Copyright © 2019 by thynKER Ltd
© Мария Акинина, перевод, 2022
© ООО «Издательство АСТ», 2022
Посвящается Джейн
Сейчас и навсегда
Как всякий человек, читавший Библию, я имел представление о Вавилоне как о городе, олицетворявшем беззаконие и все мерзости земные, какими бы они ни были. Как всякий человек, живший в Берлине во времена Веймарской республики, я также знал, насколько часто сравнивали два этих города. Наш крикливый пастор с лицом цвета кирпича, доктор Ротпфад из церкви Святого Николая, куда меня в детстве водили родители, до того разбирался в топографии Вавилона, что казалось, он там когда-то жил. От чего мое восхищение этим городом лишь усилилось. Я попытался найти его название в «Популярной энциклопедии», тома которой занимали целую полку в семейном книжном шкафу. Но энциклопедия не особенно проливала свет на мерзости земные. И хотя в Берлине действительно можно было найти множество шлюх и блудниц, да и греха в изобилии, я не уверен, что здесь дела обстояли хуже, чем в любом другом метрополисе вроде Лондона, Нью-Йорка или Шанхая.
Бернард Вайс говорил мне, что аналогии есть и всегда были чепухой, что с тем же успехом можно сравнивать яблоки и апельсины. Он не верил в зло и напоминал мне о том, что законов против него нет нигде. Даже в Англии, где существуют законы против всего на свете. В мае 1928 года Пергамскому музею Берлина еще только предстояло восстановить знаменитый северный вход Вавилона – ворота Иштар, поэтому блюстители морали не успели подчеркнуть красным дурную славу прусской столицы как самого порочного места в мире, а это означало, что по-прежнему оставалось пространство для сомнений. Возможно, мы просто честнее относились к собственным порокам и терпимее к недостаткам других. Мне ли не знать? В 1928 году порок во всех его бесконечных проявлениях был моей непосредственной обязанностью в Полицейском президиуме на Александерплац. С криминалистической точки зрения – а благодаря Вайсу это стало для нас, полицейских, новым словом, – я знал о пороке почти столько же, сколько Жиль де Рэ[1]. Но, по правде говоря, с такими потерями во время Великой войны и с гриппом, который, подобно ветхозаветной чуме, унес жизни других миллионов, едва ли стоило беспокоиться о том, что люди вдыхают или, раздевшись, творят в своих темных бидермейерских спальнях. И не только в спальнях. Летними ночами Тиргартен порой напоминал конный завод – так много шлюх совокуплялись со своими клиентами прямо на траве. Полагаю, нет ничего удивительного в том, что после войны, когда стольким немцам пришлось убивать ради своей страны, теперь они предпочитали трахаться.
Учитывая все, что произошло до, и то, что случилось после, о Берлине трудно рассуждать достоверно или справедливо. Во многих отношениях он никогда не был приятным местом, а иногда становился даже безумным и уродливым. Слишком холодным зимой, слишком жарким летом, слишком грязным, слишком дымным, слишком вонючим, слишком шумным и, конечно, ужасно страдавшим от столпотворения, которое было так характерно для Вавилона. Все общественные здания, построенные во славу Германской империи, едва ли когда-нибудь существовавшей, как и худшие городские трущобы вместе с многоквартирными домами, заставляли почти каждого, кто с ними сталкивался, почувствовать себя бездушным и ничтожным. О берлинцах никто особо не заботился (правители уж точно), ведь они не отличались приятностью, дружелюбием или благовоспитанностью. Зато довольно часто оказывались тупыми, вялыми, скучными и невыносимо заурядными. И всегда – грубыми и жестокими. Убийства были обычным делом: в основном, их совершали пьяные мужчины, которые, вернувшись из пивных, душили своих жен, поскольку, одурев от пива и шнапса, не соображали, что творят. Иногда случалось и нечто похуже вроде историй Фрица Хаарманна или Карла Денке – тех странных, безбожных немцев, которые, казалось, наслаждались убийством ради самого убийства. Но даже это не особо удивляло. Наверное, Веймарская Германия сделалась безразличной к внезапным смертям и человеческим страданиям, что тоже было неизбежным наследием Великой войны. Мы потеряли два миллиона погибшими. Столько же, сколько Британия и Франция, вместе взятые. Некоторые поля Фландрии до того завалены костями наших юношей, что стали более немецкими, чем Унтер-ден-Линден[2]. И даже теперь, через десять лет после войны, на улицах не протолкнуться от увечных и хромых. Многие из них по-прежнему носят форму, выпрашивая мелочь у вокзалов и банков. В редкий день общественные места Берлина не походят на картины Питера Брейгеля.
