников перестал быть Лицом, из героя он превратился в антигероя, на “обновившемся”, на “переродившемся” Раскольникове нельзя было построить нового романа. <…> Не надо слишком сильного воображения, чтобы представить себе будущее Раскольникова. Через семь лет Соня встретит его перед закрывшимися за его спиной воротами острога. Они обвенчаются, их будут ждать Разумихин и Дуня. Родион включится в издательское дело своего верного друга. Все они заживут безбедно и бестревожно, если не считать тревогами будничные затруднения, неизбежные во всяком вседневном существовании».

 

В лучших книгах постсоветского времени идея воскрешения героя принимается безоговорочно: это касается прежде всего Тихомирова, чья вступительная статья к книге называется «Роман о преступлении, наказании и – воскресении Родиона Раскольникова». И весьма убедителен Степанян (164): «А в Эпилоге, собственно, пока не происходит никакого “религиозного преображения” Раскольникова, показано только зарождение спасительного для них обоих, для Родиона и Сони, чувства любви».

В последнем абзаце романа трижды встречается слово «постепенный». Напомню, что следующий роман Достоевского – роман о «положительно прекрасном человеке», русском Христе – написан о Льве Мышкине. Известно, что писатель долго вынашивал замысел «Жития великого грешника» – книги о постепенном перерождении грешника, но так его и не написал (из него выросли три последних романа). По-моему, Д. и не мог написать такой роман – его герои всё носят в себе сразу, одновременно, и проявляют вдруг. Такой роман написал другой писатель – этот роман называется «Воскресение».

«Человек есть тайна»

Семнадцатилетний Достоевский писал брату (16 августа 1839 г.): «Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком».

Уже в первом романе («Бедные люди») чуткий Валериан Майков разглядел расхождение Достоевского с Гоголем (напомню, что все молодые писатели вокруг Белинского, печатавшиеся в «Физиологии Петербурга» и «Петербургском сборнике», именовались гоголевской школой, или литераторами гоголевского направления). Майков писал: «И Гоголь и г. Достоевский изображают действительное общество. Но Гоголь – поэт по преимуществу социальный, а г. Достоевский – по преимуществу психологический. Для одного индивидуум важен как представитель известного общества или известного круга; для другого самое общество интересно по влиянию его на личность индивидуума»[25].

Вспомним, как Макар Девушкин читает повести Пушкина и Гоголя. В «Станционном смотрителе» он читает историю человека: «Дело-то оно общее, маточка, и над вами и надо мной может случиться. И граф, что на Невском или на набережной живет, и он будет то же самое <…>». А «Шинель» написана про чиновника – а человека-то и не видно, нет человека. Социальная близость у Достоевского ничего не определяет: между студентом Раскольниковым и студентом Разумихиным гораздо меньше общего, чем у Раскольникова со Свидригайловым.

Но еще важнее открытие М.М. Бахтина: «Достоевский изображает не “бедного чиновника”, но самосознание бедного чиновника»; «[м]ы видим не кто он есть, а как он осознает себя <…>»[26]. При этом самосознание это всегда противоречиво, фантастично, парадоксально: «Я человек больной… Я злой человек. Непривлекательный я человек. Я думаю, что у меня болит печень. Впрочем, я ни шиша не смыслю в моей болезни и не знаю наверно, что у меня болит. Я не лечусь и никогда не лечился, хотя медицину и докторов уважаю. К тому же я еще и суеверен до крайности; ну, хоть настолько, чтоб уважать медицину. (Я достаточно образован, чтоб не быть суеверным, но я суеверен). Нет-с, я не хочу лечиться со злости. Вот этого, наверно, не изволите понимать. Ну-с, а я понимаю. Я, разумеется, не сумею вам объяснить, кому именно я насолю в этом случае моей злостью; я отлично хорошо знаю, что и докторам я никак не смогу “нагадить” тем, что у них не лечусь; я лучше всякого знаю, что всем этим я единственно только себе поврежу и никому больше. Но все-таки, если я не лечусь, так это со злости. Печенка болит, так вот пускай же ее еще крепче болит!» Так начинаются «Записки из подполья»; всякой попытке рационально объяснить человека или управлять его поступками герой Достоевского противопоставляет «джентльмена с ретроградной и насмешливою физиономией», который захочет вопреки рассчитанной выгоде «по своей глупой воле пожить». «Человеку, – говорит подпольный герой, – надо одного только самостоятельного хотенья, чего бы эта самостоятельность ни стоила и к чему бы ни привела».

