Эрику
Он тоже по мере сил
Отверг повседневный бред
И снял шутовские цвета,
Когда рождалась на свет
Угрожающая красота[1].
У. Б. Йейтс «Пасха 1916-го»
Некоторые события, описанные здесь, происходили в действительности. Все персонажи вымышлены.
Хорхе Ибаргуэнгойтия «Покойницы»
Fernanda Melchor
TEMPORADA DE HURACANES
Copyright © 2017 Fernanda Melchor
Published by arrangement with Michael Gaeb Literary Agency, Berlin
© Богдановский А., перевод на русский язык, 2021
© ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Они подошли к каналу через глубокую водомоину, поднимавшуюся от реки: подошли, держа наготове свои пращи-рогатки и щуря глаза, почти обожженные полуденным блеском. Их было пятеро, и только на одном были красные купальные трусы, ярко рдевшие среди иссохших к началу мая приземистых тростников. Четверо прочих были в подштанниках, четверо прочих были в облепленных илом башмаках, четверо прочих несли, время от времени сменяясь, корзину с мелкими камнями, только сегодня утром набранными в реке; четверо прочих были хмуры и злы и до такой степени готовы пожертвовать собой, что даже самый маленький не осмелился бы признаться, что ему страшно, и шел след в след за остальными, крепко держа свою рогатку с уже заложенным в кожаное гнездышко камнем, и был готов расколоть голову врагу при малейшем намеке на засаду – закричит ли большая питанга[2] в ветвях у него за спиной, зашуршит ли резко раздвигаемая листва, зажужжат ли пущенные им в лицо камни, поднимая горячий ветер, рассекая воздух, насыщенный почти невидимыми в белесом небе грифами, грифами и вонью, режущей, как брошенная в глаза пригоршня песка, заставляющая постоянно сплевывать, чтоб не пустить ее в самое нутро, отбивающая всякую охоту двигаться дальше. Но вожак показал на край расщелины, и пятеро поползли на четвереньках по сухой траве, пятеро стали единым телом и, облепленные зелеными мухами, увидели наконец то, что возникло на желтой пенистой воде – сгнившее лицо мертвеца, лежащего в тростниках среди пластиковых пакетов, ветром пригнанных сюда с шоссе, темнокожую маску, кишевшую неисчислимым множеством черных змеек и улыбавшуюся.
Ее звали Ведьмой, как и мать: сперва, пока старуха лечила и колдовала, – Ведьмой Малой, а когда в год оползня осталась одна, – просто Ведьмой. Если даже и было у нее настоящее имя, вписанное в какую-нибудь бумагу, изъеденную временем и червями, хранящуюся, наверно, в одном из шкафов, битком набитых полиэтиленовыми пакетами, засаленным тряпьем, прядями волос, косточками и объедками, если и впрямь были у нее имя, полученное при крещении, и фамилия, как у всех людей в поселке, то никто не знал ни того, ни другого, и даже те женщины, которые собирались в доме по пятницам, никогда не слышали, чтобы старуха обращалась к ней иначе как – ну, ты, дура безмозглая, или – эй, ты, коза, или – эй, ты, чертово отродье, когда подзывала ее к себе, или велела замолчать, или сидеть тихо под столом и не мешать выслушивать женщин, когда те по пятницам, присаливая слезами, изливали свои тревоги и горести, жалобы и песни, ныли и сетовали, что кто-то из покойной родни приснился или что опять полаялась с родней живой, и – само собой, говорили о деньгах, это уж как водится, но и о мужьях тоже, и о шлюхах с трассы, и что никак в толк не возьму, почему всякий раз, как влюблюсь по-настоящему, меня бросают, выплакивали свои беды и обиды, и зачем все это, стенали они, лучше бы мне помереть, чтоб никто не знал, что я была на свете, и вытирали глаза краешком покрывала, под которым, выходя со двора Ведьмы, все равно спрячут лицо, потому что еще не хватало, чтобы люди заметили и начали судачить, они ведь так устроены, им только дай, и никто не должен знать, что кто-то наведывается к Ведьме, потому что решат, будто месть замышляет, приходила порчу навести на ту тварь, что мужа сманивает, у людей язык без костей, наплетут с три короба, чего и не было никогда, а она ведь приходила-то всего-навсего за средством от несварения желудка у негодного мальчишки, который в одиночку умял кило картошки, или за травяным настоем для бодрости, или за снадобьем от колотья или резей, или, ах, боже мой, да так просто – посидеть на кухне, грусть излить, тоску развеять, избыть боль душевную, а то засела в груди и продохнуть не дает. Потому что Ведьма слушала, Ведьма вроде бы ничему не удивлялась, и, видно, недаром ходили о ней слухи, будто когда-то она убила мужа, не больше и не меньше, как сволочь эту Маноло Конде, из-за денег, конечно, убила, из-за денег, из-за дома, ну и земли, конечно, – сотни гектаров пашни и выпаса, оставленных отцом в наследство, ну то есть землицы, какая осталась после того, как Маноло кусочек за кусочком распродал ее боссу Синдиката, чтобы уж никогда больше не работать, а жить на ренту и прибыль от сделок, которые, правда, всегда проваливались, и так громадна была эта латифундия, что и после смерти дона Маноло оставался еще здоровенный надел, приносивший немалый доход, а потому двое сыновей его, вполне уже взрослые парни, которых дон Маноло прижил со своей законной