Город выглядит по-праздничному. На улицах толпятся любопытные, охотники поглядеть, как проводится бойкот. Эдгар видит бесчисленные плакаты на дверях, витринах, стенах: «Еврей», «Не покупайте у евреев», «Жид, сгинь, пропади». Повсюду стоят, расставив ноги в высоких сапогах, ландскнехты и, разинув глупые рты, орут хором: «Пока не околеют все жиды, ни хлеба, ни работы ты не жди». Может быть, Гина и Рут были правы, и не следовало сегодня отправляться в клинику. Но нельзя бросить пациента Петера Дейке. Петер Дейке, зарегистрированный под № 978, восемнадцати лет, пациент по третьему разряду, был обречен на смерть до того, как его доставили в клинику. Первая операция не дала результата. Возможно, что и повторная ничего не даст. Во всяком случае, она является единственным средством, которое, пожалуй, может спасти Петера Дейке. Повторную операцию мог бы сделать Реймерс. Но нет. Он, Эдгар, не желает увеличивать риск смертного исхода из-за идиотского бойкота, который эти господа постановили провести сегодня.
Он несется в развевающемся белом халате но длинным коридорам клиники. Все идет своим заведенным порядком. В клинике двадцать четыре врача-еврея. И сегодня, как обычно, все на месте, включая и маленького Якоби. Работа спорится, как всегда, о бойкоте ни слова, но за внешне равнодушными лицами Эдгар угадывает скрытое напряжение. Маленький Якоби бледен. Несмотря на все средства, руки у него сегодня слегка потеют.
– Подготовьте больного девятьсот семьдесят восемь, – отдает Эдгар распоряжение сестре Елене. Вдруг появляется Реймерс. С присущим ему несколько грубоватым добродушием он тихо просит Эдгара:
– Улепетывайте, господин профессор. Оставаться вам здесь абсолютно бессмысленно. Нельзя знать, что может учинить взвинченная чернь. Если вы уйдете, мне, может быть, удастся увести маленького Якоби. Его присутствие здесь чистейшее самоубийство.
– Ладно, дорогой Реймерс. Вы свое заклинание изрекли, а теперь приступим к больному девятьсот семьдесят восемь.
Он производит операцию.
Едва успевают отвезти больного в палату, как они являются. В руках у них список двадцати четырех врачей, служащих в городской клинике. Они спрашивают, где эти врачи, но персонал оказывает пассивное сопротивление, отговаривается незнанием. Предводительствуемые несколькими студентами-фашистами, они устраивают форменную охоту на названных врачей. Едва поймав кого-нибудь, они выводят его на улицу. Они не позволяют врачам снимать халаты, и если им попадается кто-нибудь без халата, они заставляют надеть его. Перед главным входом стоит огромная толпа, и как только появляется белый халат, он мгновенно исчезает в ней, под дикое улюлюканье, свист, лютую ругань.
Добрались до Эдгара.
– Вы профессор Опперман? – обращается к Эдгару тип с двумя звездочками на воротнике.
– Да, – говорит Опперман.
– Номер четырнадцать, значит, есть, – удовлетворенно говорит другой и вычеркивает его имя в списке.
– Вы должны немедленно покинуть это учреждение. Следуйте за мной, – приказывает первый, с двумя звездочками.
– Профессор Опперман только что произвел операцию, – вмешивается сестра Елена. Это уже не ее обычный тихий голос, ее круглые карие глаза огромны от гнева. – Необходимо, – сдержанно говорит она, – чтобы больной еще некоторое время оставался под наблюдением профессора.
– У нас есть приказ выставить этого человека на улицу, – заявляет тот, что о двух звездочках. – Мы обязаны выгнать отсюда всех еврейских врачей во имя очищения Германии, – торжественно изрекает он заученную фразу, старательно избегая диалектных словечек. – И точка.
Одна из сестер тем временем вызвала тайного советника Лоренца. Он с грохотом вваливается в коридор, и огромный, в развевающемся халате, подавшись краснолицей головой вперед, движущейся горой устремляется на непрошеных гостей.