Но ведь не только в повествовании от лица героя видна эта противоречивость и парадоксальность. Вот начало ПН: «Он был должен кругом хозяйке и боялся с нею встретиться. Не то чтоб он был так труслив и забит, совсем даже напротив; но с некоторого времени он был в раздражительном и напряженном состоянии, похожем на ипохондрию. Он до того углубился в себя и уединился от всех, что боялся даже всякой встречи, не только встречи с хозяйкой. Он был задавлен бедностью; но даже стесненное положение перестало в последнее время тяготить его. Насущными делами своими он совсем перестал и не хотел заниматься. Никакой хозяйки, в сущности, он не боялся, что бы та ни замышляла против него».

У И.И. Виноградова есть замечательная работа «Реализм в высшем смысле», в которой он сравнивает героя Бальзака Люсьена де Рюбампре и Раскольникова. Если для Люсьена «обстоятельства полностью или почти полностью мотивировали поведение героя»[27], то Раскольников откровенно признается Соне: «[Е]сли б только я зарезал из того, что голоден был, то я бы теперь счастлив был!» Вспомним, что говорит Алеша Карамазов о брате Иване: «Он из тех, которым не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить»[28]. Герой Достоевского – идеолог, часто богоборец, бунтарь – и Раскольников, и Ипполит из «Идиота», и Кириллов, и Шатов, и Иван Карамазов. Каждый – носитель идеи, которую необходимо проверить – нужно «мысль разрешить». О князе (в рукописных материалах к «Бесам») говорится: «Это человек идеи. Идея обхватывает его и владеет им, но, имея то свойство, что владычествует в нем не столько в голове его, сколько воплощаясь в него, переходя в натуру, всегда с страданием и беспокойством, и, уже раз поселившись в натуре, требует и немедленного приложения к делу»[29].

Двойничество – и идейная структура произведения, и тип общения в романах Достоевского, и конфликт в душе героя (от ранней повести «Двойник» до «Братьев Карамазовых», где черт – двойник Ивана Карамазова). Иногда герой носит в себе противоположные начала – так, в Ставрогине видят и вспоминают свое и Шатов, и Кириллов; у Ивана Карамазова кроме черта, привидевшегося ему в бреду (эта сцена замечательно откликнется в «Белой гвардии» Булгакова) есть еще один двойник, его «Личарда верный» – Смердяков.

Задолго до научной психологии писатель исследовал темные глубины человеческой психики, что и послужило впоследствии материалом для психоанализа. Бред, сон, кошмар, галлюцинация как проявление подсознательного (сон Раскольникова о том, что бьют хозяйку и реплика Настасьи: «Это кровь в тебе кричит»). Свидригайлов замечает, что если привидения являются только больным, это вовсе не означает, что их нет – просто они не всем являются. Не всем героям Достоевского являются привидения, но вот гость Ивана Федоровича Карамазова описан более чем подробно. У черта «вид порядочности при весьма слабых карманных средствах», – замечает повествователь, который, к слову сказать, никакого черта видеть не мог. И хотя Иван с самого начала объявил, что его гость – «ложь», «болезнь» и «призрак», разговор его с чертом занял пятнадцать страниц текста.

Особенный тип персонажа Достоевского – это юродивые, блаженные и дети – те, в ком отсутствует рациональное. Детское в герое – важнейшая черта (Лизавета, Соня, их жесты, словно заслоняющие героинь от зла). Даже красота у Достоевского связана с юродством – Свидригайлов говорит, что у Сикстинской Мадонны «лицо скорбной юродивой». А Мышкину уже в первом разговоре (в вагоне) Рогожин говорит: «Совсем ты, князь, выходишь юродивый, и таких, как ты, Бог любит!»[30]

Достоевский намеренно недоговаривает о своих героях – отсюда и частые: «что-то», «какая-то», «сам не мог бы объяснить» и проч. Слово «странный» в ПН встречается около 150 раз; «фантастический» – около 30 раз. То, что кажется многим исключительным, Достоевскому представляется характерным. У Достоевского нет и следа типичности в том традиционном смысле, который есть, например, у Гончарова. Гончаров считал, что изображать можно только то, что устоялось, обрело устойчивые черты; в письме к Достоевскому (14 февраля 1874 г.) он писал: «Под типами я разумею нечто очень коренное – долго и надолго устанавливающееся и образующее иногда ряд поколений». Достоевский, «одержимый тоской по текущему», готов был «угадывать и ошибаться»[31], пытаясь уловить то в русском обществе, чему еще предстояло оформиться и выявить свои определенные черты. Вот начало «Братьев Карамазовых»: об Алеше писатель говорит: «Это человек странный, даже чудак… <…> не только чудак “не всегда” частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи – все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались».

