– Отчего вы переезжаете паром, сидя в седле, а не стоя на ногах и держа лошадь в поводу, как это делают все? – спросила Лидия, идя рядом с Муртузом, – тогда никакого несчастья не может случиться.
– Так, привычка! – пожал тот плечами и, наклонясь совсем к лицу девушки, шепнул ей на ухо: – Итак, вы помните, ровно через две недели, день в день, в полдень?
– А если будет вьюга, сильный мороз? Ведь теперь, слава Богу, не лето, а ноябрь месяц! – улыбнулась девушка.
– Я буду ждать в пещере три дня, авось за три дня выдастся несколько теплых хороших часов. Здесь зима не суровая, только в декабре и в начале января будут несколько морозных дней, а в ноябре ни морозов, ни вьюги не бывает. Впрочем, повторяю – жду вас три дня.
Разговаривая таким образом, они подошли к берегу и остановились, глядя, как курды осторожно вводили лошадей на паром по прыгающим доскам настилки.
– Вы на каком коне поедете? – спросила Лидия.
– А вон на том, светло-гнедом с белой лысиной на лбу, – а что?
– Так, я загадала. Видите ли, я сама подумала, что этот лысый конь назначен под вас, и решила, если мое предположение оправдается, то судьба ваша изменится к лучшему…
– Моя судьба в ваших руках! – прошептал Муртуз-ага и, ранее чем Лидия успела собраться с ответом, он крепко пожал ее руку и скорым шагом почти взбежал на паром. Цепь лязгнула, и тяжелая, неуклюжая махина медленно поползла от берега, постепенно, по мере приближения к середине реки, ускоряя свой ход.
– До свидания! – крикнул Муртуз-ага с парома.
– До свидания, – ответила ему Лидия с берега.
Все время, пока Лидия с Муртуз-агой находилась на берегу, Сударчиков неодобрительно на них покашивался. Он стоял в нескольких шагах в стороне, по обыкновению следя за приходом и отходом парома; число прибывших пассажиров отмечал карандашом в списках и сердито покрикивал на других солдат. Однако, углубленный в свое служебное дело, он вместе с тем не переставал следить за Лидией и Муртуз-агой. Старику очень не нравилась та, по его мнению, слишком большая любезность, с какой «барышня» обращалась к «гололобому басурманину».
– Ишь, стрекочет, – укоризненно думал он, – диви бы какой кавалер выискался, – а то азиат, азиат и есть! И где я эту рожу видел… фу-ты, Господи Боже, вертится в памяти, а не могу вспомнить, хоть зарежь, не могу, а видел?! Ей-Богу, видел и не похожую, а эту самую! Когда он еще в первый раз приезжал, тогда же мне мелькнуло, будто што знакомое, и теперь вот тоже… Дай Бог памяти!..
Старик изо всех сил напрягал свою память, вызывая в ней давно забытые образы, но тщетно.
В это время Муртуз-ага наклонился к самому лицу Лидии и зашептал ей что-то на ухо. Сударчиков, случайно взглянувши на них как раз в эту самую минуту, вдруг вздрогнул всем телом. Точно молния озарила его мозг; он даже ахнул от неожиданности. Привлеченный его возгласом. Муртуз-ага поднял голову и рассеянным взглядом посмотрел на старика. На мгновенье глаза их встретились, и этот мимолетный взгляд, оставшийся для Муртуз-аги без всякого значения, в Сударчикове разом уничтожил все его колебания.
«Это он, без всякого сомнения, он! – думал Сударчиков, не спуская с Муртуза, стоявшего уже на пароме, загоревшегося взгляда. – И как я, старый дурак, не узнавал его так долго! Удивление просто, да и только. Должно старости совсем из ума выжил! Кого-кого, а этого сокола завсегда в уме держал, а вот поди ж ты»… От волнения старик даже за голову взялся и несколько минут стоял, как ошеломленный. «Что же теперь девать надо, – продолжал размышлять Сударчиков, – не иначе, как объявить следует! Но кому, как? Много ведь с тех пор годочков ушло! Теперь, чего доброго, и не поверят, тем паче, что тогда еще слух прошел, будто бы он помер; тело, вишь, там чье-то нашли и родные признали, словно бы это был он… Оказия… а ен, ишь ты, жив… Ах ты, Господи Боже, как же тут быть?.. Нешто разве Аркадию Владимировичу рассказать, ен господин правильный, разберет все, как следовает… Не иначе как ему, другому некому!
Обуреваемый такими мыслями, старик до того в конце концов расстроился, что решил пока, что лучше уйти домой, чтобы не дать другим заметить охватившего его волнения.