– Что здесь происходит, сударь? – громыхает он, и слова, точно обломки скал, вылетают из его сверкающего золотом зубов рта. – Что вы себе позволяете? Я здесь хозяин. Понятно? – Тайный советник Лоренц – один из популярнейших врачей в стране, пожалуй, самый популярный; даже кое-кто из ландскнехте!» знает его по портретам в иллюстрированных журналах. Субъект о двух звездочках приветствует его древнеримским жестом.
– Национальная революция, господин профессор, – поясняет он. – Жидов гнать отовсюду. У нас приказ выбросить их из клиники, всего двадцать четыре штуки.
– Придется вам, милостивые государи, выбросить за одно и двадцать пятого, старый Лоренц здесь не останется.
– Как угодно, господин профессор, – говорит тип с двумя звездочками. – Мы действуем по приказу.
Седовласый «Бойся бога» впервые в своей жизни чувствует полное бессилие. Он видит теперь, что профессор Опперман был прав: охватившая страну болезнь не острая, а хроническая. Он вступает в переговоры.
– Оставьте в покое хотя бы профессора Оппермана. Я ручаюсь за то, что он уйдет из клиники.
Ландскнехт в нерешительности.
– Ладно, – говорит он наконец. – Беру на свою душу. Вы гарантируете мне, господин профессор, что этот человек не прикоснется больше ни к одному арийцу и в течение ближайших двадцати минут покинет это здание. Помните, мы ждем. – Молодчики отпускают Эдгара и уходят.
Но через несколько минут они возвращаются.
– Какой это бессовестный ариец позволил сегодня этому еврею оперировать себя? – осведомляются они.
Старик Лоренц ушел. Вместо него доктор Реймерс пытается урезонить их.
– Не хватит ли на сегодня, господа хорошие? – Он старается сдержать себя, но в голосе его слышится тихое рычание.
– Заткнитесь, пока вас не спрашивают, – обрывает его тип с двумя звездочками.
Какой-то студент ведет их к оперированному. Они входят в палату. Реймерс за ними. Эдгар, чуть пошатываясь, машинально семенит вслед.
Анестезия при операциях дыхательных путей затруднительна. Эдгар Опперман придумал специальный способ для таких случаев. Больной Петер Дейке находится в сознании, но под действием большого количества морфия. Голова его представляет собой сплошную белую повязку. Блуждающим невидящим взглядом блестящих глаз смотрит он на ворвавшихся. С искаженным от ужаса лицом, широко раскинув руки, стоит перед кроватью дежурная сестра. Ландскнехты твердыми шагами подходят к дрожащей женщине и отстраняют ее. Нацисты – народ организованный, они все предусмотрели, в руках у них резиновая печать.
– Сволочь, – говорят они Петеру Дейке и ставят ему на перевязку печать: «Я, потерявший всякий стыд, позволил еврею лечить себя». Крикнув затем: «Хейль Гитлер!» – они по-военному, строем, спускаются с лестницы.
Эдгар, словно лишенный воли, словно его тянут на веревке, все время машинально семенит за ними в тупой, бессильной задумчивости. Сестра Елена берет его под руку и ведет в директорский кабинет. Зовет старика Лоренца. Эдгар и Лоренц стоят друг против друга, оба очень бледные.
– Простите, Опперман, – говорит Лоренц.
– Вы не виноваты, коллега, – с трудом, сухо и хрипло произносит Эдгар и несколько раз автоматически пожимает плечами. – Что же, пойду, пожалуй, – говорит он.
– Халат хоть снимите, Опперман, – просит Лоренц.
– Нет, – отвечает Эдгар, – не нужно. Спасибо, коллега. Хотя бы халат я хочу взять с собой.
– Ради бога, Мартин, не езди ты завтра в контору, – просила Лизелотта вечером, накануне бойкота. Она слышала, что много евреев убито или умерло от полученных побоев, слышала, что евреев истязают, знала, что все больницы в стране переполнены изувеченными людьми. – Не езди завтра в контору, – просила она, вплотную подойдя к Мартину. – Обещай мне.
Мартин достал пенсне, долго протирал стекла. Волосы его поседели и поредели, спина округлилась, щеки обвисли.