Н.Н. Страхов вспоминал: «В то самое время, когда вышла книжка “Русского вестника” с описанием преступления Раскольникова, в газетах появилось известие о совершенно подобном преступлении, происшедшем в Москве. Какой-то студент убил и ограбил ростовщика и, по всем признакам, сделал это из нигилистического убеждения, что дозволены все средства, чтобы исправить неразумное положение дел. Убийство было совершено, если не ошибаюсь, дня за два или за три до появления “Преступления и наказания”. Не знаю, были ли поражены этим читатели, но Федор Михайлович очень это заметил, часто говорил об этом и гордился таким подвигом художественной проницательности»[32]. Газеты сообщили об этом 21 (московские) и 22 (петербургские) января 1866 года. О приговоре Данилову газеты сообщили в феврале 1867 года, когда вышел декабрьский номер «Русского вестника» с окончанием ПН. 16 марта 1867 года газета «Гласный суд» в анонимной заметке весьма скептически отозвалась о романе Достоевского: герой его «просто-напросто сумасшедший человек или, скорее, белогорячечный»; дело Раскольникова и дело о Данилове не имеют ничего общего: Раскольников «человек дикий, больной», Данилов же – «красивый франт», «человек практический», с «убийственным хладнокровием выслушавший приговор суда». «Одним словом, Данилов столько же похож на Раскольникова, сколько живая, хотя и печальная действительность может походить на произведение болезненно настроенного воображения»[33]. Но Д., видимо, понимал дело иначе и писал А.Н. Майкову (11 декабря 1868 г.): «Совершенно другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики. Мой идеализм реальнее ихнего. Господи! Порассказать толково то, что мы все, русские, пережили в последние 10 лет в нашем духовном развитии, – да разве не закричат реалисты, что это фантазия! А между тем это исконный, настоящий реализм! Это-то и есть реализм, только глубже, а у них мелко плавает. <…> Ихним реализмом – сотой доли реальных, действительно случившихся фактов не объяснишь. А мы нашим идеализмом пророчили даже факты. Случалось».

 

Можно было бы подробнее рассказать о том, как критика и читатели приняли роман Достоевского, как его поняли коллеги-писатели, как его читали на рубеже XIX и XX веков, в «испепеляющие годы», и как Д. стал «пророком русской революции». Но это уже тема нового рассказа, теперешний же наш рассказ окончен.

Лев Соболев

В.А. Фаворский. Портрет Ф.М. Достоевского. 1929

Часть первая

I

В начале июля[34], в чрезвычайно жаркое время[35], под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов[36] в С-м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешимости, отправился к К-ну мосту[37].

Он благополучно избегнул встречи с своею хозяйкой на лестнице. Каморка его приходилась под самою кровлей высокого пятиэтажного дома и походила более на шкаф, чем на квартиру. Квартирная же хозяйка его, у которой он нанимал эту каморку с обедом и прислугой, помещалась одною лестницей ниже, в отдельной квартире, и каждый раз, при выходе на улицу, ему непременно надо было проходить мимо хозяйкиной кухни, почти всегда настежь отворенной на лестницу. И каждый раз молодой человек, проходя мимо, чувствовал какое-то болезненное и трусливое ощущение, которого стыдился и от которого морщился. Он был должен кругом хозяйке и боялся с нею встретиться.

Не то чтоб он был так труслив и забит, совсем даже напротив; но с некоторого времени он был в раздражительном и напряженном состоянии, похожем на ипохондрию. Он до того углубился в себя и уединился от всех, что боялся даже всякой встречи, не только встречи с хозяйкой. Он был задавлен бедностью; но даже стесненное положение перестало в последнее время тяготить его. Насущными делами своими он совсем перестал и не хотел заниматься. Никакой хозяйки, в сущности, он не боялся, что бы та ни замышляла против него. Но останавливаться на лестнице, слушать всякий взор про всю эту обыденную дребедень, до которой ему нет никакого дела, все эти приставания о платеже, угрозы, жалобы, и при этом самому изворачиваться, извиняться, лгать, – нет уж, лучше проскользнуть как-нибудь кошкой по лестнице и улизнуть, чтобы никто не видал.

Впрочем, на этот раз страх встречи с своею кредиторшей даже его самого поразил по выходе на улицу.