супругой в Монтьель-Соса, так вот, сыновья эти нагрянули в деревню, чуть только узнали новость: обширный инфаркт, как сказал им врач, и пришли на бдение в дом в зарослях тростника и при всем честном народе сказали Ведьме, чтоб завтра же духу ее не было ни в доме, ни в поселке, и что она, видно, спятила, если думает, будто они допустят, чтоб какой-то шлюхе досталось все отцовское добро: земля и тот самый дом, который столько лет все строился, но до сих пор все никак не мог достроиться, грандиозно-несуразный, как сами мечты дона Маноло, дом с парадной лестницей и балюстрадой, украшенной гипсовыми херувимчиками, с высоченными потолками с гнездами летучих мышей по углам, да, так вот, земля, и дом, и деньги, где-то в доме том припрятанные, а денег тех – многие тысячи, которые дон Маноло некогда унаследовал по смерти своего родителя, а в банк класть не стал, а кроме денег, еще и бриллиантовое кольцо, ну, правда, его никто никогда не видел, никто и никогда, и сыновья тоже, однако ходил слух, будто камень там таких невероятных размеров, что кажется фальшивым, и реликвия эта принадлежала бабке дона Маноло сеньоре Чусите Вильягарбоса де лос Монтерос де Конде и по закону юридическому, а отчасти и божескому, должна перейти к матери его сыновей, венчанной супруге дона Маноло, законной его жене перед Богом и людьми, ей, а не Ведьме этой, твари подзаборной, гулящей девке, черт знает откуда свалилась она, подлюга, на нашу голову, и убийца к тому же, строит из себя большую барыню, прямо не подступись, какая важная, а на самом деле – попросту потаскуха, которую дон Маноло некогда вывез из какой-то глуши, из сельвы, вывез, чтоб тешить с ней похоть свою и предаваться самому гнусному разврату, скрашивая свое равнинное одиночество. Короче говоря, просто дурная женщина, неведомо как, а скорей всего, как полагали иные, по дьявольскому наущению, прознавшая о свойствах неких трав, росших поблизости, на холме, меж развалин, которые, по мнению властей, некогда были надгробьями тех, кто в стародавние времена жил тут, кто появился тут первым, даже раньше, чем гачупины[3], потом со своих кораблей увидавших все это и сказавших: чур-чура, теперь это все наше и нашего кастильского государя, а прежние люди, какие уцелели, принуждены были убраться в горы и потеряли при этом все, самые камни, из которых были некогда сложены их храмы, исчезли, оказались погребены у подножия холма во время урагана семьдесят восьмого года, когда случился оползень, и грязевым потоком накрыло больше ста жителей Ла-Матосы, так вот, на этих могилах, говорят, растут травы, из которых Ведьма готовит отвар – не отвар, а отраву, лишенную цвета, вкуса и запаха и не оставляющую никаких следов, почему доктор из Вильи и сказал, что дон Маноло скончался от инфаркта, сыновья же были уверены, что отца их извели этим зельем, а потом люди винили Ведьму и в их гибели тоже, ибо в самый день похорон, когда они возвращались с кладбища во главе траурного кортежа, из кузова грузовика, шедшего перед ними, вылетела и придавила их целая груда стальных болванок; на следующий день эту гору окровавленного железа можно было видеть на фотографиях в газете, и дело вышло просто удивительное, потому что никто не мог объяснить, каким же образом стряслась такая беда и почему эти железяки оказались плохо закреплены, вывалились из кузова, пробили лобовое стекло и прихлопнули братьев, ну, и понятно, что многие, подивившись такой странности, стали винить в несчастье Ведьму, твердить, что это она чарами своими подстроила аварию и, чтоб не потерять ни дом, ни землю, спозналась с дьяволом, который и наделил ее этим колдовским даром, и вот тогда-то, в это самое время, Ведьма и затворилась у себя в дому и больше уж не выходила оттуда никогда, не показывалась на людях ни днем ни ночью, опасаясь, надо думать, мести кого-то из родни Конде, а еще, может, и потому, что прятала что-то в доме и так берегла это, что боялась отойти, оставить без присмотра и сделалась бледная и худая, и страшно было глядеть ей в глаза, горящие безумием, а кормили ее женщины Ла-Матосы: приносили ей поесть за то, что она им помогала, давала разные снадобья, настои и отвары из трав, которые сама же выращивала у себя в огороде или за которыми посылала женщин к подножию холма, когда еще был этот холм. Примерно тогда же люди стали видеть крылатого летучего зверя: он преследовал мужчин, когда те проселочными дорогами возвращались домой, выпускал когти, грозя впиться ими в тело, ухватить и унести по воздуху в преисподнюю, и глаза у этого зверя так и полыхали огнем; тогда же поползли и слухи, будто Ведьма держит где-то у себя в доме, наверно, на верхнем этаже, куда никого никогда не пускает – даже тех, кто приходит навестить ее, – некую статую и якобы взаперти предается с ней блуду, статуя же эта представляет не кого иного, как самого дьявола, наделенного здоровенной снастью – длиной и толщиной с мужскую руку, притом как бы сжатую в кулак, и этой-то необыкновенной елдой Ведьма тешится каждую без изъятия ночь, и потому-то, по ее словам, ни один мужчина ей не