– Не сердись на меня, Лизелотта, – сказал он, – но я поеду в контору. А ты не бойся. – Он похлопал ее, чего никогда раньше не делал, тяжелой волосатой рукой по плечу. – Ничего со мной не случится, – продолжал он. – Я хорошо знаю границу, за которую переступать нельзя. Я поумнел, Лизелотта. – Он как-то чудно покачал головой. Он уже не думал о самообладании и достоинстве. Говорил больше, чем раньше, и порою хитро, понимающе подмигивал. Он стал похож на Эммануила Оппермана и даже на шурина своего Жака Лавенделя. Лизелотта с изумлением следила за этими переменами. Мартин постарел, но он казался мужественней, закаленней, он глубже знал жизнь и людей. Она очень любила его.
Она не настаивала больше. Оба молчали. Она думала о катастрофе, о последних часах Бертольда. Не было такой минуты, когда бы она не думала о нем. Снова и снова подходила она к двери, как в тот раз, когда она услышала хрипение мальчика. Она увидела, что он лежит, вытянувшись, на спине. Подняла его руку, рука безжизненно упала, подняла ногу, и нога упала как деревянная. А он еще хрипел, дышал, пульс бился; он жил еще. И все же он был мертв, тело было холодное и белое. Ничем нельзя было привести его в сознание. Врачи снова и снова промывали ему желудок, согревали его, искусственно вводили пищу, чай с коньяком, молоко, давали сердечные лекарства. Она вспоминает множество незнакомых слов: кардиазол, дигален, строфантин, эйтонон. Три дня он лежал в таком состоянии, жил, но был мертв, ибо все знали, что нет средства спасти его. Кислородная подушка не помогала, промывание желудка не помогало; он лежал, хрипел, он не проглатывал слизи, наполнявшей полость зева, и тело его было холодным и белым. Пульс бился медленно и наконец остановился. Но Бертольд был мертв уже тогда, когда она впервые услышала его хрипение. И она это знала. Не она, а Мартин все твердил врачам: «Сделайте же что-нибудь, помогите ему». Она знала, что никто не в состоянии помочь. Она одна могла помочь, но она этого не сделала. Она всю вину берет на себя. У Мартина свои заботы. Уберечь мальчика была ее обязанность.
И все же безудержность горя Мартина служила ей утешением. Он кричал, выл, метался как безумный. Он вновь и вновь перечитывал рукопись Бертольда, отдал ее переписать и потом, как безумец, положил эту рукопись вместе с грамотой Мольтке в гроб Бертольду. В знак траура сидел, по старинному еврейскому обычаю, на полу, надорвав одежды. Собрал девять набожных евреев и читал с ними поминальную молитву.
После семидневного траура по сыну он стал другим человеком. Но именно в этом новом Мартине Лизелотта узнала того Мартина, которого всегда чувствовала в нем. Она открывала в нем качества, нравившиеся ей в шурине Жаке Лавенделе, изворотливость в борьбе за то, что он считал правильным, пренебрежение к внешним формам, настойчивую гибкость, если вопрос шел об интересах нужного дела. Мартин и Лизелотта, без лишних слов, стали друг другу ближе, роднее.
Никогда не говорили они о Бертольде.
Зато Мартин теперь часто делился с Лизелоттой всякими деловыми заботами. Не прекословя, принимал унижения от Вельса, но с тем большим упорством и умом отстаивал то, что ему казалось важным. Магазин на Гертраудтенштрассе раньше чем через год отойдет в «Немецкую мебель», но Мартин работает так, словно забыл об этом. Он принимает к себе еврейских служащих, уволенных по требованию Вельса из магазинов «Немецкая мебель».
В субботу, в день бойкота, он, как всегда, отправился в контору. По дороге разглядывал взбудораженную, любопытную толпу, глазевшую, как проводится бойкот. Он видел плакаты в витринах, слышал хоровую декламацию фашистских ландскнехтов. И только покачивал головой. Бойкот этот, как почти все, что делали нацисты, был пустой комедией. Официальный мотив, будто таким путем правительство хочет заставить замолчать цивилизованный мир, возмущенный погромами, был нелеп. Сами министры вынуждены были признать, что обвинения в истязаниях не устранить новыми избиениями избитых. Истинные причины бойкота заключались не в этом. Четырнадцать лет подряд фашистские главари обещали своим приверженцам, что те смогут безнаказанно убивать евреев, грабить их жилища и магазины, но как только дошло до дела, сами же, под давлением негодующего мира, были вынуждены попридержать свою свору. Поэтому им понадобился такой демонстративный бойкот, они надеются с его помощью хотя бы сколько-нибудь успокоить разочарованных.