«На какое дело хочу покуситься и в то же время каких пустяков боюсь! – подумал он с странною улыбкой. – Гм… да… всё в руках человека, и всё-то он мимо носу проносит, единственно от одной трусости… это уж аксиома… Любопытно, чего люди больше боятся? Нового шага, нового собственного слова они всего больше боятся… А впрочем, я слишком много болтаю. Оттого и ничего не делаю, что болтаю. Пожалуй, впрочем, и так: оттого болтаю, что ничего не делаю. Это я в этот последний месяц выучился болтать, лежа по целым суткам в углу и думая… о царе Горохе. Ну зачем я теперь иду? Разве я способен на это? Разве это серьезно? Совсем не серьезно. Так, ради фантазии сам себя тешу; игрушки! Да, пожалуй что и игрушки!»

На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль и та особенная летняя вонь, столь известная каждому петербуржцу, не имеющему возможности нанять дачу[38], – всё это разом неприятно потрясло и без того уже расстроенные нервы юноши. Нестерпимая же вонь из распивочных, которых в этой части города особенное множество[39], и пьяные, поминутно попадавшиеся, несмотря на буднее время, довершили отвратительный и грустный колорит картины. Чувство глубочайшего омерзения мелькнуло на миг в тонких чертах молодого человека. Кстати, он был замечательно хорош собою, с прекрасными темными глазами, темно-рус, ростом выше среднего, тонок и строен. Но скоро он впал как бы в глубокую задумчивость, даже, вернее сказать, как бы в какое-то забытье, и пошел, уже не замечая окружающего, да и не желая его замечать. Изредка только бормотал он что-то про себя, от своей привычки к монологам, в которой он сейчас сам себе признался. В эту же минуту он и сам сознавал, что мысли его порою мешаются и что он очень слаб: второй день как уж он почти совсем ничего не ел.

Он был до того худо одет, что иной, даже и привычный человек, посовестился бы днем выходить в таких лохмотьях на улицу. Впрочем, квартал был таков, что костюмом здесь было трудно кого-нибудь удивить. Близость Сенной[40], обилие известных заведений[41] и, по преимуществу, цеховое и ремесленное население, скученное в этих серединных петербургских улицах и переулках, пестрили иногда общую панораму такими субъектами, что странно было бы и удивляться при встрече с иною фигурой. Но столько злобного презрения уже накопилось в душе молодого человека, что, несмотря на всю свою, иногда очень молодую, щекотливость, он менее всего совестился своих лохмотьев на улице. Другое дело при встрече с иными знакомыми или с прежними товарищами, с которыми вообще он не любил встречаться… А между тем, когда один пьяный, которого неизвестно почему и куда провозили в это время по улице в огромной телеге, запряженной огромною ломовою лошадью, крикнул ему вдруг, проезжая: «Эй ты, немецкий шляпник!»[42] – и заорал во всё горло, указывая на него рукой, – молодой человек вдруг остановился и судорожно схватился за свою шляпу. Шляпа эта была высокая, круглая, циммермановская[43], но вся уже изношенная, совсем рыжая, вся в дырах и пятнах, без полей и самым безобразнейшим углом заломившаяся на сторону. Но не стыд, а совсем другое чувство, похожее даже на испуг, охватило его. – Я так и знал! – бормотал он в смущении, – я так и думал!

Это уж всего сквернее! Вот эдакая какая-нибудь глупость, какая-нибудь пошлейшая мелочь, весь замысел может испортить! Да, слишком приметная шляпа… Смешная, потому и приметная…

К моим лохмотьям непременно нужна фуражка, хотя бы старый блин какой-нибудь, а не этот урод. Никто таких не носит, за версту заметят, запомнят… главное, потом запомнят, ан и улика. Тут нужно быть как можно неприметнее… Мелочи, мелочи главное!.. Вот эти-то мелочи и губят всегда и всё…

Идти ему было немного; он даже знал, сколько шагов от ворот его дома: ровно семьсот тридцать[44]. Как-то раз он их сосчитал, когда уж очень размечтался. В то время он и сам еще не верил этим мечтам своим и только раздражал себя их безобразною, но соблазнительною дерзостью. Теперь же, месяц спустя, он уже начинал смотреть иначе и, несмотря на все поддразнивающие монологи о собственном бессилии и нерешимости, «безобразную» мечту как-то даже поневоле привык считать уже предприятием, хотя всё еще сам себе не верил. Он даже шел теперь делать пробу своему предприятию, и с каждым шагом волнение его возрастало все сильнее и сильнее.