надобен, и в самом деле по смерти дона Маноло она мало того, что никого к себе не водила, но и неизменно честила-поносила мужчин, твердя, мол, все они пьяницы и засранцы, псы шелудивые, грязные свиньи, и лучше сдохнуть, чем допустить до себя кого-нибудь из этих вонючих тварей, ну а кто их терпит, суть куры безмозглые, причем глаза у нее при таких речах горели, щеки рдели, волосы вставали дыбом, и обретала она тогда прежнюю свою красу, женщины же только крестились, воображая, как она в чем мать родила, насадившись на дьяволов дрын по самое некуда, скачет верхом, и по ляжкам у нее стекает дьяволово семя, красное, наподобие лавы, или пенисто-зеленое, как кипящее в котелке на огне зелье, которым Ведьма с ложки поила своих посетительниц во исцеление их тягостей, а то иногда и черное, как гудрон, как огромные зрачки и спутанные волосы некого существа, что однажды обнаружилось под столом на кухне, где копошилось, крепко вцепившись в подол Ведьминой юбки, не издавало ни звука и выглядело столь хилым, что многие женщины потихоньку молили Господа поскорее его прибрать, прекратить его мучения; да, того самого существа, что сколько-то времени спустя уже сидело всем на удивление нога на ногу у подножия лестницы с книгой на коленях и шевелило губами, беззвучно произнося слова, которые видели ее черные глазищи, и новость эта облетела в считаные часы всю округу, и даже в Вилье стало известно, что дочка Ведьмы выжила, а это случай неслыханный, ибо те уродцы, которых рождают бессловесные твари – козлята о пяти ногах или двухголовые цыплята, – умирают через несколько часов после появления на свет, дочка же Ведьмы – Ведьма Малая, как стали ее звать, девочка, рожденная втайне и в сраме, с каждым днем росла и крепла и вскоре уж справлялась с любым делом, какое поручала ей мать: дров ли наколоть, воды ли из колодца натаскать или даже отправиться на рынок в Вилью, отмахать тринадцать с половиной километров туда да тринадцать с половиной километров обратно, да не налегке, а с сумками в руках и с ящиком на лямках за спиной, и ни разу не остановиться передохнуть, не говоря уж о том, чтобы свернуть с дороги и поиграть с прочей ребятней, тем более что никто и не решался заговорить с ней, никто даже не потешался над ее свалявшимися курчавыми волосами, над ее лохмотьями, над ее огромными босыми ступнями и над всем обликом этой несуразно долговязой и неуклюжей девочки, нравом бойкой, как парень, а умом превосходившей любого, потому что вскоре стало известно – именно Малая ведет всю домашнюю бухгалтерию и дела с людьми из Синдиката, которые зарились еще и на эти остатки земли и только ждали, когда Ведьма допустит промах или небрежность, чтобы оттяпать их на законных основаниях, благо никаких документов у нее не имелось, как и мужчины, способного вступиться за нее, однако же ни того, ни другого не понадобилось, ибо Малая очень скоро выучилась управляться с платежами и счетами, да так поднаторела в денежных вопросах, что однажды ей хватило наглости появиться на кухне и назначить цену за материны консультации, сама же Ведьма, хоть ей в ту пору еще и сорока не сравнялось, выглядела на все шестьдесят, потому что поседела, сморщавилась и одрябла, и забывала порой брать плату за советы и снадобья либо довольствовалась доброхотными даяниями своих посетительниц – кусочком сахара-сырца, фунтом турецкого гороха, кульком уже подгнивших лимонов, протухшей курочкой – ну, что тут скажешь? Мерзавки, одно слово – и так продолжалось до тех пор, пока Малая не положила конец этому безобразию и, появившись однажды на кухне, грубым своим голосом, непривычным к речам, не сказала, что, мол, вся эта принесенная женщинами чепуха стоимости консультации не покрывает и так дело не пойдет, а потому с сего дня вводятся тарифы соответственно сложности задачи, стоимости материалов, требующихся для ее выполнения, и виду волшбы-ворожбы, нужной для достижения цели, ибо одно дело вылечить, скажем, почечуй и совсем другое – присушить намертво чужого мужа, а устроить так, чтобы явилась покойная мать и сказала, простила ли она родных за то, что при жизни держали ее в забросе и небрежении – вообще третье, правда же? И после этого все пошло иначе, пойти-то пошло, да не пришлось по вкусу многим, и они перестали являться туда по пятницам, а если скверно себя чувствовали, прибегали к услугам сеньора из Палогачо, чьи методы казались более действенными, нежели Ведьмины: к нему приезжали даже из столицы, да все люди непростые, а сплошь телезвезды, футболисты, видные политики, но поскольку цены он заламывал несусветные, а большинству этих женщин и на автобус-то было не наскрести, сказали они Малой, мол, да ты не спятила ли, как же мы теперь будем, но, впрочем, делать нечего, а Малая показала им свои огромные зубищи и ответила в том смысле, что беспокоиться не надо: если денег нет, можно оставить что-нибудь в залог или в заклад, как вам больше нравится, вот хоть сережки твои, что ты, помнится, надевала, или цепочку с шеи твоей малютки, или вот прямо сейчас можешь принести горшок тамалес[4] с бараниной, ну, или