Мартин попросил Францке остановить машину на углу, он хотел без помех удостовериться, как обстоит дело с магазином. Придя к власти, нацисты имя Опперманов не забыли. Они поставили перед небольшим магазином на Гертраудтенштрассе больше десятка ландскнехтов во главе с начальником, украшенным двумя звездочками на воротнике. Все витрины были густо заклеены плакатами: «Не покупайте у евреев». Они раздобыли где-то портрет Эммануила Оппермана и для смеха наклеили на него плакат: «Жид, сгинь, пропади!» – так, словно эти слова вылетают у него изо рта. Молодые ландскнехты орали хором: «Евреи – ваша беда», – а в последней витрине Мартин заметил крупную надпись: «Пусть у этого еврея отсохнут руки». Он поглядел на свои розовые волосатые руки. «Надо полагать, они отсохнут еще не скоро», – усмехнулся он про себя.
Он подходит к главному подъезду. Старый швейцар, с суровым лицом, и снежно-белыми усами, стоит на своем месте. Но он не толкает перед Мартином вращающуюся дверь. Ландскнехты повесили ему на шею плакат: «Жид, сгинь, пропади!» Он смотрит на своего патрона смиренно, беспомощно, тая ярость и надежду: здороваясь с ним, Мартин, против обыкновения, снимает шляпу и говорит:
– Добрый день, Лещинский, – но ничего не предпринимает. Теперь он поумнел. Когда он собирается толкнуть дверь, к нему подходит начальник с двумя звездочками.
– Разве вы не знаете, сударь, что сегодня день еврейского бойкота? – говорит он.
– С вашего разрешения, я хозяин этого магазина, – отвечает Мартин. Ландскнехты окружили их, остановились и некоторые зеваки, все молча, с любопытством следят за этой сценой.
– Вот как, – говорит начальник. – Важная птица, значит.
И Мартин под взглядами собравшихся проходит в свой магазин.
Все служащие на месте, но покупателей в магазине ни души. В конторе сидят господин Бригер и господин Гинце. Господин Гинце все-таки повесил портрет Оппермана в военной форме и с Железным крестом первой степени на груди. Внизу Гинце проставил большими четкими буквами: «Пал за отечество 22 июля 1917 года».
– Напрасно вы это сделали, Гинце, – угрюмо говорит Мартин. – Напрасно вы вообще пришли. Вы только себе повредите, а нам ничем не поможете.
– Есть какие-нибудь новости? – поворачивается он к Бригеру.
– Пока все проходит довольно мирно, – говорит Бригер. – По дороге сюда на Бургштрассе я видел такую сцену: перед табачной лавчонкой еврея стоял на посту нацист. Он посмотрел на часы: десяти, то есть часа, когда официально начинался бойкот, еще не было. Парень снял с себя плакат, вошел в магазин, купил пачку сигарет, вышел и снова надел свой плакат. Те, что стоят около нас, с большим интересом осматривали витрины и осведомлялись о ценах. Я убежден, что они клюнут, если, конечно, начальники не предложат им не утруждать себя платой за вещь, которая им приглянулась. Сегодня, по-видимому, их лозунг не будет иметь большого успеха. Пока было целых шесть покупателей, среди них один, несомненно, гой, видимо иностранец, он размахивал у них перед носом паспортом. Пришел он явно из желания досадить им, потому что купил всего-навсего на шестьдесят пфеннигов какой-то запасный штифтик для стула. Была старуха Липпенмайер. Они не хотели ее впустить, но она заявила, что еще мать ее всегда покупала здесь и что ей обязательно сегодня хотелось присмотреть новую кровать для своей горничной. Они срезали ей косу и поставили печать: «Я, бессовестная, покупала у евреев».