С замиранием сердца и нервною дрожью подошел он к пре-огромнейшему дому, выходившему одною стеной на канаву[45], а другою в – ю улицу[46]. Этот дом стоял весь в мелких квартирах и заселен был всякими промышленниками[47] – портными, слесарями, кухарками, разными немцами, девицами, живущими от себя, мелким чиновничеством и проч. Входящие и выходящие так и шмыгали под обоими воротами и на обоих дворах дома. Тут служили три или четыре дворника. Молодой человек был очень доволен, не встретив ни которого из них, и неприметно проскользнул сейчас же из ворот направо на лестницу. Лестница была темная и узкая, «черная»[48], но он всё уже это знал и изучил, и ему вся эта обстановка нравилась: в такой темноте даже и любопытный взгляд был неопасен. «Если о сю пору я так боюсь, что же было бы, если б и действительно как-нибудь случилось до самого дела дойти?..» – подумал он невольно, проходя в четвертый этаж[49]. Здесь загородили ему дорогу отставные солдаты-носильщики[50], выносившие из одной квартиры мебель. Он уже прежде знал, что в этой квартире жил один семейный немец, чиновник. «Стало быть, этот немец теперь выезжает, и, стало быть, в четвертом этаже, по этой лестнице и на этой площадке, остается, на некоторое время, только одна старухина квартира занятая. Это хорошо… на всякой случай…» – подумал он опять и позвонил в старухину квартиру. Звонок брякнул слабо, как будто был сделан из жести, а не из меди[51]. В подобных мелких квартирах таких домов почти всё такие звонки. Он уже забыл звон этого колокольчика, и теперь этот особенный звон как будто вдруг ему что-то напомнил и ясно представил… Он так и вздрогнул, слишком уж ослабели нервы на этот раз. Немного спустя дверь приотворилась на крошечную щелочку: жилица оглядывала из щели пришедшего с видимым недоверием, и только виднелись ее сверкавшие из темноты глазки. Но увидав на площадке много народу, она ободрилась и отворила совсем. Молодой человек переступил через порог в темную прихожую, разгороженную перегородкой, за которою была крошечная кухня. Старуха стояла перед ним молча и вопросительно на него глядела. Это была крошечная, сухая старушонка, лет шестидесяти, с вострыми и злыми глазками, с маленьким вострым носом и простоволосая. Белобрысые, мало поседевшие волосы ее были жирно смазаны маслом. На ее тонкой и длинной шее, похожей на куриную ногу, было наверчено какое-то фланелевое тряпье, а на плечах, несмотря на жару, болталась вся истрепанная и пожелтелая меховая кацавейка. Старушонка поминутно кашляла и кряхтела. Должно быть, молодой человек взглянул на нее каким-нибудь особенным взглядом, потому что и в ее глазах мелькнула вдруг опять прежняя недоверчивость.

– Раскольников, студент, был у вас назад тому месяц, – поспешил пробормотать молодой человек с полупоклоном, вспомнив, что надо быть любезнее[52].

– Помню, батюшка, очень хорошо помню, что вы были, – отчетливо проговорила старушка, по-прежнему не отводя своих вопрошающих глаз от его лица.

– Так вот-с… и опять, по такому же дельцу… – продолжал Раскольников, немного смутившись и удивляясь недоверчивости старухи.

«Может, впрочем, она и всегда такая, да я в тот раз не заметил», – подумал он с неприятным чувством.

Старуха помолчала, как бы в раздумье, потом отступила в сторону и, указывая на дверь в комнату, произнесла, пропуская гостя вперед:

– Пройдите, батюшка.

Небольшая комната, в которую прошел молодой человек, с желтыми обоями, геранями и кисейными занавесками на окнах, была в эту минуту ярко освещена заходящим солнцем[53]. «И тогда, стало быть, так же будет солнце светить!..» – как бы невзначай мелькнуло в уме Раскольникова, и быстрым взглядом окинул он всё в комнате, чтобы по возможности изучить и запомнить расположение. Но в комнате не было ничего особенного. Мебель, вся очень старая и из желтого дерева, состояла из дивана с огромною выгнутою деревянною спинкой, круглого стола овальной формы перед диваном, туалета с зеркальцем в простенке, стульев по стенам да двух-трех грошовых картинок в желтых[54] рамках, изображавших немецких барышень с птицами в руках, – вот и вся мебель. В углу перед небольшим образом горела лампада. Всё было очень чисто: и мебель, и полы были оттерты под лоск; всё блестело. «Лизаветина работа», – подумал молодой человек. Ни пылинки нельзя было найти во всей квартире. «Это у злых и старых вдовиц бывает такая чистота», – продолжал про себя Раскольников и с любопытством покосился на ситцевую занавеску перед дверью во вторую, крошечную комнатку, где стояли старухины постель и комод и куда он еще ни разу не заглядывал. Вся квартира состояла из этих двух комнат.