кофейник, приемник там, велосипед, короче говоря, все годится, любая утварь, а если просрочите, придется платить проценты, и вскоре Малая стала и деньги в рост давать, под тридцать пять процентов, а то и побольше, и все в деревне заговорили, мол, где это видано, чтобы в столь нежном возрасте девочка была такая хваткая и оборотистая, дело тут нечисто, то есть без нечистого не обошлось, а иначе откуда бы ей взять такие свойства, и немало было тех, кто в пивной говорил, что такой процент – это форменный грабеж, и что хорошо бы уведомить власти о бесчинствах старой клячи и что пусть-де полиция притянет ее к ответу за незаконное предпринимательство, влекущее за собой разорение жителей Ла-Матосы и других населенных пунктов, однако словами дело, разумеется, и ограничилось, потому что еще поди-ка найди, кто ссудит деньги под залог таких жалких пожитков, а кроме того, никто не хотел ссориться с обеими Ведьмами, ибо мать и дочь внушали всем довольно сильный страх. Даже мужчины опасались по ночам проходить мимо их дома, и все знали, что оттуда несутся такие вопли и стоны, что на дороге слышно, и одни считали, что это мать и дочь предаются с дьяволом разнузданному блуду, другие же утверждали, что это буйствует Ведьма Старая, которая совсем уже рехнулась, почти никого не узнавала, время от времени впадала в транс, и все были уверены, что это Господь карает ее за прегрешения и разнообразные мерзости, из которых главным было произвести на свет сатанинское отродье, чем Ведьма гордилась, и хотя женщины, набравшись смелости, спрашивали ее, от кого все же у нее Малая, это оставалось так и нераскрытой тайной: дон Маноло-то давно уже отошел в мир иной, и, стало быть, жила она без мужа, из дому не выходила никогда, танцульки-вечеринки не посещала, и сильней всего мучил женщин один вопрос – уж не кто-то ли из их собственных мужей расстарался сотворить это чудище, и потому женщины покрывались гусиной кожей, когда Ведьма усмехалась неопределенно и говорила, что Малая у нее – от Дьявола, тем паче что девочка была вылитый он, в чем всякий мог убедиться, взглянув на помещенную в соборе Вильи картину, на которой Святой Михаил Архангел повергал нечистого наземь, а особенно похожи были глаза и брови, и женщины крестились, увидев это, а иным даже снилось, как с воздетым ввысь детородным органом гонится за ними сатана, намереваясь заделать им ребеночка, и просыпались они в слезах, с обильно увлажненным межножьем и ноющим низом живота, и бегом бежали в Вилью исповедаться у падре Касто, а тот бранил их за суеверия, были и те, кто смеялся над этими россказнями и уверял, что Ведьма – просто полоумная, девочку же она в свое время украла из какой-нибудь лачуги, но другие твердили, что Сарахуана когда-то давно рассказывала, как однажды заглянули в ее закусочную какие-то парни явно не из Ла-Матосы и скорей всего даже не из Вильи, потому что говорили не вполне по-здешнему, а когда подвыпили, сказали, что, мол, пришли перепихнуться со старушкой, той самой, что когда-то убила мужа и слыла ведьмой, и Сарахуана тогда навострила уши и услышала, как те забрались к старухе в дом, врезали, чтоб помалкивала и предоставила им себя, потому что ведьма или не ведьма, однако оказалась она все еще очень хороша и в самом, что называется, соку, да и сама в конце концов вошла во вкус, судя по тому, как извивалась и верещала, и, наверно, в этой вонючей дыре все бабы – отъявленные шлюхи, и тут, как исстари повелось, о чем Сарахуане ли было не знать, объявившийся среди посетителей один особо вспыльчивый обиделся, что его родную Ла-Матосу обозвали вонючей дырой, вскипел и набросился на тех парней, а за ним и прочие, и пришлых сильно отдубасили, но все же до мачете дело не дошло, может, потому, что тех сразу сбили с ног, а может, потому что было слишком жарко, чтобы принять это близко к сердцу, да и не перед кем было в тот час показывать удаль, не было в заведении Сарахуаны женщин – никаких не было, даже тех страхолюдин, что обитают в шалашиках на берегу и дают за бутылку пива, так вот, наличествовали там лишь они сами да хозяйка Сарахуана, которую к тому времени никто за женщину уже не считал, а считали все своим парнем, таким же мужчиной, как они сами – с обязательными усами, с почерневшей рожей, с бутылкой, греющейся в кулаке, когда жужжит под потолком вентилятор, с трудом разгоняя плотную знойную духоту, источаемую их телами, и поет в одиночку магнитофон что-то кролик мой не-ве-сел над свечой у образа Святого Мартина Кабальеро, неужели заболел, и веточка алоэ, принесу я свежей травки, обвязанная ленточкой, вымоченной в святой воде, чтобы он повеселел! да, сеньор, а как иначе?