Гиацинт де Лафит ликует:
– Этой теорией, мой друг, вы подтверждаете то, что я всегда говорил, а именно что провинция Бигорр по сути своей земля дохристианская. Здесь дочери пастуха или поденщика вполне может явиться богиня Диана или же нимфа местного источника. Между крестьянской девочкой первого века до Рождества Христова и такой же девочкой в тысяча восемьсот пятьдесят восьмом году нет такой уж большой разницы ни в душевном, ни в умственном развитии.
– Эти интересные выводы, господа, ни на шаг не продвигают нас к нашей цели, – страдальчески морщится Виталь Дютур. – Вы не отдаете себе отчета, какие неприятные последствия может иметь это безумие…
– Если это будет продолжаться, – вторит ему полицейский комиссар, глядя на свои грозные, но в данном случае бесполезные кулаки, – если все это будет продолжаться, придется вызвать армию и применить против демонстрантов военную силу. Никакое государство не может терпеть ежедневных сборищ такого масштаба. Я уже жду нагоняя от префектуры, за этим дело не станет. Барон Масси шутить не любит…
– Прямо-таки вопиющий скандал, – жалуется хозяин кафе. – Вчера даже «Меморьяль де Пирене» поместил об этом статью в два столбца под заголовком «Лурдские явления». А в последнем «Лаведане», кстати, имеется престранная испуганная статейка. Ходит слух, что ее сочинил и поместил под чужим именем аббат Пен по приказу Перамаля, дабы предотвратить худшее.
Виталь Дютур оглядывает присутствующих и понижает простуженный голос до хриплого шепота:
– Эти явления направлены лично против особы императора…
– Как так против особы императора? – недоуменно спрашивает кто-то. – Ведь императрица Евгения сама чрезвычайно религиозна…
– Как прокурор, я, вероятно, лучше знаю наш народ, господа. Император правит, опираясь на стоящую выше закона тайную полицию. А мы, французы, все без исключения, в душе анархисты. И если уж мы хотим подорвать авторитет правящей персоны, то для нас хороши все средства. Социализм, республиканизм – все это скучно, господа, все это приелось. Почему бы нам не воспользоваться мистицизмом?.. Но вот и доктор. Где вы пропадаете, Дозу?
Сегодня врач снимает свой редингот и задумчиво вешает на крючок. После чего присаживается к столу, уже не на бегу и не на пять минут. Настроен он, как кажется, отнюдь не лучшим образом. Дютур тотчас берет его в оборот:
– Ну, доктор, вы провели свое исследование?
– Насколько это было возможно, – лаконично отвечает Дозу.
– И каков результат?
– Результат, увы, не слишком значительный.
– Можно ли это назвать душевным заболеванием в медицинском смысле?
– Я считаю, что эта девочка не более сумасшедшая, чем вы или я, месье.
– Значит, она обманщица?
– У меня нет ни малейших оснований для подобного вывода.
– Тогда я могу предположить, любезный доктор, что вы принадлежите к тем, кто верит в чудо?
– О Пресвятая Дева! – в ужасе восклицает Дюран, молитвенно складывая руки. А Дозу кланяется прокурору, как бы представляясь:
– Мое имя – Дозу, я сотрудник «Курьер медикаль» и состою в переписке с известными учеными и общественными деятелями. Имею честь принадлежать к последовательным естествоиспытателям…
Виталь Дютур начинает терять самообладание:
– Но поскольку вы не подтверждаете ни душевной болезни, ни обмана, то вы должны считать эти видения подлинными.
– Видения могут быть подлинными в субъективном смысле, не существуя как объективная реальность.
– Кто видит объективно несуществующее, тот и есть сумасшедший…
– Тогда к сумасшедшим можно отнести Шекспира к Микеланджело, – резонно замечает Лафит.
Дозу вытаскивает из кармана три мелко исписанных листочка.