Несмотря на это, Берлин все-таки был замечательным и вдохновляющим. Вопреки целому списку причин не любить этот город, он представлял собой огромное и сияющее зеркало мира, поэтому для любого, заинтересованного жить в этом мире, становился удивительным отражением человеческого бытия во всем его завораживающем великолепии. Заплатите мне – я все равно не променяю Берлин на другое место, особенно теперь, когда худшие дни Германии позади. После Великой войны, гриппа и инфляции дела пошли на лад, пусть и медленно. Многим жителям, особенно на востоке города, по-прежнему тяжко. Но сложно представить, чтобы Берлин ждала судьба Вавилона, который, согласно «Популярной энциклопедии», уничтожили халдеи, разрушив его стены, храмы и дворцы и сбросив обломки в море. С нами не могло случиться ничего подобного. Что бы сейчас ни последовало, нас, скорее всего, минует библейская гибель. Никто – ни французы, ни британцы, ни, тем более, русские – не заинтересован в том, чтобы Берлин, а следовательно, и Германия стали предметом божественного возмездия.
Повсюду тайна трупа.
Макс Бекман. Автопортрет в словах
Через пять дней после всеобщих федеральных выборов Бернхард Вайс, начальник криминальной полиции Берлина, вызвал меня в свой кабинет на шестом этаже. Окутанный дымом любимой сигары «Черная мудрость» и сидевший за столом для совещаний рядом с Эрнстом Геннатом, одним из лучших детективов по расследованию убийств, он пригласил меня присоединиться. Сорокавосьмилетний Вайс был берлинцем – невысоким, стройным и подтянутым, даже педантичным, в круглых очках, с аккуратными, хорошо подстриженными усами. Ко всему прочему он был адвокатом и евреем, что делало его непопулярным среди многих наших коллег. Вайсу пришлось преодолеть множество предрассудков, чтобы добиться своего положения: в мирное время евреям запрещалось получать офицерские чины в прусской армии, но, когда началась война, он подал заявление о поступлении в Королевские баварские войска, где быстро дослужился до ротмистра и получил Железный крест. После войны по поручению Министерства внутренних дел Вайс реформировал берлинскую полицию и сделал ее одним из самых современных подразделений Европы. И все же надо сказать, из него вышел необычный полицейский. Мне он всегда слегка напоминал Тулуз-Лотрека.
Перед ним лежала открытая папка, посвященная, судя по всему, мне.
– Ты хорошо показал себя в отделе нравов, – произнес Вайс своим поставленным, почти театральным голосом. – Хотя боюсь, твоя битва с проституцией безнадежна. Все эти вдовы и русские беженки зарабатывают на жизнь, как могут. Я продолжаю твердить нашей верхушке, что если оказать больше поддержки равной оплате труда для женщин, то мы за одну ночь решим проблему с проституцией в Берлине. Но ты здесь не поэтому. Полагаю, уже слышал, что Генрих Линднер уволился из полиции, чтобы стать авиадиспетчером в Темпельхофе. В фургоне отдела убийств освободилось место.
– Да, сэр.
– Ты знаешь, почему он уволился?
Я знал, но едва ли хотел отвечать и поймал себя на том, что хмурюсь.
– Можешь сказать. Я нисколько не обижусь.
– Я слышал, что ему не нравилось подчиняться приказам еврея, сэр.
– Совершенно верно, Гюнтер. Ему не нравилось подчиняться приказам еврея. – Вайс затянулся сигарой. – А как насчет тебя? У тебя есть какие-нибудь трудности с исполнением приказов еврея?