– Иванов! – обратился он сурово к своему помощнику. – Мне что-то того… занездоровилось, я домой пойду. Так ты, знаешь, того… останься-ка тут без меня, да смотри фитанции-то не переври, аккуратнее отмечай. Понял?
– Не извольте беспокоиться, Илья Ильич, все будет в аккурате, – идите себе с Богом. Справлюсь, как следует. Не тревожьте себя занапрасну!
– Знаю я вас, не тревожьте, – все вы ротозеи, того и гляди проморгаете! – не утерпел Сударчиков, чтобы не поворчать, хотя отлично знал, какой исправный человек был Иванов. – Ну, да ладно, пойду уж, невмоготу мне что-то!.. – добавил он и торопливо зашагал к стоявшей на бугре, в общем ряду таможенных построек, казарме.
Сударчиков был одинок, а потому жил в общей казарме, а не на частной квартире, как прочие вольнонаемные досмотрщики, все поголовно женатые и детные. В казарме, где помещались состоящие на действительной службе таможенные солдаты, у Сударчикова была отдельная небольшая комнатка с особым ходом и даже с небольшим палисадником под окном. Взглянув на убранство и обстановку этой комнаты, всякий тотчас же бы понял, что в ней живет человек аккуратный, любящий порядок и даже некоторый комфорт. Железная кровать с целым ворохом подушек, под шелковым, стеганым на вате, персидским одеялом, помещалась у задней стены; в головах у нее стоял шкаф, за стеклянными дверцами которого виднелась на одной полке чайная и столовая посуда, а на другой – какие-то книги, жестянки, баночки и склянки. Что было на нижних полках, закрытых от любопытного взора деревянной половиной дверей, не было видно. По всей вероятности там лежали вещи, которые и должны были со храниться где-нибудь не на виду. Против шкафа в ногах кровати стоял высокий пузатый комод, покрытый крае ной скатертью. На комоде этом красовалось складное зеркало в черной раме и подле него лежали гребенка, щетка, ножницы и ящичек с разной мелочью, как-то: нитками, катушками, иголками и старыми медными и иными пуговицами. У единственного окна, завешенного до половины кисейной занавеской, стоял стол, застланный узорчатой клеенкой, с изображением летающих между ветвями птиц. На столе помещалась чернильница, банка из-под ваксы с наколотой шилом крышкой, служившая вместо песочницы, лампа под зеленым абажуром, коробка сургуча, коробка перьев, перочинный ножик, ножниц; несколько карандашей, из которых один был красного графита, другой – синего, а прочие – черного, две ручки и наконец, несколько листов бумаги и серых казенного формата конвертов. Перед столом стояло большое кожаное кресло, с сильно помятым от долгого употребления сиденьем и спинкой. Три венских стула были размещены вдоль стен. В углу висел большой образ. Образ этот сложил украшением всей комнаты; он был в киоте и стоял на резной полочке, в которую была вделана лампада. Над образом было устроено из красного кумача нечто похожее на шатер, полы которого, обшитые по краям кружевами, спускались аршина на два ниже образа. Вопреки излюбленной солдатской привычке украшать стены лубочными картинами, в комнате Сударчикова их не было ни одной; только над кроватью, поверх прибитого к стенке небольшого персидского коврика, висело несколько фотографических портретов в самодельных рамках. Большинство этих портретов давным-давно выцвели настолько, что едва можно было разглядеть изображенные на них лица, но уже без всякой надежды угадать кто они такие.
На глинобитном полу во всю ширину комнаты быль постланы два старых-престарых, местами порванных, не аккуратно заштопанных куртинских паласа. Так как обогревающая соседнюю казарму огромная печь, выходящая одной только своей задней стеной в комнату Сударчикова давала мало тепла его старым костям, то на зиму ставилась еще другая – железная, свойство которой было за пять минут накаляться докрасна, но зато так же и быстро остывать. Чтобы поддерживать в комнате ровную температуру. Сударчикову приходилось топить ее почти весь день исподволь подбрасывая небольшие кусочки кизяка, сообщавшие всему помещению своеобразный, слегка угарный, едковатый запах.
Придя домой, Сударчиков с несвойственной ему в обыкновенное время торопливостью достал из кармана ключи, отпер верхний ящик комода и, порывшись в нем недолго, вытащил старый потертый корешок переплета, перевязанный голубой ленточкой; развязав ее, он вынул из переплета большой конверт серой бумаги, а из конверта извлек фотографическую группу, с которой и подошел к столу, ближе к свету. Долго смотрел он на нее, то приближая почти к самому носу, то удаляя на расстояние вытянутой руки и, казалось, не мог никак насмотреться.