– Я набросал небольшую памятную записку о том, чему был свидетелем сегодня утром. Возможно, я пошлю ее в Париж Вуазену. Будет лучше, господа, если вместо бесполезных дискуссий я зачитаю вам свои краткие заметки… – Врач снимает пенсне, подносит записи прямо к близоруким глазам и бесстрастным голосом начинает их расшифровывать, запинаясь и не глядя на своих слушателей. – «Двадцать первое февраля тысяча восемьсот пятьдесят восьмого года, семь часов десять минут утра. Вместе с большой толпой я подошел к гроту Массабьель. Мне сразу удалось протиснуться вперед и оказаться рядом с Бернадеттой Субиру, которая достигла грота раньше всех остальных. Позади девочки стояла на коленях вся ее родня с горящими свечами в руках. Сама Бернадетта тоже держала свечу. Она непрерывно кланялась, не сводя глаз с ниши в стене грота, причем делала это самым непринужденным и почтительным образом. Эти поклоны показались мне смешными и трогательными одновременно, ведь они предназначались пустой темной дыре. Бернадетта держала в руке четки, но казалось, что она не молится. Очень скоро на ее лице появились те изменения, о которых мне уже рассказывали. Они самым наглядным образом отражали то, что девочка видела внутри скалы…»
В этом месте Жакоме недоверчиво кашляет, но Дозу не дает себя сбить и продолжает монотонно читать свой текст:
– «…Казалось, можно почти увидеть то, что видела девочка. Обмен приветствиями, радостные улыбки, восторженное вслушивание, осмысленные кивки в знак согласия – все это проделывалось так естественно и правдиво, как было бы не под силу самому величайшему актеру. Постепенно щеки девочки сделались белее мрамора, а кожа так натянулась, что на висках проступили кости черепа. Такое же изменение тургора, то есть натяжение кожного покрова, я наблюдал у чахоточных больных в последней стадии болезни. Казалось, наступило то месмерическое состояние, которое с недавних пор называют „трансом“. Я наклонился над пациенткой, чтобы провести исследование. Пульс у нее был хорошего наполнения, лишь немного учащенный, я насчитал восемьдесят шесть ударов в минуту. Насколько я мог определить, у нее не было ни повышения, ни понижения кровяного давления, какое обычно наблюдается при сильных мозговых спазмах. Следовательно, бледность щек и натянутость кожи на лице не были следствием нарушения кровообращения. Мне доводилось не раз наблюдать в Монпелье каталептиков во время приступа, и всегда я констатировал общее расстройство нервной системы, резкое изменение пульса и кровяного давления. В случае Бернадетты Субиру едва ли можно говорить о заболевании, связанном с изменениями в нервной системе, то есть о каталепсии или истерии. Чтобы вполне в этом убедиться, я проверил также, насколько было возможно, глазные рефлексы. И тоже не заметил особых отклонений от нормы. Зрачки, правда, были немного расширены, радужная оболочка чуть стянута, а белки глаз казались блестящими и влажными. Но эти признаки можно наблюдать у любого человека, который пристально и с напряжением во что-то вглядывается. Для транса, в который впала Бернадетта, вообще было характерно не столько отключение сознания, сколько напряжение и огромная концентрация внимания. К примеру, девочка держала в руке горящую свечу. Погода была довольно ветреная. Иногда порыв ветра с Гава задувал пламя. Бернадетта каждый раз это замечала и, не поворачиваясь, протягивала свою свечку стоящим сзади, чтобы они вновь ее зажгли. Когда я осматривал пациентку, у меня создалось впечатление, что она знает, что именно с ней происходит…»
– У меня тоже такое впечатление, что она точно знает, что происходит, – язвительно замечает Дютур, но Дозу, оставив его реплику без внимания, продолжает чтение:
– «…Только когда я закончил свой осмотр, она поднялась с колен и на несколько шагов приблизилась к нише. Поскольку я стоял к ней ближе всех, я расслышал, как из ее груди дважды вырвалось протяжное „да“. Когда она снова повернулась к нам, ее лицо совершенно изменилось. Раньше оно выражало застывшую радость, теперь превратилось в трагическую маску страдания и печали. Крупные слезы текли по ее щекам… Несколько минут спустя видение, вероятно, исчезло. Бернадетта, вновь порозовевшая, жестом дала это понять. „Почему ты перед тем плакала?“ – спросил я ее. Она тотчас, ничуть не смутившись, ответила: „Потому что дама больше на меня не смотрела, она глядела поверх голов на остров Шале и на город. И на лице у дамы вдруг возникла такая скорбь, и она мне сказала: «Молитесь за грешников»“. Поскольку я хотел проверить ее умственные способности, я тут же задал вопрос: „А ты знаешь, кто такой грешник?“ – „Знаю, месье, – быстро ответила она. – Грешник тот, кто любит дурное“. Хороший ответ. Мне понравилось, что она сказала „любит дурное“ вместо привычного „поступает дурно“. Ее слова убедили меня, что нет никаких оснований говорить о слабоумии. Взволнованная толпа между тем с напряженным вниманием следила за происходящим, словно присутствуя на необычайном богослужении. Когда все кончилось, толпа разразилась стихийной бурей аплодисментов, и это произвело на меня гнетущее впечатление, словно опасное явление природы. Бернадетта, однако, не обращала ни малейшего внимания на похвалы и благословения, которые сыпались на нее со всех сторон. Казалось, девочка даже не подозревает, что она значит для всех этих людей. Она явно торопила свою свиту побыстрее уйти, чтобы ускользнуть от обременительных знаков расположения». Это все, я кончил, – сказал доктор Дозу, который с величайшим трудом и многими паузами дочитал наконец свою довольно неразборчивую, но чуть ли не стенографическую запись. Все растерянно молчали. Даже владелец кафе, человек хоть и просвещенный, но простодушный, на этот раз не знал, что сказать. После продолжительной паузы слово взял прокурор.
– Если я правильно понял науку, – суммировал он услышанное, – то она в равной степени исключает как обман, так и душевное заболевание или чудо. Но позвольте мне задать вопрос уважаемой науке: что же тогда остается?
– Да, что же тогда остается? – задумчиво повторил доктор Дозу.
Мэр Лакаде нервно расхаживает по своему кабинету на улице Бур. На нем привычный черный сюртук, ведь еще полчаса назад, украсив себя широкой трехцветной лентой, он проводил очередную праздничную церемонию. В петлице, как всегда, пылает розетка Почетного Легиона. Но физиономия мрачная, словно вокруг сгустились тучи. Гладко выбритые отвислые щеки, под которыми торчит остроконечная бородка с проседью, кажутся еще более сизыми, чем обычно. Причина его дурного настроения лежит тут же, на зеленом сукне стола, за которым сидит его помощник Курреж, отец рыжеволосой Аннет из свиты Жанны Абади. Причина эта – официальное письмо из Аржелеса, подписанное собственноручно господином Дюбоэ, супрефектом.
«Мэру Лурда вменяется в обязанность незамедлительно подать донесение о фактах нарушения общественного порядка в городе Лурде, а также о мерах, принятых для пресечения подобных нарушений и несанкционированных народных сборищ».
– Что же мне теперь, засадить в кутузку Пресвятую Деву? – бушует Лакаде. – Но это не в моей компетенции. Такие полномочия имеет лишь прокурор. Только он может потребовать ее привода силами жандармерии. Государство – это одно, а местное самоуправление – совсем другое. Я представляю общину. Неужели почтенному супрефекту это не ясно?
– Но нам все же придется что-нибудь предпринять, господин мэр, – говорит Курреж.
– Увы, кто это знает лучше меня? – Лакаде в ярости вытаскивает из ящика и бросает на стол целую кипу газетных вырезок. – Вся местная пресса оттачивает на нас зубы, а уж Париж – так просто хохочет…
Курреж, который время от времени поглядывает на дверь, осторожно откашливается.
– Думаю, господин мэр, господа уже ждут…
Лакаде выпрямляется, вытаскивает из кармана расческу и начинает поспешно приводить в порядок свою строптивую бородку.
– Ну что же, Курреж, попросите их войти. Хоть совещание и секретное, но на всякий случай побудьте в приемной, вдруг мне понадобится свидетель.