– Нет, сэр.
– Или с исполнением чьих-то еще приказов, если на то пошло?
– Нет, сэр. У меня нет проблем с командованием.
– Рад слышать. Поскольку мы подумываем предложить тебе постоянное место в фургоне. Место Линднера.
– Мне, сэр?
– Ты выглядишь удивленным.
– Только потому, что на «Алекс» разносится, что это место займет инспектор Райхенбах.
– Нет, если ты не откажешься. И даже в таком случае у меня останутся сомнения насчет этого человека. Разумеется, скажут, что я не решаюсь предложить должность другому еврею. Но дело совсем в другом. По нашему общему мнению, у тебя задатки отличного детектива, Гюнтер. Ты усерден и знаешь, когда держать рот на замке, – это хорошие качества для детектива. Очень хорошие. Курт Райхенбах – тоже неплохой детектив, но легко дает волю кулакам. Когда он еще носил униформу, некоторые из собратьев-полицейских прозвали его Зигфридом за излишнюю любовь пускать в дело саблю. Он бил кое-кого из наших клиентов рукоятью или плоской стороной лезвия. Я не возражаю против того, что делает офицер для самообороны, но не позволю полицейскому проламывать головы ради удовольствия. И неважно, чьи.
– И отсутствие сабли его не остановило, – добавил Геннат. – Совсем недавно ходили слухи, что он избил парня из СА, арестованного в Лихтенраде. Нациста, который зарезал коммуниста. Ничего не было доказано. Возможно, Райхенбах популярен на Александерплац – кажется, он нравится даже некоторым антисемитам, – но у него вспыльчивый характер.
– Вот именно. Я не говорю, что он плохой полицейский. Просто мы предпочитаем ему тебя. – Вайс посмотрел на страницу моего досье: – Вижу, ты получил абитур[3]. Но про университет ни слова.
– Война. Я вызвался добровольцем.
– Разумеется. Ну-с, тебе нужно место? Если да, оно твое.
– Да, сэр. Очень нужно.
– Тебе, конечно, и раньше случалось быть прикомандированным к комиссии по расследованию убийств. Значит, ты уже работал над убийствами? В прошлом году. В Шенеберге, не так ли? Как ты знаешь, я предпочитаю, чтобы у всех моих детективов имелся опыт расследований под началом такого человека, как Геннат.
– И это заставляет меня задуматься о том, почему вы считаете, что я достоин постоянного места, – признался я. – То дело – дело Фриды Арендт – уже остыло.
– Большинство дел на какое-то время остывает, – сказал Геннат. – И не только дела, но и детективы. Особенно в этом городе. Никогда не забывай об этом. Просто такова природа нашей работы. Свежий взгляд – ключ к раскрытию «холодных» дел. По правде говоря, у меня есть еще несколько, с которыми ты сможешь ознакомиться, если у тебя появится такая роскошь, как спокойная минута. Нераскрытые дела – то, что может создать детективу репутацию.
– Фрида Арендт? – переспросил Вайс. – Напомните-ка мне.
– Собака нашла несколько частей тела, завернутых в коричневую бумагу и закопанных в Грюневальде, – ответил я. – Первыми убитую опознали Ганс Шниекерт и парни из подразделения «Джи». Благодаря тому, что убийца проявил чуткость и оставил нам ее руки. По отпечаткам пальцев мертвой девушки выяснилось, что у нее была судимость за мелкую кражу. Можно было бы предположить, что это открыло перед нами множество дверей. Но мы не нашли ни ее семьи, ни места работы, ни даже последнего известного адреса. А поскольку газетчики оказались настолько глупы, что предложили солидное вознаграждение за любую информацию, мы потратили кучу времени на опросы граждан, больше заинтересованных в тысяче рейхсмарок, чем в помощи полиции. По крайней мере четыре женщины обвинили в преступлении собственных мужей. Одна даже предположила, что изначально ее супруг собирался приготовить куски тела. Отсюда и прозвище в прессе – Грюневальдский мясник.