Фотография, которую так внимательно разглядывал Сударчиков, была не из важных; одна из тех, какие выполняются бродячими фотографами, на плохой бумаге, небрежно наклеенная на картон, с резко расположенными тенями и, к довершению всего, слегка уже выцветшая. Она изображала группу из пяти человек, в непринужденных позах разместившихся на разостланных прямо на траве под деревьями паласах.
На главном месте, опершись обнаженным локтем на ворох персидских подушек, полулежала чрезвычайно красивая, немного полная барыня, с гордым выражением в лице и в слегка прищуренных глазах под тонкими, изящно очерченными бровями. Красивые губы ее были слегка полуоткрыты, придавая тем ее лицу что-то напоминающее вакханку. Одета она была в светлый, легкой материи капот, с открытой шеей и большим вырезом на груди; волосы ее с бесчисленным множеством пышных завитков на лбу были заплетены в толстую длинную косу, небрежно перекинутую через плечо на высокую, пышную грудь. У ног красавицы, сложив ноги по-турецки, сидел плечистый пожилой офицер в кителе с капитанскими погонами и пустым стаканом в приподнятой руке. Лицо у него было некрасивое, но очень энергичное; особенно хорош был взгляд больших, в натуре, очевидно, серых глаз, прямой, смелый, открытый. Длинные баки с пробором посредине веером расстилались по груди, придавая лицу капитана еще более мужественное выражение. Рядом с капитаном, привстав на одно колено и делая вид, будто собирается налить ему в стакан из бутылки, которую держал в руке, стоял молодой вольноопределяющийся в черкеске и лихо заломленной на одно ухо тушинке. Лицо его, обращенное в профиль, было замечательно красиво: тонкий с легкой горбинкой нос, изящные губы, высокий открытый лоб и огромные, даже на фотографии, живые и выразительные глаза – все вместе делало из юноши положительного красавца. Он был очень строен, с тонкой, перетянутой в рюмочку талией, с широкими плечами. В натуре он должен был быть еще красивее. Против вольноопределяющегося, рядом с подушками, на которые облокотилась барыня, подобрав под себя ноги, сидел другой офицер, с смеющимся лицом, с фуражкой на затылке и поднятым в правой руке стаканом. Он как бы говорил: «За ваше здоровье, господа!» Сзади всей этой компании, прислонясь ко стволу дерева, под которым она расположилась, в мундире, сабле и кепке, молодцевато сдвинутой на одно ухо, стоял бравый, коренастый фельдфебель, с длинными закрученными вниз усами и богатырской грудью. Лицо его, слегка нахмуренное, выглядело строгим, даже немного сердитым. По всему было видно, что фельдфебель этот был человек не из мягких. Много лет прошло с тех пор, – немного не четверть столетия, – но и самого беглого взгляда было достаточно, чтобы узнать в этом кремне-фельдфебеле сурового ворчуна Сударчикова. Тот же умный нахмуренный лоб, те же проницательные, упорно глядевшие перед собой глаза, та же, упрямая, жесткая складка губ. Теперь только, помимо усов, старик носил еще и бороду, но и борода мало изменила общее характерное выражение его лица.
Долго, очень долго рассматривал Сударчиков фотографию, сосредоточив все свое внимание на красавце вольноопределяющемся.
– Он, разумеется он, – прошептал, наконец, старик и положил фотографию на стол.
– Что ж мне теперь делать? – снова задал он уже встававший перед ним и раньше вопрос.
Несколько минут простоял Сударчиков в глубокой задумчивости, опустив на грудь седую голову, потом выпрямился и, повернувшись к образу, три раза истово перекрестился.
– Господи, – прошептали его бледные губы, – не попусти злодею надругаться над правдой, отомсти ему за кровь и за слезы!
Хотя эта странная молитва по смыслу своему едва ли согласовалась с духом христианского учения, но Сударчикова успокоила настолько, что он даже нашел в себе силы снова отправиться на паром к своим, на время покинутым, занятиям.
С того дня как Аркадий Владимирович последний раз был в Шах-Абаде, прошло с месяц времени. Не видя так долго своего приятеля, Осип Петрович сильно соскучился по нем; всякий раз как в таможню приходил кто-либо из солдат Урюк-Дагского отряда, Рожновский не упускал случая расспросить их об их командире и послать с ними ему поклон.
– Да скажите его благородию, – добавлял он неукоснительно, – управляющий спрашивает, почему, мол, долго не приезжаете в Шах-Абад, очень они по вас соскучились.