[5] и тростниковая водка, потому что надо заклясть зависть, объясняла Ведьма, вернуть зло тому, кто его заслуживает, тому, кто его насылает. И потому у нее на кухне на самой середке стола, на блюде с крупной солью всегда лежало красное яблоко, сверху донизу насквозь проткнутое острым тонким ножиком и со вставленной в отверстие белой гвоздикой, и женщины, в пятницу спозаранку приходившие сюда, неизменно видели, что цветок увял, поник и пожелтел, будто стух от тех дурных флюидов, которые они сами же испускали в этом доме – нечто вроде негативной энергии, накопившейся, как они думали, в их телах от огорчений всякого рода и разнообразных обид и неприятностей, а Ведьма умела своими снадобьями избавить их от той энергии, которая густой, хоть и невидимой пеленой висела в спертом воздухе затворенного дома, ибо никто не знал, когда именно начала Ведьма бояться открытых окон, но к тому времени, как Малая уже топотала ножками в полумраке гостиной, куда никому не было доступа, да, так вот, уже к этому времени Ведьма собственноручно заделала все окна палками и проволокой, залила потом цементом и да не только окна, но даже и дубовую почерневшую дверь парадного входа, откуда вынесли когда-то гроб с телом дона Маноло, который потом доставили на кладбище в Вилье, заложила кирпичами и деревянными горбылями, так что открыть ее никто уж не мог и войти в дом можно было только через черный ход – маленькую дверку, ведшую со двора на кухню, а раз уж нельзя было закрыть и ее тоже, потому что нужно же было выпускать Малую, чтоб та воды натаскала, и огород вскопала, и продукты с рынка принесла, то Ведьма приказала забрать дверку решеткой с прутьями толще, чем в тюремной камере, как выразился кузнец, выполнивший этот заказ, да решеткой, запиравшейся на висячий замок размером с мужской кулак, ключ же Ведьма всегда держала при себе, то есть у себя за пазухой, в лифе, на левой груди; и решетчатая дверца эта, когда бы ни приходили женщины, оказывалась чаще всего заперта, и они, не смея стучаться, стояли перед ней в ожидании, а в конце концов дожидались порой того, что из дому начинали доноситься вопли, крики и проклятия, изрыгаемые Ведьмой, которая, по звукам судя, швыряла мебель то в стену, то об пол, меж тем как Малая – так много лет спустя расскажет она девицам с трассы – пряталась под столом на кухне, сжимала нож и сворачивалась клубочком, как в детстве, когда все думали и надеялись, что она умрет, и даже молились, чтоб прекратились ее страдания да мучения, а не то рано или поздно явится дьявол и потребует ее себе, и земля тогда разверзнется и поглотит обеих Ведьм, и полетят они в бездну прямехонько в адское пламя: одна – за то, что обуяна дьяволом, другая – за все злодеяния, совершенные ее волшбой, а именно за то, что извела отравой дона Маноло и наколдовала его сыновьям гибель в автокатастрофе; за то, что лишала мужской силы жителей деревни, обращая их в евнухов, и особенно за то, что извлекала из чрева женщин семя, брошенное туда по супружескому долгу и праву, а потом разводила его в ядовитом зелье, состав которого был ведом ей одной, и продавала тем, кто попросит, рецепт же его она перед смертью передала Малой, а дело было незадолго до оползня семьдесят восьмого года, когда с неистовой злобой хлестнул по берегу ураган, и раскатистые молнии целыми днями полосовали небо, и из разверзшихся хлябей его низвергалась вода, затопляя поля, на корню сгнаивая посевы, губя скотину, от страха перед ветром и громом не сумевшую вовремя покинуть хлева, и даже малых ребят, которых не успели подхватить на руки, когда холм вдруг отделился от почвы и пополз вниз в грохоте крошащихся скал, в треске с корнем вырванных дубов, и черная грязь, таща за собой все это, разлилась по всему побережью и обратила в кладбище три четверти поселения на глазах, на воспаленных от слез глазах у тех, кто выжил, и потому лишь выжил, что когда ринулся на них поток, успел влезть на высокие ветви манговых деревьев и просидел там в кронах несколько дней, пока не сняли подплывшие на лодках солдаты, как только природный катаклизм двинулся дальше, в горы и над ними рассеялся – засияло солнце из-за свинцовых туч, снова затвердела раскисшая было земля, а промокшие до костей люди, облепленные лишайниками, похожими на крохотные кораллы, толпой, с уцелевшими детьми на руках и выжившей скотиной направились искать себе прибежище в Вильягарбосе, откуда правили ими власти, а те освободили нижние этажи муниципалитета, открыли доступ на церковный двор и даже отменили занятия в школе, чтобы неделями кряду принимать беженцев с их жалобами и пожитками, с их списками погибших и пропавших без вести, в числе которых значились уже и Ведьма и ее одержимая бесами дочка, поскольку ни ту, ни другую никто не видел с самого начала бедствия. Но спустя еще много недель однажды утром Малая появилась на улицах Вильи в черном с ног до головы: черные чулки на поросших черным пушком ногах и блузка с длинным рукавом черная, и юбка, и туфли на высоком каблуке, и покрывало, приколотое к узлу ее длинных темных волос, – тоже, и вид ее всех поразил, и не враз поймешь, что больше – напугал или рассмешил, потому что уж больно нелепо она выглядела: жара такая, что мозги плавятся, а эта дура вырядилась в глубокий траур, ну, спятила, не иначе, выставила себя на посмешище, вырядилась наподобие тех трансвеститов, которые каждый год появлялись на карнавале в Вилье, однако все это приговаривалось про себя, никто не посмел расхохотаться