– Один из способов избавиться от своего старика – посадить его за убийство, – заметил Геннат. – Дешевле, чем разводиться.
Эрнст Геннат был самым главным – после Бернхарда Вайса – детективом на Александерплац. К тому же самым крупным – его даже прозвали Большим Буддой. В одном автомобиле с Геннатом становилось тесновато. Вайс лично спроектировал фургон для отдела убийств. Тот был оснащен радио, небольшим откидным столиком с пишущей машинкой, медицинской аптечкой, массой фотооборудования и почти всем необходимым для расследований, кроме разве что молитвенника и хрустального шара. Геннат обладал язвительным берлинским остроумием, которое, по его словам, стало результатом того, что он родился и вырос в служебном корпусе тюрьмы Плётцензее, где его отец был заместителем начальника. Ходили слухи, что в дни казней Геннат завтракал с палачом. Еще в начале своей работы на «Алекс» я решил изучать этого человека и брать с него пример.
Зазвонил телефон, Вайс снял трубку.
– Гюнтер, ты же из СДПГ?[4] – спросил Геннат.
– Совершенно верно.
– Потому как нам в фургоне не нужно никакой политики. Коммунисты, нацисты – мне этого и дома хватает. И ты ведь не женат?
Я кивнул.
– Хорошо. Потому что эта работа разрушает брак. Можешь посмотреть на меня и подумать, небезосновательно, что я очень популярен среди дам. Но только до тех пор, пока не появится дело, которое будет держать меня здесь, на «Алекс», днем и ночью. Если я когда-нибудь решу жениться, мне придется подыскать себе славную даму-коппера. Так, а где ты живешь?
– Снимаю комнату в пансионе на Ноллендорфплац.
– Эта работа подразумевает небольшую прибавку, повышение по службе и, вероятно, жилье получше. В таком порядке. И месяц-два ты будешь на испытательном сроке. В твоем доме есть телефон?
– Да.
– Наркотики употребляешь?
– Нет.
– Когда-нибудь пробовал?
– Один раз немного кокаина. Чтобы понять, из-за чего шум. Это не для меня. Кроме того, я не мог их себе позволить.
– Полагаю, ничего плохого в этом нет, – сказал Геннат. – После войны этой стране по-прежнему нужно море обезболивающих.
– Многие принимают их не для облегчения боли, – заметил я. – Что порой приводит к кризису совсем иного рода.
– Некоторые считают, что берлинская полиция в кризисе, – сказал Геннат. – Что в кризисе весь город. А ты что думаешь, парень?
– Чем больше город, тем больше в нем кризисов. Думаю, мы будем постоянно сталкиваться с тем или другим. К этому вполне можно привыкнуть. Чаще всего причиной кризиса становится нерешительность. Правительство, которое ни на что не способно. Я не уверен, что новое, без явного большинства, будет чем-то отличаться. Похоже, сейчас наша самая большая проблема именно в демократии. Какой от нее толк, если она не может создать жизнеспособное правительство? Парадокс нашего времени. Иногда я волнуюсь, что мы устанем от нее раньше, чем все само собой уладится.
Геннат кивнул, будто соглашаясь со мной, и перешел к другому вопросу:
– Некоторые политики не очень высокого мнения об уровне раскрываемости. Что на это скажешь, парень?
– Им стоит приехать и познакомиться кое с кем из наших клиентов. Да и мертвецы, возможно, поспорили бы, будь они поразговорчивее.
– И все же наша работа – прислушиваться к ним. – Огромное тело Генната зашевелилось, и он встал. Все равно что наблюдать, как в воздух поднимается цеппелин. Пол заскрипел, когда Геннат подошел к угловому окну башни. – Если слушать достаточно внимательно, можно различить их шепот. Как с этими убийствами Виннету. Полагаю, его жертвы разговаривают с нами, просто мы пока не понимаем, на каком языке. – Он указал сквозь окно на метрополис: – Но кое-кто понимает. Кое-кто там внизу. Возможно, он выходит сейчас от Германа Титца[5]. Возможно, это даже сам Виннету.