Мэр протягивает обе руки навстречу имперскому прокурору и комиссару полиции.
– Я нарушил ваш воскресный отдых, господа, – говорит он звучным голосом оратора. – Но как глава здешней общины я не могу больше обходиться без поддержки гражданских властей. Случай очень сложный. Я уже получил официальный запрос господина супрефекта. В нем, конечно, наши беспорядки сильно преувеличиваются. Этим, кстати, грешит вся либеральная пресса, для которой наш бедный Лурд стал лакомой поживой. Мы сделались средоточием огорчительного общественного интереса. Честно вам признаюсь, что для меня небольшой бунт лесорубов или рабочих сланцевых карьеров был бы легче, чем эта кошмарная история, к которой не знаешь, как подступиться. Уж позору-то точно было бы меньше. Я, который прилагает все силы, дабы приобщить наш бедный Лурд к цивилизации, предвижу сейчас полный крах своих планов. Разве после этой шумихи мы получим разрешение на постройку железнодорожной ветки к Лурду? Да мне сразу же дадут от ворот поворот. А новый водопровод? На этой идее можно просто поставить крест. А гости из Парижа? А открытие целебных источников с помощью ученых? Все летит к черту! Какие парижане рискнут приехать в наше захолустье, где нет ни курзалов, ни лечебных заведений, зато есть грязные пещеры, где справляют свой шабаш средневековые призраки? Тут речь идет о куда более серьезных вещах, чем просто о болтовне маленькой лгуньи или идиотки…
– Предлагаю, – прерывает эти стенания прокурор, – для начала ознакомиться с возможностями, которые дает нам закон…
– Это уж ваша область, господа, – вздыхает мэр, откидываясь в кресле, прикрывая глаза и смиренно складывая руки на объемистом животе.
С любовью к эффектным выводам, которая не покидает хорошего юриста даже при остром гриппе, Виталь Дютур, приятно оживившись, приступает к делу:
– Итак, господа, состав преступления следующий. Четырнадцатилетняя девочка низкого происхождения и отнюдь не выдающихся умственных способностей утверждает, что периодически видит некое сверхъестественное существо. Пока в этих голых фактах, согласно нашему кодексу, еще нет ни проступка, ни преступления, которое могло бы быть основанием для вмешательства закона. Даже если девочка станет уверять, что к ней является не кто иной, как Пресвятая Дева, или Богоматерь, то и тогда лишь с величайшим трудом ее можно обвинить в нарушении религиозных правил. Но девочка Субиру, насколько мне известно, говорит только о «даме», о «молодой даме», о «необыкновенно красивой даме». Как ни досадны могут быть эти наивные, я бы сказал, наивно-бесстыдные выражения для истинно верующей души, но назвать их святотатством в чисто юридическом смысле нельзя, так как молодая красивая дама есть всего лишь молодая красивая дама. Следовательно, голые факты, с которыми мы имеем дело, не годятся для возбуждения судебного преследования…
– Если господин имперский прокурор позволит мне сделать замечание, – с подобающей скромностью вмешивается Жакоме, – то голых фактов было бы достаточно для задержания девчонки, если бы можно было бы доказать обман или сумасшествие…
– Но, любезный Жакоме, – с досадой останавливает его прокурор, – это все уже обсуждалось. Вы же слышали пятнадцать минут назад мнение нашего городского эскулапа, который категорически отрицает и то и другое. Должен сказать, поведение этого представителя науки меня немного огорчило…
Мэр бросает на обоих собеседников утомленный взгляд:
– Господа считают голыми фактами только эти видения. Но видения как таковые не интересуют ни городские власти, ни государство. Конечно, было бы полезно некоторые видения запретить. Но даже самое суверенное правительство не располагает для этого необходимыми средствами. Я рассуждаю не как юрист, а как простой гражданин. Здравый рассудок подсказывает мне, что инкриминировать следует не сами видения, а вызванное ими непонятное народное движение…
– Если бы меня не перебивали, – досадливо говорит Дюран, – я бы сразу же перешел к пункту второму. К народному движению я отношусь, вероятно, куда серьезнее, чем господин мэр. Я вижу в нем вредоносную, подрывную тенденцию, направленную против государства. Что ж, рассмотрим факт наличия этих возмутительных сборищ с точки зрения закона! Что делают эти люди? Они встречают малышку Субиру у ее дома, совершают вместе с ней паломничество к Трущобной горе, стоят там на коленях, держа в руках зажженные свечи, молятся по четкам, не скупятся на аплодисменты и под конец мирно расходятся по домам… Как это можно запретить?