– Что было с Лещинским? – спросил Мартин.
– Старик наш очень разошелся, – улыбнулся Бригер. – Он крикнул им, кажется, «бандиты» или что-то в этом роде. «Коричневые» попались добродушные, они не сволокли его в казармы, а только повесили ему на шею плакат.
Время тянулось страшно медленно.
– Вот, господин Опперман, мы наконец и празднуем субботу на Гертраудтенштрассе, – сказал Бригер. – Я всегда вам говорил, что это следует делать.
Потом в контору вошли два ландскнехта. Они предъявили счет за наклейку плакатов. Было наклеено восемнадцать плакатов да один повесили на швейцара. По две марки за плакат, в общей сложности, следовательно, тридцать восемь марок.
– С ума вы сошли? – возмутился Гинце. – Нам платить за то, что вы…
– Тише, Гинце, – остановил его Мартин.
– Таков приказ, – сухо, по-солдатски, отчеканили оба ландскнехта. – Приказ один по всей стране.
Закусив от злости губу, Гинце выписал ордер на кассу на выплату тридцати восьми марок.
– Две марки за плакат. – Бригер покачал головой и свистнул сквозь зубы. – Цены ваши кусаются, господа. Наши декораторы взяли бы не больше тридцати пфеннигов за штуку. Нельзя ли уступить хоть полмарки?
Ландскнехты стояли, тупо глядя в пространство. Получив ордер, крикнули «Хейль Гитлер!» и ушли.
Такие же плакаты были вывешены в этот день в 87.204 помещениях – в приемных еврейских врачей, в конторах еврейских адвокатов, в еврейских магазинах. В Киле одного адвоката, не захотевшего уплатить за плакаты и вздумавшего защищаться, поволокли в полицию и там линчевали. Сорок семь евреев покончили в эту субботу жизнь самоубийством.
Около двух часов дня Лизелотта заехала за Мартином. У входа в магазин к ней подошел начальник отряда и напомнил о бойкоте.
– Я жена владельца магазина, – очень громко сказала Лизелотта. Ландскнехты посмотрели на высокую светловолосую женщину.
– Стыдитесь, – сказал начальник и презрительно сплюнул.
Через десять минут Лизелотта вышла из магазина через главный подъезд под руку с Мартином.
В главную контору на Гертраудтенштрассе пришел Маркус Вольфсон: из «Немецкой мебели» его уволили.
– Ладно, Вольфсон, – сказал Мартин. – Вы можете поступить ко мне.
В тот же день к Мартину явился упаковщик Гинкель, председатель нацистской группы мебельной фирмы Опперман. Крича на Мартина, он потребовал, чтобы Мартин отменил свое распоряжение о принятии господина Вольфсона и еще трех евреев, а вместо них взял бы трех «арийцев».
– Я полагаю, – мягко сказал Мартин, – что вы превышаете свои полномочия, Гинкель. – И Мартин показал Гинкелю газетную вырезку, в которой было сказано, что вмешиваться в управление предприятием имеют право исключительно официальные инстанции, но не руководители отдельных групп нацистов. Упаковщик Гинкель злобно взглянул своими узенькими глазками на своего патрона.
– Во-первых, – сказал он, – когда я в форме, вы обязаны называть меня «господин Гинкель». Во-вторых, постановление, которое вы мне показали, напечатано для заграницы и меня не касается. В-третьих, я доложу о вашем поведении в соответствующие инстанции.
– Отлично, – согласился Мартин. – А теперь, господин Гинкель, постарайтесь, чтобы партия товара для «Зелигмана и Кo » была наконец отправлена. Господин Бригер говорил мне, что остановка только за вами: товар надлежало отправить еще вчера.
– Работа во имя национального подъема стоит на первом месте, – заявил упаковщик Гинкель.