Вайс закончил телефонный разговор, и Геннат вернулся к столу для совещаний, где закурил свою едкую сигару. К тому времени над столом уже висел настоящий облачный пейзаж. Он напоминал мне газ, плывущий над нейтральной полосой.
Я слишком нервничал, чтобы самому закурить. Слишком нервничал и слишком уважал своих начальников. Я по-прежнему испытывал благоговейный трепет перед ними и поражался тому, что они хотят сделать меня частью команды.
– Это был ВиПоПре, – сказал Вайс.
ВиПоПре называли президента берлинской полиции Карла Цергибеля.
– Похоже, только что произошел взрыв на ламповом заводе «Вольфмиум» в Штралау. По первым данным, много погибших. Возможно, больше тридцати. Он будет держать нас в курсе. И я хотел бы напомнить, что мы договорились не использовать прозвище «Виннету», когда речь идет об убийце, снимающем скальпы. Думаю, такие громкие имена оказывают погибшим девушкам медвежью услугу. Давайте придерживаться названия досье, хорошо, Эрнст? Силезский вокзал. Так будет лучше для безопасности.
– Извините, сэр. Больше не повторится.
– Что ж, Гюнтер, добро пожаловать в Комиссию по расследованию убийств. Теперь твоя жизнь изменится навсегда. Ты больше не сможешь смотреть на людей как прежде. Отныне, стоя с кем-то рядом на остановке автобуса или в трамвае, ты станешь оценивать этого человека как потенциального убийцу. И будешь прав. По статистике, большинство убийств в Берлине совершают обычные законопослушные граждане. Иначе говоря, такие же люди, как мы с вами. Не так ли, Эрнст?
– Да, сэр. Мне редко встречались убийцы, похожие на убийц.
– Ты увидишь вещи ничуть не лучше тех, что встречал в окопах, – добавил Вайс. – Кроме того, иногда жертвами оказываются женщины и дети. Но мы должны оставаться тверды. И ты заметишь, что здесь склонны отпускать шутки, которые большинство не сочло бы смешными.
– Да, сэр.
– Что ты знаешь об убийствах на Силезском вокзале, Гюнтер?
– За четыре недели были убиты четыре проститутки из местных. Каждый раз ночью. Первая возле самого вокзала. Всем им пробивали голову столярным молотком, затем скальпировали очень острым ножом. Словно действовал индеец из знаменитых романов Карла Мая.
– Которые, надеюсь, ты читал.
– Покажите мне немца, не читавшего их, и я покажу вам человека, который не умеет читать.
– Тебе понравилось?
– Ну, прошло уже много лет, но да.
– Хорошо. Мне бы не понравился человек, который не любит славные вестерны Карла Мая. Что еще ты знаешь? Об убийствах, я имею в виду.
– Не так уж много. – Я покачал головой. – Вероятно, убийца не был знаком с жертвами, потому-то его трудно поймать. Возможно, его действиями руководит порыв.
– Да-да, – произнес Вайс так, будто все это уже слышал.
– Убийства, похоже, действительно повлияли на количество девушек на улицах, – сказал я. – Проституток стало меньше. Те, с кем я разговаривал, признавались, что боятся работать.
– Что-нибудь еще?
– Ну…
Вайс бросил на меня вопросительный взгляд:
– Выкладывай, парень. Что бы там ни было. Я жду, что все мои детективы будут говорить откровенно.
– Просто у работающих девушек есть свое прозвище для погибших. Из-за того, что с тех снимали скальпы. Когда убили последнюю, я слышал, как ее называли очередной «королевой Пиксавона». – Я сделал паузу. – Как шампунь, сэр.
– Да, я слышал о шампуне «Пиксавон». В рекламе говорится, что этим шампунем пользуются «хорошие жены и матери». Немного уличной иронии. Что-нибудь еще?
– Ничего особенного. Только то, что пишут в газетах. Моя квартирная хозяйка, фрау Вайтендорф, очень внимательно следит за этим делом. Чего следовало ожидать, учитывая мрачность фактов. Она любит истории об убийствах. А мы все обязаны ее выслушивать, пока она подает завтрак. Не самая аппетитная тема, но ничего не поделаешь.