– Это нужно запретить! – ожесточенно восклицает Лакаде.
– Но каким образом, уважаемый? Вы можете мне назвать параграф, налагающий запрет на такие действия?
– Боюсь, что такого параграфа нет, – нерешительно говорит мэр.
Прокурор делает ироническую паузу и затем сухо поясняет:
– Таких параграфов два, господин мэр, и первый вы должны были бы знать лучше меня. Он содержится в «Королевском указе о практике городского управления» от восемнадцатого июля тысяча восемьсот тридцать седьмого года.
– Тотчас же велю Куррежу разыскать этот указ…
– Нет надобности, – скромно говорит Дютур, – я помню его наизусть. Он предоставляет мэрии право закрывать для общественного движения все дороги, тропинки, мосты, перекрывать доступ в любую местность, если только здоровью и жизни жителей на этих дорогах или в этой местности грозит опасность.
– Черт возьми, превосходно, господин прокурор! – кивает мэр. – Сразу видно блестящего юриста! Где была моя собственная голова! Приказа о закрытии дороги, который я вправе отдать, вполне достаточно. Рискованная лесная тропа через гору действительно опасна для жизни. Сегодня же прикажу Калле объявить о том, что эта дорога закрыта…
Прежде чем вставить слово, прокурор ведет долгую утомительную борьбу со своим насморком.
– Этого в настоящее время я вам решительно не рекомендую.
– Но я понял, что вы сами советуете мне использовать этот параграф, и тогда…
Виталь Дютур обращает внимание на портрет Наполеона III, где в бледном зимнем свете можно различить лишь бело-голубую орденскую ленту на груди императора.
– Его я сделал своей путеводной звездой во всех политических вопросах, – объявляет прокурор. – «Власти не должны предпринимать шаги, цель которых достаточно прозрачна». Если закрыть доступ к Массабьелю, все верующие в чудо станут говорить, что мы боимся Пресвятой Девы. И неверующие скажут то же самое. Те и другие будут над нами смеяться. Кроме того, когда вы закроете путь через гору, останутся еще три дороги, о которых никто не может сказать, что они опасны… Вторая возможность, о которой я говорил, кажется мне гораздо более серьезной. Вероятно, вы догадываетесь, что я имею в виду, любезный Жакоме?
– О господи, я всего лишь простой полицейский, господин прокурор…
Виталь Дютур снимает с пальца перстень с печаткой и стучит им по столу, требуя внимания.
– Господам, наверно, известно, – торжественно начинает он, – что правительство Франции заключило конкордат с папским престолом. Вчера я не поленился специально перечитать текст этого конкордата. Девятая статья в нем гласит, что церковная сторона обязуется не открывать новых мест для богослужений без предварительного согласия министерства по делам культов… Понимаете, господа, к чему я веду?
– И эту статью, по вашему мнению, можно применять? – осторожно спрашивает Лакаде, опасаясь снова попасть впросак.
– И да, и нет. Все зависит от позиции Церкви.
– За всей этой аферой наверняка прячутся сутаны, – уверенно заявляет Жакоме.
– Надеюсь, что так, друг мой, – снисходительно говорит прокурор. – Но Перамаль далеко не дурак.
Адольфа Лакаде внезапно одолевает смех.
– Подумайте, кого только не переполошила эта маленькая идиотка! Император и папа лично подписали конкордат…
В эту минуту дверь приоткрывается, и в щель просовывается голова Куррежа.