В тот же день Франц Пинкус, деловой знакомый Мартина, показал ему письмо следующего содержания: «Несмотря на неоднократные напоминания, вы до сих пор не уплатили мне. Настоящим письмом предоставляю вам последнюю возможность внести деньги. Если в течение трех дней я не получу следуемой мне суммы, я как националист передам дело в соответствующую инстанцию, с тем чтобы магазин ваш закрыли, а вас заключили в концентрационный лагерь, ибо вы пытаетесь понесенные вами вследствие бойкота убытки переложить на ваших поставщиков. Обновленная Германия наставит вас на путь истины. Примите уверения в нашем почтении. Братья Вебер (наследники)».
– Как вы намерены поступить? – спросил Мартин.
Господин Пинкус внимательно посмотрел на Мартина.
– В его счетах есть спорная сумма в семь тысяч триста сорок три марки. Я сказал, что, если он мне раздобудет визу на выезд, я уплачу.
В следующую ночь, под утро, они пришли к Мартину Опперману на Корнелиусштрассе. Оттолкнув оторопевшую горничную, один из них, с револьвером и резиновой дубинкой в руках, вошел в спальню Лизелотты и Мартина. Четверо или пятеро последовали за ним.
– Вы господин Опперман? – вежливо спросил старший.
– Да, – сказал Мартин. Голос его прозвучал ворчливо, но не от испуга и не от неприязни, а просто со сна. Лизелотта вскочила и огромными испуганными глазами глядела на них. Она слышала отовсюду, что попасть в руки регулярной полиции считалось теперь в Германии счастьем. Но горе тому, кто попадал в руки к «коричневым». А это были «коричневые».
– Что вам нужно от нас? – боязливо спросила она.
– От вас, сударыня, нам ничего не нужно, – сказал старший. – А вы, – обратился он к Мартину, – одевайтесь и ступайте за нами.
– Отлично, – сказал Мартин. Он усиленно соображал, какой пост может занимать в армии ландскнехтов этот субъект. Их различают по нашивкам на воротнике, которые называются «зеркалом». У Вельса были четыре звездочки. У этого две. Но что это за чин такой, Мартин никак не мог вспомнить. Он спросил бы, но парень, наверно, принял бы его вопрос за издевку. В общем же Мартин был спокоен. Он знал, что в фашистских казармах зачастую убивали; ему называли даже имена убитых; во всяком случае, невредимым оттуда мало кто выходил. Но как ни странно, а страха Мартин не чувствовал.
– Будь спокойна, Лизелотта, – сказал он. – Я скоро вернусь.
– Это зависит, пожалуй, не только от вас, – заметил ландскнехт о двух звездочках.
Они втолкнули его в такси. Мартин сидел, вяло опустив плечи, полузакрыв глаза. Ну, что они могут сделать с ним? Впрочем, что бы с ним ни случилось, Лизелотта обеспечена.
Конвоиры Мартина вполголоса переговаривались.
– Сразу, что ли, поставим к стенке?
– Надеюсь, что допросить его поручат нам, а не тридцать восьмому.
Мартин безмолвно покачал головой. Что за мальчишеские методы. Они хотят, чтобы он уволил своих еврейских служащих. Они, может быть, попытаются истязаниями вынудить его пойти на это. Крупных коммерсантов, директоров фабрик и заводов волокли в казармы ландскнехтов и концентрационные лагеря, чтобы заставить их «добровольно» покинуть свои предприятия или отказаться от тех или иных своих прав. Нацисты хотят присвоить себе всю промышленность, созданную руками пятисот тысяч евреев. Они хотят захватить их магазины, конторы, должности, деньги. Для этой цели хороши любые средства. Вопреки всему Мартин внутренне спокоен. Вряд ли они долго продержат его. Лизелотта будет звонить во все концы, Мюльгейм будет звонить во все концы.
Его привели на верхний этаж, в почти пустую комнату. За столом сидел человек о четырех звездочках, за пишущей машинкой другой, без звездочек. Тот, что о двух звездочках, доложил:
– Штурмфюрер Керзинг с арестованным.
«Да, да, – вспомнил Мартин, – с двумя звездами – это штурмфюрер». Мартину задали обычные предварительные вопросы. Затем появился высший чин в более блестящей форме, на воротнике были уже не звездочки, а листик. Обладатель листика сел за стол. Стол был довольно большой, на нем стоял подсвечник с зажженными свечами, бутылка пива и несколько книг, похожих на своды законов. Новый начальник порылся в книгах. Мартин разглядывал подсвечник. Нелепая инсценировка, думал он, и это в век Рейнгардта. У нового, стало быть, листик на воротнике. Впрочем, это не просто листик, а дубовый листик. В этих вещах они очень педантичны.