– Мне интересно, что твоя квартирная хозяйка сказала бы обо всем этом?
Я сделал паузу и представил фрау Вайтендорф в обычном для нее словесном недержании, полную почти праведного гнева и, похоже, едва ли обращавшую внимание, слушает ее кто-нибудь из жильцов или нет. Крупная, с плохо подогнанными зубными протезами и двумя бульдогами, которые следовали за ней по пятам, она была из тех женщин, что любят поговорить. И неважно, есть ли публика. Стеганый халат с длинными рукавами, который носила фрау Вайтендорф за завтраком, делал ее похожей на неопрятного китайского императора, а двойной подбородок только усиливал это сходство.
Кроме меня и квартирной хозяйки, в доме жили трое: англичанин по имени Роберт Рэнкин, утверждавший, что он писатель; баварский еврей по фамилии Фишер, который называл себя коммивояжером, но был, вероятно, мошенником, и молодая женщина Роза Браун – она играла на саксофоне в эстрадном оркестре, но почти наверняка была «полушелком»[6]. Вместе с фрау Вайтендорф мы были необычным квинтетом, но, возможно, представляли собой идеальный срез современного Берлина.
– Что касается фрау Вайтендорф, она сказала бы что-нибудь вроде: «Для подобных девиц перерезанное горло – профессиональный риск. Если подумать, они сами напросились. Разве жизнь настолько дешево стоит, чтобы рисковать ею понапрасну? И ведь так было не всегда. До войны это был респектабельный город. А после четырнадцатого года человеческая жизнь перестала иметь хоть какую-то ценность. Это и без того плохо, но в двадцать третьем году еще и инфляция началась, наши деньги обесценились. А жизнь не особенно важна, когда теряешь все. Кроме того, любой заметит, что этот город стал слишком большим. Тут теснятся четыре миллиона человек. Это ненормально. Некоторые живут будто животные. Особенно к востоку от Александерплац. Чего удивляться, что они и ведут себя как животные? Никаких норм приличия. А с толпами поляков, евреев и русских, которые появились после большевистской революции, стоит ли удивляться, что эти девицы позволяют себя убивать? Попомните мои слова, окажется, что их прирезала одна из своих. Или еврей. Или русский. Или русский еврей. Как по мне, царь и большевики не просто так выгнали этих людей из России. Но вот вам истинная причина убийства тех девиц: мужчины, вернувшись из окопов, принесли с собой настоящую тягу к убийствам, и ее нужно удовлетворять. Точно вампирам, которым для жизни необходима кровь, этим людям нужно кого-то убивать. И неважно, кого. Покажите мне воевавшего мужчину, который говорит, что после возвращения домой ему ни разу не захотелось кого-нибудь прибить, и я покажу вам лжеца. Это как с джазом, который играют негры в ночных клубах. Будоражит кровь, по моему мнению».
– Ее слова просто ужасны, – сказал Вайс. – Удивлен, что ты остаешься на завтрак.
– Он включен в стоимость комнаты, сэр.
– Я понимаю. А теперь скажи, что эта мерзкая стерва говорит о том, почему убийца снимает скальпы?
– Потому что он ненавидит женщин. Она считает, что во время войны именно женщины нанесли мужчинам удар в спину, заняв их рабочие места и согласившись на половину жалованья. А когда мужчины вернулись, находили лишь работу за смешные деньги, а чаще вообще ничего не находили, поскольку женщины никуда не ушли. Вот почему он их убивает и снимает скальпы. Из чистой ненависти.
– А ты что думаешь? По поводу скальпов.
– Думаю, мне стоит получить больше фактов, прежде чем строить предположения, сэр.
– Сделай одолжение. Но могу сказать тебе вот что: ни один из скальпов не был найден. Поэтому приходится сделать вывод, что убийца оставил их себе. И непохоже, что он предпочитает определенный цвет волос. Легко заключить, что он убивает ради самих скальпов. Напрашивается вопрос: почему? Что это для него? Зачем мужчине снимать скальп с проститутки?