– Вы назначили еще одну встречу, господин мэр?
– О чем вы, Курреж? Вы же знаете мое расписание не хуже меня…
– С вами желают поговорить, и весьма настойчиво…
– К чему эти обиняки? У меня нет тайн…
– К вам посетитель, – выпаливает наконец помощник мэра. – Декан Перамаль собственной персоной.
Лакаде поднимается и спешит в приемную со всей скоростью, какую допускают его комплекция, достоинство и возраст. Из приемной доносится его голос, в котором звучат самые теплые ноты.
Декану Перамалю сорок семь лет, это человек огромного роста и необыкновенно могучего телосложения. У него страстное лицо, не по годам изборожденное морщинами. В шубе и меховой шапке он напоминает скорее отважного путешественника, исследователя дальних земель, чем лурдского викария. Между духовенством и светскими властями Южной Франции отношения почти всегда напряженные. Это результат испытанной тактики правительства, которое, не чувствуя себя в полной безопасности, не устает натравливать друг на друга враждебные силы, чтобы держать их всех в узде. Жители Южной Франции пропитаны духом строгого католицизма и мало затронуты новомодными нигилистическими веяниями. Вследствие этого на государственные должности здесь назначают преимущественно так называемых «вольтерьянцев». Лурдский декан – не тот человек, чтобы страшиться или хотя бы избегать «вольтерьянцев», ибо, в отличие от многих из них, занимающих важные посты, он читал Вольтера. Робость и страх вообще несвойственны этому отважному мужу. Время от времени он рискует даже показываться в кафе «Прогресс», в этой львиной пещере либерализма, когда, возвратившись из своих поездок по сельским церквам и промерзнув до костей, заходит туда пропустить стаканчик кальвадоса. Забавно видеть, с какой поспешностью львы либерализма устремляются к этому Даниилу, чтобы приветствовать его и удостоиться рукопожатия. Перамаль подчеркнуто терпим, как все глубоко пристрастные и нетерпимые люди. Это лишний раз доказывает, что только колеблющиеся, способные отступиться от своей веры, склонны всегда и везде выставлять наружу яростную нетерпимость. Такую закаленную личность, как Перамаль, воззрения противника с толку не собьют. Он знает, что истина есть истина, и эту истину он не только принял за долгие годы своей духовной карьеры, но и привык добросовестно защищать. Он не из тех, кто всем сомнениям этого века подставлял непробиваемый медный лоб. Но теперь его борения давно позади. Львы не вгонят его более в жар, зато его гнев может обрушиться на иных агнцев из его паствы, которые боятся малейшего холодного дуновения. Вообще-то, Перамаль при известных обстоятельствах становится настоящей бочкой с порохом. Так бывает, когда кто-либо, пусть даже его начальник, осмеливается влезать в его церковные и благотворительные дела. Особенно последние являются предметом нападок высшего света, олицетворением которого в Лурде является многочисленное семейство де Лафит. В этих кругах считают, что любовь декана к низшим классам не обязательно должна сопровождаться резкостью по отношению к верхам, тем более когда человек происходит из такой превосходной семьи ученых, как Перамаль. Декан не просит богачей о милостыне, он требует с них обязательную дань. Аббат Помьян, признанный сочинитель афоризмов, назвал его как-то «поджигателем на ниве милосердия».
– Вы простудитесь, ваше преподобие, – говорит Лакаде, уговаривая декана снять шубу. – Взгляните только на нашего бедного прокурора…
У декана звучный бас, металл которого приглушается легкой хрипотцой. Этот голос приводит в восторг всех женщин Лурда. Своими раскатами он заполняет кабинет мэра.
– То, что мне нужно сказать, я скажу быстро. Я знаю, господа пытаются разгрызть твердый орешек. И я пришел, чтобы вам помочь. Вы допустите огромную ошибку, если вообразите, что мои капелланы и я сам придаем хоть какое-нибудь религиозное значение так называемым явлениям в Массабьеле…
– Стало быть, вы отрицаете возможность сверхъестественного феномена, ваше преподобие? – перебивает его Виталь Дютур.