Не довольствуясь устными поручениями, Осип Петрович отправлял иногда Воинову небольшие записочки, в которых дружески пенял ему за то, что тот совсем забыл своих шах-абадских соседей. В ответ на такие любезности Аркадий Владимирович в свою очередь посылал Осипу Петровичу нижайшие дружественные поклоны, отговариваясь в то же время недосугом за массой работы и хлопот по отряду, не дающих ему возможности приехать.
Убедясь, наконец, что Аркадий Владимирович умышленно сидит дома, Рожновский в одно из воскресений решил поехать сам к нему.
– Про Магомета рассказывают, – весело говорил Осип Петрович, входя в комнату Воинова, – будто бы однажды он приказал горе приблизиться к нему, но гора его не послушалась; тогда он сам пошел к горе. Вот так и я: приглашал, приглашал вас, вы не едете, пришлось самому приехать. Ну, здравствуйте!
– Ах, это вы, Осип Петрович! – радостно воскликнул Аркадий Владимирович. – Вот сюрприз-то… Спасибо вам, дорогой, что приехали; вы представить себе не можете, как я соскучился здесь один на посту.
– Воображаю. Отчего же вы к нам не приезжали, коли уже так вам скучно было?
– Некогда, дорогой; масса работы… Планы черчу, книги заканчиваю, мало ли еще что…
– Та не брешите, пожалуйста, бо я сам бачу, якая сь такая у вас работа! – перебил его Рожновский. – Скажите лучше – дуетесь вы на Лидию Оскаровну, оттого и не едете.
Воинов слегка вспыхнул, хотел что-то сказать, но вместо того махнул рукой и угрюмо насупясь, зашагал по комнате.
– Эх, Осип Петрович, – заговорил он после некоторого молчания, – разве я дуюсь? Что уж тут… Будем говорить напрямки. Посмотрите на меня хорошенько: скажите – не изменился я? По глазам вашим вижу, что вы замечаете во мне большую перемену… А отчего? Я думаю, мне и рассказывать не надо, без рассказов понимаете. И за что? Ну скажите – за что? Чем я виноват перед нею, чем заслужил такое отношение?
Последние слова Воинов почти прокричал, стоя перед Рожновским и заглядывая ему в лицо тоскливо-недоумевающим взором. Тот ничего не ответил, а только с досадой крякнул и слегка потупился.
Он действительно с первого же взгляда на Аркадия Владимировича нашел в нем большую перемену. Еще недавно такой жизнерадостный, бодрый и веселый, лихой поручик теперь как бы потух, осунулся, побледнел… Глядя на него, можно было предположить в нем серьезную и упорную болезнь. Воинов между тем продолжал:
– Конечно, насильно мил не будешь, я это сам понимаю; понимаю и то, что такая барышня, как Лидия Оскаровна, не может полюбить меня…
– Почему? – резко, с досадой перебил его Рожновский.
– Понятно почему, – совершенно искренно воскликнул Воинов, – я для нее слишком ординарен! Армейский поручик, малообразованный, неинтересный… Все это я отлично понимаю и ни на минуту не увлекаюсь и прежде не увлекался несбыточными надеждами… Не в том дело; но скажите – за что оскорблять меня так? За что относиться с таким недоверием, с такой враждебностью? Вот что больно и горько! Тем более обидно, что вначале она относилась ко мне очень хорошо, скажу прямо, по-дружески, – припомните вы сами, Осип Петрович, как мы с Лидией Оскаровной по целым вечерам просиживали вдвоем, еще вы подчас подтрунивали над нами… Ведь находила же она для меня тогда и слова, и разговоры, а теперь двух-трех слов не скажет, а если и скажет, то непременно съязвит, уколет… Разве это не больно? Разве не имел я права огорчаться и приходить в отчаянье?
Высказав все это дрожащим от волнения голосом, Воинов снова заходил по комнате, нервно до боли крутя усы. Рожновский молчал, хмуря брови; ему от всего сердца было жаль Аркадия Владимировича, но он не знал, что сказать ему в утешение.