– Может, он – странный извращенец, который хочет быть женщиной, – предположил я. – В Берлине полно трансвеститов. Возможно, у нас мужчина, которому нужны волосы для парика. – Я покачал головой: – Знаю, звучит нелепо.
– Не более нелепо, чем Фриц Хаарманн, который готовил и ел внутренние органы своих жертв, – отозвался Геннат. – Или Эрих Кройцберг, мастурбировавший на могилах убитых им женщин. Так мы его и поймали.
– С этой стороны, полагаю, вы правы.
– У нас есть собственные версии того, почему этот человек снимает с жертв скальпы, – сказал Вайс. – По крайней мере у доктора Хиршфельда[7]. Он консультировал нас по этому делу. Но я все равно буду рад услышать твои идеи. Любые. Даже абсурдные – это неважно.
– Тогда все возвращается к обычному женоненавистничеству, сэр. Или обычному садизму. Желанию унизить и опозорить, а еще уничтожить. В Берлине жертву убийства унизить довольно легко. Я всегда считал чудовищным, что в этом городе продолжают пускать зевак в городской морг. Чтобы они приходили и разглядывали тела убитых. Для того, кто хочет унизить и опозорить своих жертв, большего не требуется. Настало время прекратить эту практику.
– Согласен, – сказал Вайс. – И я не раз говорил об этом министру внутренних дел. Но едва начинает казаться, что наконец что-нибудь сделают, как у нас появляется новый министр.
– Кто на этот раз? – спросил Геннат.
– Альберт Гжесинский, – ответил Вайс. – Бывший президент нашей полиции.
– Что ж, это шаг в правильном направлении, – сказал Геннат.
– Карл Северинг – хороший человек, – заметил Вайс, – но у него было слишком много забот, учитывая, что ему приходилось иметь дело с армейскими ублюдками, которые тайно готовятся к новой войне. Но давайте не будем слишком увлекаться Гжесинским. Поскольку он тоже еврей, справедливо заметить, что его назначение вряд ли встретят с энтузиазмом. Гжесинский – фамилия отчима, на самом деле он Леманн.
– Как получилось, что я об этом не знал? – спросил Геннат.
– Не имею понятия, Эрнст, мне ведь говорили, что вы детектив. Нет, я очень удивлюсь, если Гжесинский долго продержится. Кроме всего прочего, у него есть тайна, которой скоро воспользуются его враги. Гжесинский живет не с женой, а с любовницей. Американской актрисой. Ты пожимаешь плечами, Берни, но это только берлинской публике позволено быть аморальной. Нашим избранным представителям не разрешается быть ее подлинными представителями; более того, им запрещено иметь какие-либо пороки. Особенно евреям. Посмотри на меня. Я практически святой. Сигары – мой единственный недостаток.
– Как скажете, сэр.
Вайс улыбнулся:
– Совершенно верно, Берни. Никогда не принимай ничьи слова на веру. Только если их произносят те, кого уже признали виновным. – Он написал записку на клочке бумаги и прижал к нему промокашку: – Отнеси это в кассу. Тебе выдадут новую платежную книжку и новый жетон.
– Когда мне начинать, сэр?
Вайс потянул цепочку карманных часов, и на ладонь ему лег «Золотой охотник».
– Ты уже начал. Согласно досье, тебе положены несколько дней отпуска, верно?
– Да, сэр. Начиная со следующего вторника.
– Ну а до тех пор по выходным ты – дежурный офицер Комиссии. Возьми отгул на вторую половину дня и ознакомься с делом Силезского вокзала. Это поможет тебе не заснуть. Поскольку, если до вторника в Берлине кого-нибудь убьют, ты должен первым оказаться на месте преступления. Поэтому давайте надеяться, что ради твоего же блага выходные пройдут спокойно.