– Стоп, сударь. Я никоим образом не отрицаю возможность появления сверхъестественных феноменов. Я лишь сомневаюсь, что Господь Бог решил ниспослать чудеса именно на нас. Важнейшая предпосылка сверхъестественного явления есть готовность душ к его восприятию. До этой готовности нам так же далеко, как до Небес. Я вообще не хотел бы употреблять в данных обстоятельствах высокое слово «чудо». Случай в Массабьеле, если это не чистое надувательство, чего я не исключаю, можно отнести скорее к области спиритизма, оккультизма, духовидения и тому подобного бабского колдовства, от которого Церковь с возмущением отворачивается.
– Как интересно и как отрадно это слышать, – с одобрением кивает Лакаде. – Вы знаете девочку Субиру, господин кюре?
– Не знаю и не желаю знать.
– А не стоит ли вашему преподобию лично провести с ней беседу и хорошенько ее отчитать? – спрашивает прокурор.
– Это совершенно не входит в мои намерения, господа. Пощадите меня! Дело властей, и только властей, урезонить эту малолетнюю преступницу или психопатку.
– Но, господин декан, вы же хотели помочь властям, – напоминает Жакоме.
– Я уже сделал это, запретив всем священникам моего прихода ходить к гроту и уделять этой истории хоть малейшее внимание. В том же духе я отправил сообщение господину епископу. Далее, я настоятельно рекомендовал святым сестрам, преподающим в школе, и прежде всего классной наставнице девочки сестре Возу, употребить весь свой авторитет вплоть до самых строгих мер воздействия, чтобы положить конец этой безобразной истории. Это все, что я мог сделать.
– Ваша власть над здешними людьми безмерна, господин декан, – льстит ему Лакаде. – Вы апостол простых людей. Разве не пошло бы на пользу дела, если бы вы сами возвысили свой голос…
– Я не намерен лично раздувать значение этого фиглярства, – обрезает Перамаль и нахлобучивает на голову меховую шапку. – Засим желаю приятного воскресенья.
– Так можно ли нам применить статью девять из конкордата? – спрашивает прокурора мэр, проводив Перамаля до самой лестницы.
– В том-то и парадокс, – ворчит Дютур. – Выступив на нашей стороне, этот хитрец закрыл нам лазейку. Борьба с церковными властями была бы решительно выгоднее, чем это его согласие. Теперь мы одни за все в ответе.
– Черт побери, – стонет Лакаде. – Нынче там было две тысячи человек, завтра их будет три, послезавтра – пять тысяч, а у нас – один Калле да несколько жандармов.
– Не разрешите ли вашему покорному слуге внести одно предложение? – внезапно вмешивается Жакоме. – Я не слишком-то разбираюсь в высокой политике, но наш брат постоянно имеет дело с преступным элементом: с грабителями, ворами, бродягами, пьяницами и всякого рода негодяями. Поневоле выучишься давить на людей и внушать им страх. Черт меня побери, если я не сумею так запугать девчонку Субиру, что она прекратит свои игры еще сегодня. А если девчонка не осмелится больше ходить к гроту, то вся бесовская канитель закончится уже завтра. Прошу имперского прокурора и господина мэра доверить это дело мне…
– С этим можно согласиться, любезный Жакоме, – отвечает Дютур после некоторого раздумья. – Кроме того, процедура вполне законная, ибо вы представитель власти низшей инстанции. Только мне хотелось бы составить о девочке собственное мнение. Поэтому я тоже намерен ее допросить, еще прежде вас, но в непринужденной обстановке, у меня дома. Примите, пожалуйста, необходимые меры, чтобы ее доставить. Вы не возражаете, господин мэр?
Лакаде давно уже сидит как на иголках. Колокола звонят полдень, у него кисло во рту, Бернадетта лишила его привычного удовольствия выпить стаканчик мальвазии.
– Действуйте без промедления, господа! – призывает он, хватаясь за шляпу. – Ведь от вас зависит, получит ли Лурд железную дорогу…