– Что угодно? – строго произнесла старушонка, входя в комнату и по-прежнему становясь прямо перед ним, чтобы глядеть ему прямо в лицо.

– Заклад принес, вот-с! – И он вынул из кармана старые плоские серебряные часы. На оборотной дощечке их был изображен глобус. Цепочка была стальная.

– Да ведь и прежнему закладу срок. Еще третьего дня месяц как минул.

– Я вам проценты еще за месяц внесу; потерпите.

– А в том моя добрая воля, батюшка, терпеть или вещь вашу теперь же продать.

– Много ль за часы-то, Алена Ивановна?

– А с пустяками ходишь, батюшка, ничего, почитай, не стоит. За колечко вам прошлый раз два билетика внесла, а оно и купить-то его новое у ювелира за полтора рубля можно[55].

– Рубля-то четыре дайте, я выкуплю, отцовские. Я скоро деньги получу.

– Полтора рубля-с и процент вперед, коли хотите-с.

– Полтора рубля! – вскрикнул молодой человек.

– Ваша воля. – И старуха протянула ему обратно часы. Молодой человек взял их и до того рассердился, что хотел было уже уйти; но тотчас одумался, вспомнив, что идти больше некуда и что он еще и за другим пришел.

19Леонтьев К.Н. Наши новые христиане. Собрание сочинений. Том 8. М., 1912. С.196. Н.С. Лесков возражал Леонтьеву статьей «Граф Л.Н. Толстой и Ф.М. Достоевский как ересиархи (Религия страха и религия любви)». – Новости, 1883. 1 и 3апре-ля. Перепечатано: Н.С. Лесков о литературе и искусстве. Л., 1984. С. 111–127.
20Цит. по сб. Критика 60-х годов XIX века (Библиотека русской критики). М., 2003. С. 370.
21Там же. С. 406–407. С сожалением должен напомнить, что в отличие от «Отцов и детей», «Грозы», «Обломова» и «Войны и мира» «Преступление и наказание» не имеет сборника прижизненной критики – книги, я уверен, необходимой не только для школы.
22Волынский Аким. Достоевский. СПб., 2007. С.89.
23Вересаев В.В. Живая жизнь (О Достоевском и Льве Толстом). – Вересаев В. Собрание сочинений в пяти томах. Том 3. М., 1961. С. 284. Подобный взгляд был свойствен И.А. Бунину – см. его рассказ «Петлистые уши».
24Зунделович Я.О. Романы Достоевского. Ташкент, 1963. С. 51.
25Отечественные записки, 1847. № 1. Отд. V. Нечто о русской литературе в 1846 году. С. 3. По позднейшему изданию: Майков В.Н. Литературная критика. М., 1985. С. 180.
26Бахтин. С. 55–56.
27Виноградов И.И. Духовные искания русской литературы. М., 2005. С. 507.
28ПСС. XIV. 76
29ПСС. XI. 130.
30ПСС. VIII. 14.
31ПСС. XIII. 455.
32Биография, письма и заметки из записной книжки Ф.М. Достоевского. СПб., 1883. С. 289.
33Цит. по сб. Критика 60-х годов XIX века (Библиотека русской критики). М., 2003. С. 357–358.
34В начале июля… – Тихомиров (55), цитируя слова Мармеладова («шесть дней назад я первое жалованье мое <…> сполна принес»), пишет (без ссылки на источник сведений): «Поскольку узаконенным днем получения жалованья в казенных учреждениях на всей территории Российской империи было первое число месяца, слова Мармеладова дают возможность точно датировать начало действия в романе – 7 июля». Это справедливо лишь отчасти: по-видимому, в некоторых департаментах жалованье выдавалось именно по первым числам – так, чеховский Иванов говорит: «У меня сегодня ничего нет. Подождите до первого числа, когда жалованье получу» («Иванов», д. I, явл. 1). Но преобладающая часть чиновников получала жалованье по двадцатым числам текущего месяца; так, в «Воскресении» Л. Толстого сказано: «Это чиновники, озабоченные только 20-м числом. Он получает жалованье, ему нужно побольше, и этим и ограничиваются все его принципы» (часть II, гл. XI). Существовало даже выражение «люди двадцатого числа» (о чиновниках); ср. в романе К.М. Станюковича «Откровенные»: «Если б и нашелся “человек 20-го числа”, рискнувший на роль маркиза Позы, то такого Позу <…> уволили бы по третьему пункту» (часть I, гл. 2). Девятое число как день убийства назван в черновой редакции (ПСС. VII. 97); роман начинается за два дня до этого, то есть 7 июля.