Я обналичил чек в Дармштадте и Национальном банке, чтобы мне хватило денег на выходные, затем прогулялся до огромной статуи Геркулеса. Мускулистый и угрюмый, он держал на правом плече вполне действенную на вид дубину и, если отбросить его наготу, очень напоминал усталого полицейского, который только что восстановил порядок в каком-нибудь питейном заведении на востоке города. Несмотря на сказанное Бернхардом Вайсом, «быку» нужно что-то посерьезнее жетона и крепкого словца, чтобы закрыть бар в полночь. Когда немцы пьянствуют весь день и половину ночи, тебе пригодится ненавязчивое «средство убеждения», чтобы грохнуть им по стойке и привлечь к себе внимание.
Перегнувшихся через бортик фонтана детей не особенно интересовал Геркулес. Их больше занимали монеты, которые годами бросали в воду, и подсчет скопившегося там состояния. Я поспешил миновать это место и направился к высокому дому на углу Маассенштрассе. Завитков на здании было больше, чем на пятиярусном свадебном торте, а массивный балкон напоминал саму фрау Вайтендорф.
Я снимал две комнаты на четвертом этаже: очень узкую спальню и кабинет с изразцовой печью, похожей на фисташкового цвета собор, и с мраморным туалетным столиком. Когда я умывался и брился перед ним, постоянно ощущал себя священником. Помимо этого, в кабинете стояли небольшой письменный стол, стул и квадратное кожаное кресло, скрипевшее и пердевшее почище капитана Балтийского флота. Все в моих комнатах было старым, солидным и, вероятно, несокрушимым – мебель, которая по замыслу фабрикантов времен Вильгельма Второго должна была прослужить столько же, сколько существует империя, как бы долго она ни протянула.
Моим любимым предметом было большое меццо-тинто[8] в раме с портретом Георга Вильгельма Фридриха Гегеля. Жидковолосого, с мешками под глазами и, похоже, измученного газами. Мне гравюра нравилась, поскольку всякий раз, когда я в похмелье смотрел на нее, я поздравлял себя с тем, что, как бы плохо мне не было, все же не сравнить с ощущениями Гегеля, пока тот сидел перед человеком, которого с хохотом называли художником. Фрау Вайтендорф сказала мне, что она – родственница Гегеля по материнской линии, и это могло бы быть правдой, если бы она не назвала его известным композитором. После чего стало ясно, что квартирная хозяйка имела в виду Георга Фридриха Генделя, и вся история становилась уже не такой правдоподобной.
Чтобы увеличить доход от сдачи жилья, сама фрау Вайтендорф поселилась на лестничной площадке верхнего этажа, где спала за высокой ширмой на вонючей кушетке, которую делила со своими французскими бульдогами. Практичность и нужда перевешивали статус. Она, может, и являлась хозяйкой дома, но определенно никогда не считала жильцов рабами своей воли, что, полагаю, было вполне по-гегелевски.
Остальные жильцы держались особняком, за исключением времени завтрака, когда я и познакомился с Робертом Рэнкином, симпатичным, хоть и мертвенно-бледным англичанином, чьи комнаты располагались прямо под моими. Как и я, он служил на Западном фронте, но в Королевских уэльских стрелках, и после нескольких бесед мы поняли, что сталкивались друг с другом на нейтральной полосе во время битвы при Лоосе в пятнадцатом году. По-немецки он говорил почти идеально. Вероятно, из-за того, что настоящая его фамилия была фон Ранке, а во время войны он ее по очевидным причинам сменил. Рэнкин написал роман о пережитом под названием «Упакуй свои тревоги»[9], но тот оказался непопулярным в Англии, и автор надеялся продать его немецкому издателю, когда закончит перевод. Как у большинства ветеранов – включая меня, – шрамы Рэнкина были, по большей части, не видны. Взрыв снаряда на Сомме наградил его слабыми легкими, но, что куда необычнее, англичанина ударило током, когда в полевой телефон попала молния, от чего у Рэнкина появился патологический страх перед любыми подобными аппаратами. Фрау Вайтендорф нравились его безупречные манеры и то, что он доплачивал ей за уборку комнаты, но за глаза она все равно называла его «шпионом». Фрау Вайтендорф была нацисткой и считала, что иностранцам вообще нельзя доверять.