– Ваше имя Мартин Опперман? – спрашивает тот, что с дубовым листиком.
Пора бы им знать это, думает Мартин. Штандарт это называется, вспоминает он вдруг. С дубовым листиком, это штандартенфюрер. О, это уже совсем большой начальник, настоящий атаман разбойников.
– Да, – говорит он.
– Вы отказались подчиниться распоряжению правительства? – раздается из-за подсвечника.
– Мне об этом ничего не известно, – говорит Мартин.
– В настоящий момент, – сурово говорит тот, что с листиком, – неподчинение предписаниям фюрера рассматривается как измена.
Мартин пожимает плечами.
– Я не подчинился только распоряжению моего упаковщика Гинкеля, о котором мне неизвестно, что он облечен какими-либо официальными полномочиями.
– Запишите, – резюмирует тот, что с листиком, – обвиняемый отрицает свою вину и увиливает.
Тот, что с двумя звездочками, и еще трое свели Мартина на площадку первого этажа, а оттуда еще ниже по плохо освещенной лестнице. «Это, стало быть, и есть подвал», – подумал Мартин. Шли в полном мраке по какому-то длинному коридору. Мартина грубо схватили за руки.
– Эй, ты, иди в ногу, – сказал голос. Коридор казался очень длинным. Сворачивали за угол раз и еще раз. Кто-то посветил Мартину в лицо электрическим фонарем. Потом поднялись на несколько ступенек.
– Держи шаг! – крикнули ему и толкнули в спину.
Что за мальчишеские приемы, думал Мартин.
Его водили по каким-то коридорам, вдоль и поперек, и наконец втолкнули в довольно большое полутемное помещение. Здесь уже было хуже. На полу и на нарах лежало человек двадцать – тридцать, полуголые, кровоточащие, стонущие. Страшно было глядеть.
– Когда входишь куда-нибудь, говори «Хейль Гитлер», – скомандовал один из конвоиров и толкнул Мартина в бок.
– Хейль Гитлер, – послушно сказал Мартин. Они протискивались сквозь ряды изувеченных, стонущих людей. Пахло потом, кровью, экскрементами.
– В четвертой камере мест больше нет, – сказал тот, что о двух звездочках.
Мартина повели в другое помещение. Оно было меньше первого и очень ярко освещено. Несколько человек стояло лицом к стене.
– Становись сюда, жид, – сказали ему.
Мартин стал в ряд с другими.
Граммофон играл гимн «Хорст-Вессель».
С дороги прочь! Шагают батальоны!
С дороги прочь! Здесь штурмовик идет!
Глядят на свастику с надеждой миллионы —
Свобода, хлеб – для нас заря встает.
– Петь! – раздалась команда. Взвились резиновые дубинки, и стоящие лицом к стене запели. Пластинку с гимном сменила пластинка с речью фюрера. Вслед за ней снова последовал гимн «Хорст-Вессель».
– Приветствие! – раздалась команда. Люди у стены воздели руки древнеримским жестом. Если кто-нибудь недостаточно прямо держал руку или палец, на руку или палец со свистом опускалась резиновая дубинка. Снова команда «петь!». Так продолжалось некоторое время. Потом граммофон замолк. В комнате наступила тишина.
Тишина длилась около получаса. Мартин страшно устал и осторожно чуть-чуть повернул голову.
– Стой смирно! – крикнул позади него голос, и Мартина полоснули дубинкой по плечу.
Было больно, но не очень. Опять завели граммофон. «Иголка притупилась, – подумал Мартин, – а я зверски устал. Но когда-нибудь им надоест любоваться моей спиной».
– А теперь помолимся. Читайте «Отче наш», – приказал голос. Послушно прочитали «Отче наш». Мартин давно уже не слышал этой молитвы и имел о ней лишь смутное представление. Он внимательно прислушивался к словам, в сущности, слова хорошие. Граммофон возвестил двадцать пять пунктов программы «коричневых». «Вот наконец я в некотором роде и тренируюсь, – подумал Мартин. – Лизелотта, верно, висит теперь на телефоне и звонит во все концы. Мюльгейм тоже. Лизелотта, вот что мучает».