35…в чрезвычайно жаркое время… – вслед за Даниловым (249) последующие комментаторы связывают эту деталь с погодой лета (июня-июля) 1865 года; Данилов цитирует ПЛ № 91 (1865, 22 июня): «В городе в последнее время стоят страшные жары. Проходя по улицам, буквально задыхаешься от зноя. <…> Проход через улицы положительно невозможен – столько миазмов скопилось здесь». Но, продолжает Данилов (249), «невыносимая жара должна была содействовать обострению отрицательных впечатлений Раскольникова от окружающей жизни»; гораздо яснее об этом сказано у Кожинова (121): «“Чрезвычайно жаркое время” – это не просто метеорологическая примета: как таковая она была бы излишней в романе (не всё ли равно – летом или зимой совершается преступление?). Через весь роман пройдет атмосфера невыносимой жары, духоты, городской вони, сдавливающих героя, мутящих его сознание до обморока. Это не только атмосфера июльского города, но и атмосфера преступления…».
36…нанимал от жильцов – т. е. снимал у тех жильцов, которые снимали у хозяина несколько комнат, пересдавая отдельные комнаты (иногда с обедом или с самоваром, т. е. утренним и вечерним чаем) другим – как правило, более бедным – постояльцам…
37в С-м переулке, <…> к К-ну мосту – А.Г. Достоевская (а вслед за ней многие другие комментаторы) указывала, что имеются в виду Столярный переулок и Кокушкин мост (Гроссман, 56); иную точку зрения (несводимость зашифрованного топонима к одному конкретному названию) высказывают Кумпан и Конечный (184).
38На улице жара стояла страшная… – Данилов (251–252) приводит текстуально близкий фрагмент из заметки в ПЛ (1865, № 196, 18 июля): «Жара невыносимая (сорок градусов на солнце), духота, зловоние из Фонтанки, каналов и ночных ящиков, оглушительная трескотня экипажей, пыль не столбом, а целым облаком над всем Петербургом от неполиваемой мостовой; известковая пыль от чистки штукатурки наружных стен домов днем, от разгрузки и развозки извести с каналов и Фонтанки ночью; серая от толстого слоя пыли зелень скверов и садов и т. д. – вот что представляет из себя Северная Пальмира уже более двух недель».
39…вонь из распивочных, которых в этой части города особенное множество… – Данилов (252) приводит «Отрадную петербургскую статистическую заметку» из ПЛ (18 марта 1865, № 40): «В Столярном переулке находится 16 домов (по 8 с каждой стороны). В этих 16 домах помещается 18 питейных заведений, так что желающие насладиться подкрепляющей и увеселяющей влагой, придя в Столярный переулок, не имеют даже никакой необходимости смотреть на вывески: входи себе в любой дом, даже на любое крыльцо – везде найдешь вино». Газета «Весть» (1866, № 6. 20 января) перепечатывает из «Биржевых ведомостей» выразительную статистику: на 1 июля в городе было 3519 заведений, торгующих алкоголем; после ряда расчетов оказывается, что «на 80 взрослых жителей мужского пола приходится по одному питейному заведению».
40Близость Сенной… – Сенная площадь в Петербурге (между Екатерининским каналом и Фонтанкой); Данилов (251) цитирует фельетон ПЛ (1865, № 1, 3 января): «Сенная удобопроходима только для потерявших обоняние. Среди белого дня провозят по улицам нечистоты из помойных ям… <…> Все эти бараки с преющими рогожами, с гниющей парусиной, грязными проходцами между балаганов, наваленными разными испортившимися продуктами, давно пора уничтожить, и еще есть господа, удивляющиеся появлению сибирской язвы? Жалок бывает иногда при дурной погоде петербургский дачник, но во сколько раз несчастнее его петербуржец, поставленный в необходимость провести лето в городе, где со всех сторон его охватывает пыль, духота, зловоние». Ср. Тихомиров (61): «В общей картине Петербурга Достоевского Сенная – концентрированное выражение всех пороков современной городской цивилизации, символ предельного унижения и уничтожения человеческой личности».
41…обилие известных заведений… – имеются в виду публичные дома.