ей в лицо, потому что многие в минувшие страшные дни потеряли своих близких и, глядя, как она в этом маскарадном костюме Парки величаво и вместе с тем устало шагает в сторону рынка, догадались люди, что Старая Ведьма умерла, исчезла из этого мира и покоится теперь, должно быть, в грязи, накрывшей полдеревни, и что смерть ей досталась скверная, хоть все в глубине души думали, что слишком легко отделалась колдунья за жизнь свою, грешную и корыстную, и ни у кого, даже у женщин, да, у тех самых женщин, что являлись к ней каждую пятницу, даже у них не хватило смелости спросить у облаченной в траур Малой, что же теперь будет с семейным делом, кому перейдет оно, кто отныне будет лечить и колдовать, и должны будут пройти годы, прежде чем люди вновь начнут наведываться в дом меж зарослей тростника, прежде чем Ла-Матоса оживет и заполнится жителями, и на костях погребенных под сдвинувшимся холмом поднимутся новые лачуги и халупы, приедут новоселы, в большинстве своем – привлеченные прокладкой нового шоссе, которое пересечет Вилью и свяжет ее с портом и с нефтепромыслами, недавно появившимися на севере, где-то у Палогачо, и ради этого возводятся бараки и скромные пансиончики, а со временем возникнут всякого рода закусочные-распивочные и бордели, куда будут заглядывать шоферы, и нефтяники, и торговые агенты, и журналисты, чтобы хоть ненадолго скрасить однообразие магистрали, по обе стороны которой, чередуясь с лугами, километр за километром тянется тростник, магистрали, пересекающей этот край от асфальтовой кромки города до предгорий на западе или до обрывистого берега моря, в этом месте неизменно бурного, – на востоке; кусты и кусты, чахлые заросли, задавленные вьюнком, который в сезон дождей разрастался с быстротой непристойной, грозя поглотить дома и посевы, так что обуздывать их напор ударами мачете приходилось людям, согнутым в три погибели на обочинах дороги, на берегах реки, в бороздах пашни: они, крепко упершиеся ногами в горячую землю, были кто слишком занят своим делом, а кто и слишком горд, чтобы замечать печальные взгляды, которые посылала им издали, с проселка, окутанная черным тень, кружившая по уединенным уголкам деревни, бродившая по участкам, где работали юноши, лишь недавно начавшие получать за свою работу жалкие гроши: они все как один – с гладкими, безволосыми телами, с узловатыми мускулами рук и ног, со впалыми животами, в которых тяжкий труд и жгучее солнце не оставили ни жиринки – после работы гоняют тряпичный мяч на поселковом стадионе, а под вечер несутся сломя голову наперегонки до водопроводной колонки, соревнуясь, кто первым сиганет в реку, кто первым достанет со дна брошенную с берега монету, кто дальше всех плюнет, когда, хохоча и галдя, они усядутся плотным рядком, плечом к плечу на нависающей над теплой рекой ветви, заболтают в едином ритме ногами, заблещут на солнце лоснящимися, будто полированными спинами – темными, как косточка тамаринда, золотисто-карамельными, как дульсе-де-лече[6] или нежная мякоть спелой саподиллы. С расстояния в несколько метров, притаившись за деревом, смотрела Ведьма на их кожу – то цвета корицы, то красного дерева, то отдающую в палисандр, кожу влажную и яркую, свежую, твердую и упругую, как чуть кисловатый на вкус плод, еще недозрелый, и оттого особенно, неотразимо соблазнительный, и это нравилось ей больше всего, и об этом она молила молча, собрав всю силу желания, как в пучок, в пристальную черноту взгляда, обычно занавешенного густыми волосами или прикованного мучительным беспокойством к границам наделов, – в руках неизменные сумки, глаза увлажнились от созерцания этой плоти, такой свежей, напитанной жизненными соками, и даже подняла покрывало, чтобы лучше чуять и смаковать этот чуть отдающий селитрой запах юных самцов, плывущий в воздухе под легким бризом, который в конце года становится суматошным ветром и ерошит листья тростника, развевает бахрому на соломенных шляпах и концы красных головных платков, гонит пламя по тростнику, испепеляя засохшие к декабрю кусты, а ко Дню Святых Невинных Младенцев уже доносит запахи карамели и жареного, сопровождает тяжеловесный безостановочный ход последних грузовиков, везущих под неизменно хмурым небом огромные кипы почерневшего тростника на сахарный завод, и мальчишки наконец прячут мачете в ножны, даже не обтерев клинок, и бегут к обочине шоссе, чтобы поскорее пустить по ветру деньги, заработанные в поте лица и напряжении тела, и потом, рассевшись вокруг пластикового стола, потягивают тепловатое пиво, слегка остуженное в дряхлом холодильнике Сарахуаны, который своим тарахтением перекрывает музыку, и вот ты думаешь, ну что же – эта даст, перебирают события последних недель, хорошенькая куколка, конечно, даст[7], и все единодушно соглашаются, что видели ее, а кто-то даже столкнулся с ней лицом к лицу на дороге, и дружно называют ее не Ведьмой Малой, но просто Ведьмой, и в своем юношеском невежестве то и дело путают ее с матерью и с персонажами страшных сказок, в детстве слышанных от матерей – про Плакальщицу, женщину, которая в