– Нет, вы вот что мне растолкуйте, – остановился тот вдруг сразу посреди комнаты и даже ногой слегка притопнул, – что она в нем нашла? Какие такие особенные достоинства и качества? Ведь это же нелепость! Кошмар какой-то дикий и больше ничего… Кто он такой, позвольте вас спросить? Если даже брать его таким, каким он себя выдает, то и тогда он не что иное, как мусульманин, персюк, раб какого-то там Хайлар-хана, который во всякую минуту может его за ребро на крюк повесить… Господи, мне кажется, я с ума скоро сойду!.. И на такую-то, с позволения сказать мразь, Лидия Оскаровна обращает свое внимание, интересуется им… Впрочем, что я говорю – интересуется, надо уж говорить правду: не только интересуется, а прямо-таки любит его… да, любит, я это отлично знаю и никто меня в этом не разубедит… Никто, никто!.. – кричал Воинов, точно кто спорил с ним. – К. чему все это поведет? Ведь не идти же Лидии Оскаровне замуж за него… Уехать в Суджу, надеть чадру и ходить с кувшином к колодцу, в компании с прочими татарками… или как все эти коровам подобные ханши пальцем варенье лизать и тириак курить… О, проклятие, – прорычал в заключение Воинов и бросился на диван, с такой стремительностью, что весь он жалобно застонал.
– Ну, это вы уж чересчур преувеличиваете! – усмехнулся Осип Петрович, на мгновение со слов Воинова мысленно представив себе Лидию в роли ханши. – Дело так далеко не пошло, как вы себе воображаете. Мне даже смешно разуверять вас в том, что Лидия вовсе не влюблена в Муртуз-агу, даже и в мыслях у нее этого нет, – просто-напросто он ее заинтересовал как новый, невиданный ею еще тип. Немалую роль играет и таинственность, окружающая его, дающая право делать всякие предположения романического характера, невольно возбуждающие любопытство, а любопытство основание женской натуры. Про это, я думаю, вы и сами знаете. Я Лидию Оскаровну немножко изучил и нахожу в ней много романтизма. Довольно сказать – Жуковский ее любимый поэт. Она половину баллад его наизусть знает, от лермонтовского же Измаил-бея без ума. Я уверен даже, хотя она этого и не говорит, но это бессознательно У нее прорывается, что Муртуз-ага ей кажется тоже чем-то вроде Измаил-бея. Однажды она высказалась в том духе, что, мол, наверно, у Муртуза была в жизни драма, в которой замешана женщина и т. д., и т. д., а когда я на это со своей стороны сделал предположение, дескать, не был ли он фальшивым монетчиком, она страшно рассердилась и выговорила мне массу колкостей… Институтское воспитание, ничего не поделаешь! Они там учителей чистописания в Чайльд-Гарольды производят, а уж тут и Бог велел. Но, за всем тем, надо отдать справедливость Лидии Оскаровне, она барышня умная и скоро, скорее, может быть, чем мы думаем, разглядит этого самого Муртуза и даст ему надлежащую оценку. Вы только не волнуйтесь, глядите на все глазами философа и терпеливо выжидайте время; поверьте, не пройдет и месяца, как Лидия опять будет с вами такая же, как была раньше… Вы только не делайте глупостей, не вдавайтесь в трагедии, продолжайте посещать нас, как раньше посещали, и в конце концов все будет прекрасно. Верьте мне!
– Ах, вашими бы устами да мед пить! – задумчиво произнес Воинов, значительно успокоенный. – А я, признаться, с отчаянья удумал было в другую бригаду переводиться.
– Вот это уже была бы совсем глупость! – укоризненно покачал головой Рожновский. – Ну, Аркадий Владимирович, не ожидал я от вас, что вы такая баба окажетесь! Чуть неудача – он уже и в бега, а еще героем считаетесь… Ай, ай, стыдно, стыдно!
– Ваше благородие, – доложил вошедший денщик, – таможенный досмотрщик просит, могут они войтить, оченно, мол, нужное дело…
– Ах да, Аркадий Владимирович, я и забыл совсем; ведь я не один приехал, а и Сударчиков со мной. Я, знаете ли, совсем собрался к вам, в повозку уже садился, как вдруг, гляжу, Сударчиков бежит. «Ваше благородие, – спрашивает, – вы не к их благородию поручику Воинову ехать изволите?» – «Туда, а тебе что?» – «Ежели туда, будьте милостивы, позвольте и мне ехать с вами. Я до поручика важное дело имею, сообщить им известие надо одно, а кстати и вы прослушать изволите, по тому самому, что и до вас касательство имеет». Удивился я немного таким словам, но расспрашивать старика не стал и посадил его в свою повозку. По дороге он сообщил только, что дело, о котором он хочет говорить, заключает какую-то большую тайну и имеет непосредственную связь с именем Муртуз-аги. Подробнее же он обещал рассказать у вас на посту.
– Что ж, посмотрим, какое это такое дело; может быть, что-нибудь действительно важное. Ваш Сударчиков – человек положительный, серьезный и по пустякам болтать не станет. Надо позвать его и выслушать.