Простоять два часа как будто пустяки. Но для человека под пятьдесят, непривычного к физическому напряжению, это нелегко. Резкий свет и его отражение на стене терзал глаза, кваканье граммофона – уши. В конце концов часа через два, – Мартину они показались вечностью, – тюремщикам действительно наскучило смотреть на его спину. Они приказали ему повернуться и опять долго вели по лестницам и темным коридорам, пока наконец не втолкнули в маленькую комнату, весьма скудно освещенную. На этот раз за столом, на котором горели свечи, сидела личность о трех звездочках.
– Есть у вас какое-нибудь пожелание? Может, хотите сделать предсмертное распоряжение? – спросила личность.
Мартин помолчал.
– Кланяйтесь господину Вельсу, – загадочно сказал он.
Личность неуверенно взглянула на него.
Снова окружили его ландскнехты. Мартин с удовольствием поговорил бы с ними, но он очень устал. Его привели к упаковщику Гинкелю. Гинкель был в штатском.
– Я поручился за вас, господин Опперман, – сказал Гинкель, испытующе глядя на Мартина узенькими глазками. – В конце концов мы много лет проработали вместе. Дайте расписку, что вы подчинитесь постановлениям местной группы и уволите четырех человек по нашему указанию, – и вы свободны.
– Я вижу, господин Гинкель, что вы желаете мне добра, – миролюбиво ответил ему Мартин, – но здесь я не веду деловых разговоров: о делах я разговариваю только на Гертраудтенштрассе.
Упаковщик Гинкель пожал плечами.
Мартина увели в маленькую камеру и указали ему на нары. У него болела голова. Болело теперь плечо, по которому ударили. Он пытался вспомнить слова «Отче наш». Но их вытесняла древнееврейская молитва по усопшим, которую он недавно так часто произносил. Как хорошо, что его оставили одного. Он был очень измучен. Но свет не выключили, и это мешало заснуть.
Еще до рассвета его вновь привели в помещение, где происходил первый допрос. Теперь за столом со знакомым Мартину подсвечником сидел малый не с дубовым листиком, а всего лишь о двух звездочках.
– Вы свободны, господин Опперман, – сказал он. – Осталось выполнить несколько формальностей. Будьте добры подписать это.
Мартину предложили подписать письменное свидетельство о том, что с ним хорошо обращались. Мартин прочитал бумажку, покачал головой.
– Если бы я так обращался с моими подчиненными, не знаю, подписали ли бы они такую бумажку.
– Надеюсь, вы не хотите этим сказать, что с вами здесь плохо обращались? – зашипел на него молодчик.
– Не хочу ли я? – сказал Мартин. – Ладно, я не скажу этого. – Он подписался.
– Теперь вот это еще, – сказал молодчик. Он положил перед Мартином ордер на уплату двух марок: марка за помещение, марка за питание и услуги. «Музыка, значит, бесплатно», – подумал Мартин. Он уплатил две марки, получил квитанцию.
– До свиданья, – попрощался он.
– Хейль Гитлер, – ответил тип о двух звездочках.
Выйдя на улицу, Мартин почувствовал вдруг отчаянную слабость. Шел дождь, улицы были безлюдны, до утра оставалось много времени. Не прошло еще и суток с тех пор, как его взяли. Добраться бы как-нибудь до дому. Ноги совсем не слушаются. Полцарства за такси. Вот стоит полицейский. Он пристально смотрит на Мартина. Может быть, он принимает его за пьяного, а может быть, догадывается, что Мартин вышел из казармы ландскнехтов. Регулярная полиция ненавидит фашистских ландскнехтов, называет их «коричневой чумой». Так или иначе, полицейский подходит к Мартину и дружелюбно спрашивает:
– Что с вами, сударь? Вы нездоровы?
– Не раздобудете ли вы мне такси, господин вахмистр, – говорит Мартин. – Мне в самом деле не по себе.