приступе ярости убила все свое потомство и за это обречена до скончания века скитаться по свету и оплакивать свое прегрешение, превратившись в жуткое чудовище с мордой вздыбленного мула и лапами волосатого паука; или про Девочку в белом, призрак которой является тебе, если ты не слушался бабушку и удирал вечером из дому озорничать и шкодить, и тут-то, когда меньше всего этого ждешь, догонит тебя Девочка в белом, окликнет по имени, ты обернешься – и прямо на месте помрешь от страха, увидев череп вместо лица, и Ведьма была для них чем-то вроде таких привидений, только поинтересней, потому что она всамделишная, из мяса и костей, и ходит по городскому рынку Вильи, здороваясь с торговцами, не хрень призрачная, о которой свистят бабки, тетки и мамаши, им ведь, кошелкам болтливым, лишь бы заставить человека сидеть дома и не дать ему развлечься, что, нет разве? А так хорошо удрать вечерком, поколобродить, попугать пьяниц, поприставать к девчонкам подоступнее. Только не к Ведьме, к Ведьме – ни за что, говорил один, это же не баба, а упырь, с такой поиграешь – в ящик сыграешь, если захочет высосать у меня кровь, пусть отсос начнет отсюда, залихватски подхватывал другой, недвусмысленно похлопывая себя между ногами, и тут под общий гвалт, и гомон, и отрыжку, и стук ладонями по столу, и хохот, больше похожий на вопль, непременно в чью-то смышленую голову приходило, что Ведьма, раз уж у ней столько земли и денег в сундуках, и золота в мешках, запросто может позволить себе роскошь платить за то, что доставалось даром и местным девицам, и иным заблудшим овечкам, из тех, что сами напрашивались. Хоть никто толком и не дознался, кто же отважился первым, кто набрался храбрости и в ночь-полночь пришел к жилищу колдуньи, стараясь, чтобы не заметили его у этой решетчатой дверцы черного хода, которая внезапно открылась, явив высоченную и худющую женщину с позванивающей связкой ключей в лунно-бледных, как клешни краба, руках, на миг высунувшихся из-под рукавов ее черной, будто парящей во тьме хламиды. Кухня освещена только мерцанием раскаленных углей, подогреваюших чугунок с каким-то варевом, но зато пропитана запахами, на несколько дней въедающимися в волосы мальчишек, из тщеславия или удальства, болезненного интереса или телесного голода решавшихся поладить с этой дрожащей тенью, чтобы потом, как можно скорее сделав свое дело, выскочить на тропинку и через пустырь бегом добежать к шоссе, под надежный и безопасный кров Сарахуаны и отдать за тепловатое пиво деньги, которые перед тем, как отпустить, сунули тебе в карман. А на рожу ее нечего и смотреть, бахвалился потом мальчишка перед теми, кто желал его слушать, да и вообще ничего не надо – терпи, покуда она шарит по тебе руками и губами, а губы тоже вроде тени – то возникнут, то скроются за шершавой вонючей тряпкой у нее на голове, и Ведьма, когда нужно, приподнимала покрывало, но полностью никогда не снимала, и мальчишки даже до известной степени ей за это благодарны, как благодарны и тому, что все это происходило молча – ни стона, ни вздоха, ни слова доброго или другого какого, ничто, в общем, не отвлекало тело от тела: только они да немного слюны в туманном мраке кухни или в коридорах, украшенных фотографиями голых женщин с выцарапанными глазами. Когда же Вилью и окрестные поселки по эту сторону реки облетела весть, за что именно Ведьма платит, к ней началось настоящее паломничество: мальчишки и зрелые мужи чуть не на кулаках оспаривали право пройти первым, иные даже и не имели в виду ничего такого, а просто не хотели отставать от других, приезжали в своих фургонах, выволакивали под вопли радио ящики с пивом, заносили их через дверцу на кухню и запирались изнутри, и оттуда гремела музыка, словно на празднике, пугая соседей и особенно тех немногих порядочных женщин, кто еще оставался в деревне, к тому времени уже наводненной неизвестными девицами определенного сорта и неопределенного возраста, слетевшимися бог знает откуда на шелест кредитных билетов, оставляемых на своем пути трубами нефтепровода – накрашены девицы были сильно, а на передок слабы, нравственность их можно было счесть сомнительной, но род занятий сомнений не вызывал, и за совсем недорого – разве что бутылку пива на эти деньги возьмешь – они позволяли кавалеру в танце руки не только распускать, но и запускать их куда угодно; девицы пухлые и упитанные и, казалось, сочившиеся маслом, поскольку вентиляторы не работали, а на шестом часу празднества уж и не разберешь, что́ утомительней – битый час ли пытаться поднять павшую духом плоть партнера или притворяться, что слушаешь его россказни; девицы-ветеранши, танцевавшие, если никто не приглашал, в одиночку, посреди пятачка утоптанной земли, хмельные от кумбии и каньи[8], завороженные усыпительным ритмом «тумпа-тумпа»; девицы потрепанные и раньше срока вышедшие в тираж, занесенные в эти края бог знает откуда тем самым ветром, что гонял по каналу полиэтиленовые пакеты; женщины, утомленные жизнью, женщины, внезапно осознавшие, что уже не в силах начать все заново ни с кем из знакомых мужчин, и откровенно смеявшиеся, обнаруживая некомплект зубов, при напоминании о прежних иллюзиях; и, наконец, те единственные, кто, вдохновившись слухами и наслушавшись старушечьих сплетен, пока стирали белье у реки или стояли в очереди за бесплатным молоком, набрался смелости и отправился к дому Ведьмы, затерянному среди плантаций, и стучал в дверь до тех пор, пока та не приотворялась, и на пороге не появлялась эта сумасшедшая во вдовьем уборе, и женщины принимались умолять ее, чтоб помогла, наварила для них снадобий, о которых столько толкуют в округе, – того, что накрепко привязывает мужчин и приводит к покорности их всех, и того, что отгоняет мужчин навсегда, и того, что стирает только память о них, и того, что позволяет избыть беду, случившуюся от семени, которое мужчины излили во чрево женское перед тем, как смыться отсюда на своих грузовиках, и еще другого зелья, самого, наверное, крепкого и действенного, способного избавить сердце от ложной прелести самоубийства. Вот им-то и только им одним, короче говоря, Ведьма и оказывала содействие и – как ни странно – не брала за это ни единого песо, и это было похвально с ее стороны, потому что девицы с трассы ели дай бог чтоб раз в день, а у многих не было даже и полотенчика вытереться после очередного клиента, хоть вероятней всего делала она это потому, что девицы с трассы не стыдились, не пряча лица и светя ляжками, являться к ее дому и охрипшими от сигаретного дыма и недосыпа голосами выкликать: Ведьма, Ведьмочка, отвори, коза драная, я опять залетела, влипла выше крыши, до тех пор, пока не появлялась хозяйка в черной своей хламиде и в перекрученном покрывале на голове, которое, однако, не могло при дневном свете, на кухне, где все было вверх дном, и подошвы прилипали к полу, вымазанному запекшейся кровью, не могло скрыть, говорю, запухшие от кровоподтеков веки, корки на разбитых губах, ссадины на рассеченных бровях, и только этим женщинам порой поверяла Ведьма собственные горести, оттого, наверно, что они могли понять и на собственной шкуре знали, какие же мужики скоты, и даже порой пошучивали на эту тему, смеша Ведьму и заставляя ее позабыть побои и назвать вслух имена тех, кто так с ней обходился, кто вламывался в дом, переворачивал мебель и злобно требовал денег, те сокровища, а именно – золотые монеты и перстень с брильянтом величиной в кулак – которые Ведьма, как уверяет молва, прячет где-то здесь, как ни божилась она, что нет у нее никакого клада и сокровищ тоже нет, а живет она на ренту с оставшихся еще у нее кусочков земли вокруг дома, и на кусочках этих Синдикат выращивает тростник, а живет она скудно и трудно, по-вдовьи живет, в запущенном доме, заваленном разным хламом и полусгнившими картонными коробками и мешками с мусором – бумагой, тряпьем, пыльными перхотными выческами, порожними пластиковыми бутылками, всем этим дерьмом, которое пинали и топтали пришельцы в своем стремлении открыть двери в спальню на втором этаже, запертую изнутри давным-давно, еще с тех пор, как Старуха в очередном припадке безумия сдвинула к двери всю мебель, а дверь-то была из цельного дуба, и потребовались совокупный вес, включая и сто тридцать килограммов команданте Ригорито, и усилия семи человек в форме, представлявших в Вильягарбосе органы правопорядка, чтобы она наконец подалась и уступила, и произошло это в тот самый день, когда труп бедной Ведьмы всплыл в ирригационном канале сахарного завода. Жуткое зрелище, толковали люди, потому что, когда мальчишки обнаружили тело, оно уж было все раздутое, и глаза вытекли, и лицо хищники объели так, что казалось, будто несчастная безумица улыбается, жуть, одним словом, да не то, мать его так, слово, а ведь была она в сущности хорошая женщина, добрая, людям помогала, денег за помощь не брала и ничего не просила взамен, разве что чуточку общения, и по этой вот причине все девицы с трассы и кое-кто из работавших в забегаловках Вильи подхватились и стали собирать деньги, чтобы по-людски, с миром упокоить бедные сгнившие останки Ведьмы, однако местные мерзавцы-чиновники, которых, как водится, развелось у нас до известной матери, по бездушию своему отказывались выдавать тело, во-первых, потому якобы, что это вещественное доказательство преступления, а следствие еще не окончено, а во-вторых, без документов, доказывающих родство с покойной, они, мать их так, не имеют права дать положительный ответ, хотя какие тут могут быть документы, если ни одна душа в Вилье не знала даже, как по-настоящему и зовут-то бедную женщину, а сама она не желала открыть свое истинное имя, отговариваясь тем, что и нету у нее имени, что даже родная мать звала ее не иначе как сучкой, тварью, чертовой куклой, дьяволовым отродьем, прибавляя, мол, жалко, не задушила ее в колыбели, не утопила в реке, сволочь такую, и по здравом размышлении скажем так: после всего, что с ней сделали эти гады, имелись у нее основания похоронить себя заживо; бедная Ведьма, бедная умалишенная, и дай бог, чтобы по крайней мере отловили тех шакалов, сколько уж их там было, которые перегрызли ей горло.