42«Эй ты, немецкий шляпник!» – Р.Г. Назиров («Творческие принципы Ф.М. Достоевского». Саратов. 1982. С. 104) пишет: «На всем протяжении действия Раскольников окружен океаном народного морального сознания. Не только Соня, но и множество случайных голосов из уличной толпы опровергают его “идею” и мощно влияют на его судьбу. Уличная толпа играет исключительную роль: она дана в действии, участвует в развитии сюжета, порою напоминая хор античной трагедии, сочувствуя герою, осуждая его, комментируя его поступки <…>». Слово «немецкий» подчеркивает оторванность Раскольникова от народной почвы; в следующем романе явно нерусский наряд героя («башмаки со штиблетами» Мышкина напоминают наряд жителей альпийских деревень) дается по контрасту с его русским мироощущением.
43…циммермановская… – Циммерман Карл Фридрих (1832–?) – владелец шляпной мастерской и магазина в Петербурге (Невский просп., 24; дом Петропавловской церкви).
44…он даже знал, сколько шагов от ворот его дома: ровно семьсот тридцать. – «Каморка, где жил Раскольников, ее местоположение, лестница, 13 ступенек, которые вели в каморку, кухня, мимо которой проходил Раскольников, дворницкая, где он нашел топор, – всё сходилось очень точно. Мы с Андреем Федоровичем <Достоевским, внуком писателя. – Л.С.> несколько раз ходили по этому дому, проделали скрупулезно описанный Достоевским путь Раскольникова от его каморки до дома, где жила старуха-процентщица, просчитали те самые 730 шагов, которые указаны Достоевским, – всё как нельзя более соответствовало роману». – Д. Гранин. Дом на углу. – Литературная газета. 1969. № 1. 1 января.
45Канава – Екатерининский канал (ныне канал Грибоедова).
46…в – ю улицу. – Екатерингофская (ныне проспект Римского-Корсакова) улица (ПСС. VII. 363); Белов (50) называет Садовую или Гороховую. По мнению Тихомирова (с. 65), имеется в виду Средняя Подьяческая улица. «Дом старухи мог находиться на Подьяческих, Мещанских, Офицерской, Садовой и Гороховой», – пишут Кумпан и Конечный (184).
47…заселен был всякими промышленниками. – Как указывает Белов (50), слово «промышленник» у Достоевского означает не владельца промышленного предприятия, а образовано от глагола «промышлять», т. е. добывать средства существования, часто мошенничеством.
48Лестница была темная и узкая, «черная»… – В домах была парадная лестница (она вела в переднюю) и черная – для прислуги и разного рода поставщиков; как правило, она приводила в кухню.
49…в четвертый этаж. – Число «4» часто встречается в ПН: кроме старухи, на четвертом этаже живут Мармеладовы, на таком же этаже находится полицейская контора; на дворе, где герой прячет взятые у старухи вещи, строится четырехэтажный дом, Раскольников четыре дня пребывает в горячке, Лазарь в евангельском рассказе (Евангелие от Иоанна – четвертое в Новом Завете) мертв четыре дня. См. подробнее Белов (51–52).
50…отставные солдаты-носильщики… – Отставной солдат – закончивший службу (25 лет) или отставленный по ранению или болезни (см. элегию А.А. Дельвига «Отставной солдат»).
51Звонок брякнул слабо, как будто был сделан из жести, а не из меди. – До изобретения электрического звонка в квартире с внутренней стороны двери висел медный (латунный, бронзовый) колокольчик, соединенный с веревкой, протянутой перед внешней стороной двери. Дергая за веревку, посетитель заставлял колокольчик звенеть.
52Раскольников – Фамилию героя исследователи связывают с расколом (Миколка – «тоже из раскольников»), при этом Д. говорил и о «высшем» расколе после реформ Петра I – между простым народом и образованным сословием. См. подробнее Альтман (40–47).
53«Косые лучи заходящего солнца» – «знак рокового часа, когда совершаются или замышляются решающие действия» – Топоров, 201. Тихомиров (69–70) обращает внимание на соотнесенность начала и конца романа: «Для символической структуры “Преступления и наказания” в целом показательно контрастное соотнесение мотива заходящего солнца в завязке романного действия («В начале июля <…> под вечер…» – с. 5) с картиной облитой утренним солнцем необозримой степи в финале».
54…в желтых рамках… – О значении слов «желтый» и «жёлчный» см. Кожинов (122–124). В ПН «желтизна – это не собственный цвет вещи, но знак ее порчи (пожелтелая кацавейка, желтый кусок сахара, желтая вода, желтые лица и т. п.)». – Тихомиров (68).
55Билетик (кредитный билет) – один рубль.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru