Здесь было два важных момента: спрос и предложение на жилье и технические вопросы канализации, водопровода и вентиляции. В начале XIX в., согласно одной из письменных работ, «рабочие были втиснуты в дома с общей задней стеной, как сардины в бочки». Многие из этих домов были, конечно, непрочными и не соответствующими нормам гигиены, и в этом обычно винят предпринимателей, которые их возвели, – плохих, неквалифицированных строителей (jerry-builder). Я часто думал, что это были за люди. Когда я был маленьким, священник церкви, в которую я ходил, однажды упомянул о них в проповеди, с уверенностью заявив, что они горят в аду за все свои преступления. Я пытался найти о них письменные свидетельства, но все впустую. В словаре «Etymological Dictionary of Modern English» Уикли написано, что jerry – это искаженное слово jury, морской термин, относящийся к любому временному сооружению на корабле, например jury mast (временная мачта) и jury rig (временное парусное сооружение). Кроме того, значение этого слова распространяется на другие сферы, такие как jury leg (деревянная нога). «Jerry», таким образом, означает «временный», «некачественный», «паллиативный». Приходят на ум и другие примеры использования этого слова в качестве обозначения временного сооружения при аварийных обстоятельствах. Согласно словарю Партриджа «Dictionary of Slang and Unconventional English», первое употребление этого слова зарегистрировано в Ливерпуле около 1830 г. Место и время в данном случае имеют значение. Ливерпуль был портом быстро развивающейся промышленной территории юго-восточного Ланкашира; он также являлся главным въездным пунктом для потока ирландских иммигрантов. Вероятно, именно здесь острее всего ощущалась нехватка жилья. Дома строились в спешке, многие из них представляли собой хлипкие конструкции, толщина внешних стен которых составляла всего 4 дюйма (ок. 10 см. – Перев.). 5 декабря 1822 г. некоторые из них наравне с другими зданиями в других местах были разрушены сильной бурей, пронесшийся по Британским островам. В феврале 1823 г. следственный совет присяжных привлек внимание членов городского магистрата «к ужасающим последствиям бури… вызванных современными небезопасными технологиями возведения домов». Годом позже тот же орган снова вернулся к проблеме «возведения непрочных и опасных для окружающих жилых домов, которое практикуется теперь в нашем городе и его окрестностях», и потребовал принятия мер, в частности «принятия законодательного акта, который дал бы полномочия специальному должностному лицу на тщательную проверку впредь всех строящихся зданий и в случае несоответствия нормам безопасности на устранение данных несоответствий»[20]. Внезапное обрушение домов происходило и раньше. В 1738 г. Сэмюэль Джонсон писал о Лондоне как о городе, где «здания обрушиваются прямо тебе на голову». Если взять конкретный пример, в 1796 г. на Хафтон-стрит (Houghton Street), там, где ныне стоят бетонные здания Лондонской школы экономики, рухнули два здания, похоронив под собой 16 человек[21]. Главная проблема заключалась, вероятно, в использовании для производства кирпичей материалов низкого качества, таких как пепел и уличный мусор, а также в том, что в случаях, когда срок аренды участка под застройку был рассчитан всего на несколько лет, строители не сильно беспокоились о прочности стен[22]. Однако на примере Ливерпуля видно, что в 1820-е годы ситуация усугубилась; жалобы на плохое качество построек в других кварталах подтверждают это предположение. За объяснением далеко ходить не надо. В начале 1820-х годов строительство жилых домов возобновилось после долгого периода затишья (или в лучшем случае – очень низкой активности) во время войны, которая длилась почти четверть века, и произошло это как раз в то время, когда цены на строительство несоразмерно выросли.
Рассмотрим организацию стройиндустрии. Обычно строитель был человеком небогатым, каменщиком или плотником, который покупал небольшой участок земли, сам выполнял одну из строительных работ, например кладку кирпичей, и нанимал по контракту рабочих для всего остального. К середине XIX в. действительно возникли крупные фирмы, управляемые таким людьми, как Томас Кьюбитт, но они занимались возведением общественных зданий или особняков, а не жилищ для бедных. Эти самые «плохие строители» (jerry-builders) были не «капиталистами» в обычном понимании слова, а обычными рабочими. В докладе Чедвика за 1842 г. написано следующее: «В сельских районах худшие из новых домов поставлены самими рабочими на границах общинной земли. В ремесленных районах многоквартирные дома, построенные строительными кооперативами и одиночными предпринимателями из рабочего класса, часто становятся объектами жалоб на то, что они самые непрочные и самые убогие из всего жилья. Единственные заметные примеры улучшенных жилищных условий в сельской местности – это здания, возведенные зажиточными и щедрыми домовладельцами для своих рабочих в своих поместьях. В ремесленных районах это дома, построенные богатыми мануфактурщиками для нанятых ими рабочих»[23].
В Ливерпуле строители так называемых «негодных домишек» или кое-как построенных домов обычно были родом из Уэльса, из рабочих каменоломен Кэрнарвоншира. Им помогали стряпчие, которым нужно было сдать внаем землю, но сами они стать строителями не стремились. Под трехмесячный кредит покупался материал, дешевый и низкосортный. Часто нанимались подмастерья, и поэтому говорили, что качество построек было низкосортным[24]. На каждом этапе работы им требовался кредит: чтобы арендовать землю под застройку, чтобы закупить материалы, которые при этом должны были соответствовать требованиям столяров, штукатуров, кровельщиков, водопроводчиков, маляров и т. д., выполнявших работы в качестве подрядчиков или субподрядчиков. Ставка ссудного процента была немаловажным элементом в затратах на строительство. Закон против ростовщичества запрещал предлагать или требовать более 5 %; в то же время государство предлагало 4,5 или более процентов; для строителей это значило полную невозможность получить кредит. Позволив процентной ставке по государственным облигациям подняться до 4,5–5 % и запретив промышленникам предлагать больше, государство остановило строительную деятельность на более чем двадцатилетие, перенаправив в свою сторону материалы и человеческие ресурсы, требовавшиеся для войны с Наполеоном. После 1815 г. процентные ставки стали медленно снижаться, и строители смогли возобновить свою деятельность только к началу 1820-х годов. Они столкнулись с тем, что в результате сильного наплыва населения спрос на жилье необычайно вырос, частично за счет необычно большого количества молодежи, ищущей собственное жилье.
Кроме того, они столкнулись с резким ростом издержек. В 1821 г., согласно индексу Зилберлинга, оптовые цены в целом были на 20 % выше, чем в 1788 г. В тот же период цены на строительные материалы увеличились еще больше: на кирпич и деревянные стенные панели – в два раза; на тес – на 60 %, на свинец – на 58 %. Зарплаты мастеровых и строителей увеличились на 80—100 %. Цены на широкий круг работ публиковались в бюллетене «Builders’ Price Books», который выходил в Лондоне. По ним видно, что цена на обычную кирпичную кладку возросла на 120 %, древесину дуба – на 150 %, а ели – на целых 237 %. Цена на обычную покраску увеличилась вдвое, а застекление щелочно-известковым стеклом – на 140 %[25].
В целом в росте цен нельзя было винить производителей материалов. Во время войны пошлины, которые взимало государство на кирпичи и черепицу, камень, шифер и обои выросли в разы. В этот период стоимость древесины была главным компонентом в определении общей стоимости строительных материалов. По некоторым оценкам, она составляла половину общей стоимости постройки дома. На поставщиков древесины и теса с Балтики были наложены практически запретительные пошлины, и строители домов для рабочего класса вынуждены были использовать древесину, повсеместно считавшуюся второсортной, которую ценой больших трудозатрат привозили из Канады через Атлантический океан. Джозеф Юм заявил в 1850 г., что в случае отмены пошлин на кирпич и древесину дом, постройка которого стоила 60 ф. ст., можно было бы построить за 40 ф. ст.[26]
Все эти издержки должны были возмещаться за счет арендной платы. Но помимо этого жильцы дома должны были платить и другие взносы, налагаемые государством. Налог взимался, например, за наличие в доме окон – еще со времен Вильгельма III (1696 г.). До начала войн с Францией все дома платили фиксированный налог в 6 шиллингов в год, а дома, в которых имелось семь или более окон, платили и дополнительные пошлины, которые увеличивались в соответствии с количеством окон. Часто практиковалось выключение света, чтобы избежать пошлин. В 1798 г. количество домов, с которых взималась плата, было меньше, чем в 1750 г. Правда, дома очень бедных слоев населения эту пошлину не платили, а дома с количеством окон меньше восьми были от нее освобождены в 1825 г. Но эти уступки не облегчили жизнь беднякам в таких городах, как Лондон, Ньюкасл, Эдинбург и Глазго, где многие рабочие жили в больших многоквартирных домах и поэтому не освобождались от этих сборов. Кроме того, с них взимались местные налоги.
Налоги за дома, сдаваемые рабочим, уплачивались домовладельцем, но взимались с рабочих дополнительно к арендной плате. Местные сборы быстро росли. Правда, и здесь для некоторых делались исключения. Взыскание налогов с жильцов, которые считались слишком бедными для их оплаты, рассматривалось мировыми судьями. К середине века треть домов в сельских графствах Суффолк и Гэмпшир и 15 % домов в индустриальном Ланкашире (где бедность ощущалась менее остро) были освобождены от платы налогов[27]. И тем не менее, как уже было сказано, эти льготы не очень помогли бедным, так как они давали домовладельцам право требовать более высокой арендной платы, чем они взимали бы без налогов. В любом случае это привело к увеличению процента, отчисляемого с домов, которые не освобождались от сборов, и по этой причине стали говорить, что «налогоплательщики не жаловали строителей домов и считали их врагами общества». Всеобщее осуждение обрушилось на «плохих строителей».
В годы, последовавшие за длительной войной, строителям пришлось не только наверстывать накопленное отставание в жилищном строительстве, но и удовлетворять нужды быстро растущего населения. При этом они несли большие расходы, немалая часть которых приходилась на различные фискальные сборы. В то же время рабочим, арендующим жилье, приходилось также нести бремя местных налогов, так что чистую арендную плату для них пришлось понизить. В такой ситуации если бедняков вообще куда-то заселяли, то в маленькие, непрочные здания с меньшим количеством удобств[28]. Несомненно, виноваты были не машины, не Промышленная революция, и даже не гипотетический каменщик или плотник. Судя по всему, мало кто из строителей сумел нажить состояние, наоборот, часто встречались случаи банкротства. Главной проблемой являлся недостаток жилья. Те, кто винит плохих строителей, напоминают мне священника, описанного Эдвином Кэннаном, который отчитывал собравшихся в храме за низкую посещаемость церкви. Многие историки правильно указывали на неадекватные меры по предотвращению перенаселения домов на ограниченных пространствах. Но Лондон, Манчестер и другие крупные города уже давно имели строительные уставы[29], и те, кто видел бюллетени «Builders’ Price Books», не станут утверждать, что лондонцы страдали от недостатка строительных правил. Г-н Джон Саммерсон даже предположил, что унылая монотонность новейших улиц столицы стала прямым результатом не свободного предпринимательства, как часто предполагают, а мер, предписанных в Акте о строительстве, прозванном строителями «Черным актом», 1774 г., – документе из 35 тысяч слов[30].
Следует признать, что разработчики этого закона в первую очередь думали о предотвращении пожаров. Однако некоторые критики, например Веббы (как это продемонстрировал Редфорд)[31], совершенно упускают из виду работу, проделанную ранними органами местного самоуправления в таких областях, как мощение, освещение и уборка улиц. Не строители виноваты в том, что они не сделали больше. Томас Кьюбитт заявлял Палате общин, что не даст разрешения на постройку ни одного здания, если строителями не будет обеспечен хороший дренаж и возможности слива сточной воды. «Я думаю, государство должно назначить должностное лицо, которое будет отвечать за эти задачи». Так что если в городах распространялись эпидемии, то по крайней мере некоторая часть ответственности за это лежит на законодателях, которые, обложив пошлинами окна, сделали свет и воздух дорогостоящими удобствами, а взимая налог на кирпичи и черепицу, сделали прокладку сточных и канализационных труб нерентабельной. Тем, кто все еще переживает относительно того, что канализационная вода часто смешивалась с питьевой, и считает это, вместе с другими ужасами, последствием промышленной революции, я хотел бы напомнить такой очевидный факт: без железной трубы, которая была одним из продуктов этой революции, проблема здоровой жизни в городах вообще никогда не была бы решена[32].
Если мое первое возражение против общепринятых взглядов на экономическое развитие в XIX в. связано с их пессимизмом, то второе состоит в том, что за ними не стоит никакого экономического смысла. Современники Адама Смита и его непосредственных преемников оставили много трактатов об истории торговли, промышленности, чеканке денег, доходах государства, проблемах населения и нищете. Их авторы, среди которых можно назвать Андерсона, Макферсона, Чалмерса, Кохуна (Colquhoun), лорда Ливерпуля, Синклэра, Идэна, Мальтуса и Тука, были либо экономистами, либо по крайней мере интересовались вещами, изучением которых занимались Адам Смит, Рикардо и Милль. Правда, как со стороны правых, так и со стороны левых было немало бунтарей, отвергавших доктрины, предложенные экономистами, но так уж вышло, что большинство из них не имели склонности к истории. Таким образом, между экономической историей и экономической теорией не было резкой границы. Однако во второй половине XIX в. между ними наметился конфликт. Я не буду сейчас обсуждать, в какой мере это было прямым следствием трудов Маркса и Энгельса, в какой – возникновения исторической школы экономистов в Германии и в какой – того факта, что английские ученые, занимавшиеся историей экономики после Тойнби, были в основном социальными реформаторами. Однако, несомненно, наметилась тенденция писать о происходившем вне экономического контекста. Чтобы отразить основные черты различных экономических периодов, был изобретен целый ряд клише, которые определяли эпоху скорее с политической точки зрения, нежели с экономической. Выражение «промышленная революция» было придумано (как показала г-жа Безансон)[33] не английскими промышленниками или экономистами, а французскими авторами конца XVIII в. под влиянием бурной политической жизни их страны. За него ухватились Энгельс и Маркс, а Арнольд Тойнби позже использовал его в качестве названия своего новаторского труда. Вопрос в том, не устарел ли теперь этот термин, так как он подразумевал, что результаты введения крупномасштабного производства имели больше плачевных, чем благоприятных последствий. Еще более неудачным, я считаю, было введение в историю экономики другого выражения, имевшего политическую направленность, идущего от того же источника, но появившегося ранее. Профессор Макгрегор проследил происхождение термина laissez faire* от 1755 г., когда он впервые был использован маркизом д’Аржансоном для выражения как политического, так и экономического принципа[34]. Он обрисовал любопытную эволюцию этого выражения, начиная с момента, когда оно обозначало невмешательство государства в развитие промышленности, и до того, как Альфред Маршалл в 1907 г. использовал его в значении «пусть государство бдит и действует» («let the State be up and doing»). Если учитывать двусмысленность этого термина, возможно, не стоит удивляться, что некоторые ассоциируют его с периодом английской истории, известным под названием «эпоха реформы» (снова определение из словаря политиков, а не экономистов). Поэтому нельзя быть слишком строгим к студенту, который заявил, что «в районе 1900 года предприниматели отошли от принципа laissez faire и начали работать сами на себя». Название работы г-на Фишера-Анвина 1904 года закрепило за десятилетием, в которое произошел железнодорожный бум и были отменены хлебные законы, клеймо «голодные 40-е»; а совсем недавно журнал «Womanfare» дал определение десятилетию, предшествующему войне, «голодные 30-е». Формируется миф о том, что 1930–1939 гг. были отмечены печатью нищеты. В следующем поколении выражение «голодные 30-е» может стать нормой.
Два поколения историков экономики уклонялись от экономических вопросов или же отвечали на них поверхностно. Так и не ответив на элементарный вопрос, следует ли стремиться к изобилию или к дефициту, все они ратуют за ограничения.
О попытках Ланкашира обеспечить людей, прежде ходивших полуголыми, дешевыми изделиями из хлопка, упоминается в одном предложении в том смысле, что «кости ткачей убелили индийские долины». В этом же базовом учебнике мне объясняют, что пошлина на импорт пшеницы привела к бедности и бедствиям в первой половине XIX в., а отсутствие такой пошлины в последующие десятилетия того же века (которая играла бы роль запруды против притока дешевой пшеницы, шедшего из-за Атлантики) стало главной причиной бедности и бедствий во время периода, печально известного как Великая депрессия. Некоторые историки экономики посвятили целые главы своих трудов размышлениям на такие темы, как, например, «Возникла ли торговля на базе промышленности или промышленность на базе торговли?» или «Развивает ли транспорт рынок или рынок дает толчок развитию транспорта?». Они озаботились такими вопросами, как возникновение спроса, который, собственно, делает возможным производство. Когда же они сталкиваются с реальной проблемой, ее обходят комментариями вроде «возник кризис» или «распространилась спекуляция», хотя на вопросы, почему так происходит или в чем суть проблемы, ответы даются редко. А когда даются подробные ответы, в таких объяснениях зачастую полностью отсутствует логика. В объяснении причин французской депрессии 1846 г. профессор Клаф заявляет, что «сокращение сельскохозяйственного производства понизило потребительские возможности фермеров, а высокая стоимость жизни препятствовала тому, чтобы население, занятое в промышленности, покупало что-либо, кроме еды». Профессор несомненно сгущает краски.
Часто говорят, что, по крайней мере до Кейнса, экономист-теоретик мыслил абстракциями и ему нечего было предложить историкам. Но если бы историки на мгновение задумались о маржиналистском анализе, они не делали бы таких глупых заявлений, как «торговля может возникнуть, только когда имеется излишек» или «инвестирование за границей происходит только при перенасыщении рынка капитала в собственной стране». Незнание начал экономической теории привело к тому, что историки давали политические интерпретации любому благоприятному развитию событий. Во множестве книг улучшение условий труда в XIX в. приписывается фабричным законам; почти ни в одной из них не указывается, что растущая производительность труда мужчин была связана с сокращением количества детей, эксплуатируемых на фабриках, или количества женщин, работавших на вредном производстве в шахтах. До того, как профессор Ростоу написал в 1948 г. работу «British Economy of the Nineteenth Century», историки экономики почти не обсуждали соотношение между инвестициями и прибылью.
Никто так не настаивал на необходимости теории в исторических трудах, как Зомбарт. «Факты – как бусины, – пишет он, – чтобы собрать их воедино, нужна нить… Нет теории – нет и истории». К сожалению, сам он нашел теорию не в трудах своих современников-экономистов, а у Карла Маркса; и хотя позже он выступал против интерпретаций Маркса, его работа повлекла за собой много других трудов, в которых немецкие, английские и американские историки нанизывали факты на нить марксизма. В частности, все, что произошло с начала Средних веков, объясняется в рамках капитализма – термина если и не придуманного Марксом, то по крайней мере сделавшего его популярным. Маркс, естественно, ассоциировал его с эксплуатацией. Зомбарт использовал его как обозначение системы производства, которая отличается от ремесленной системы тем, что средства производства принадлежат классу, отличному от рабочего, – классу, чьим мотивом является прибыль и чьи методы более рациональны по сравнению с традиционными методами ремесленников. Больше всего он подчеркивал дух капитализма. Другие элементы, такие как внедрение новшеств за счет денег, взятых в долг, т. е. кредита, были уже добавлены другими авторами, такими как Шумпетер. Но почти все они сходятся во мнении, что капитализм подразумевает существование рациональных методов организации труда, пролетариата, который продает свой труд (а не продукт своего труда), и класса капиталистов, чьей целью является неограниченная прибыль. Подразумевается, что в какой-то момент истории человечества, возможно в XI в., в людях появились такие качества, как рационализм и стремление к обогащению. Основной задачей историков экономики, последователей Зомбарта, было проследить, откуда происходят эти качества. Это называлось «генетическим подходом» к проблеме капитализма.
Тысяча лет – невообразимо длинный период времени, и поэтому развитие капитализма пришлось разбить на этапы – эпохи раннего, полного и позднего капитализма, или торгового капитализма, промышленного капитализма, финансового капитализма и государственного капитализма. Те, кто пользуется этими категориями, признают, конечно, что они частично накладываются друг на друга: что поздний этап одной эпохи – это ранний этап следующей (также говорят «начало возникновения следующего этапа»). Но так преподавать историю экономики, т. е. предполагать, что торговля, промышленность, финансы и государственное регулирование являются последовательными доминирующими факторами, – означает, на мой взгляд, скрывать от студентов взаимодействие и взаимозависимость всех этих факторов в каждый период времени. Это совершенно неверное представление об экономике.
Те, кто пишет в таком стиле, склонны искажать факты. Частью созданного таким образом мифа является то, что доминантная форма организации при промышленном капитализме, завод, появилась по требованию зажиточных людей и правительства, а не простых людей. Позвольте мне процитировать профессора Нуссбаума: «В личностном контексте это были интересы правителей [государства] и промышленников; в безличном контексте войны и роскошь благоприятствовали, можно даже сказать, обусловили возникновение фабрично-заводской системы». Чтобы доказать этот абсурдный тезис, он приводит список капиталоемких отраслей промышленности, существовавших к 1800 г. Он перечисляет «сахар, шоколад, кружева, вышивки, галантерею, гобелены, зеркала, фарфор, драгоценности, часы, а также печатание книг»[35]. Все, что я могу на это ответить: кроме производства сахара я не нахожу в Англии в этот период ни одного примера фабричного производства какого-нибудь из этих продуктов[36]. Нуссбаум признает, что производство хлопчатобумажной одежды «практически исключало некапиталистическую организацию», но при этом утверждает, что причина этого крылась в том, что такая одежда «изначально и в течение долгого периода времени была предметом роскоши». По-видимому, он считает, что Аркрайт и его соратники производили тонкий муслин и льняной батист для королевского двора, а не набивной ситец для английских рабочих и индийских крестьян. В любом случае для всякого, кто хоть немного ознакомился с послужным списком первого поколения владельцев фабрик и заводов в Англии, эта легенда о войне и роскоши слишком абсурдна, чтобы ее опровергать.
Истина в том, что, как заметил профессор Кебнер, ни Маркс, ни Зомбарт (ни, если уж на то пошло, Адам Смит) не имели ни малейшего представления о реальной природе того, что мы называем промышленной революцией. Они придавали слишком большое значение роли, которую играла наука, и не располагали концепцией экономической системы, развивающейся стихийно, без помощи государства или философов. Однако, как мне кажется, больше всего вреда принесло их упорное подчеркивание некоего «капиталистического духа»: так из фразы, отражающей рациональное или эмоциональное отношение, это выражение превратилось в нечто безличное, сверхчеловеческое. Это уже не люди, имеющие свободу выбора и способные вершить перемены, а капитализм или дух капитализма.
«Капитализм, – пишет Шумпетер, – развивает рациональность». «Капитализм возвеличивает денежную единицу». «Капитализм сформировал ментальную установку современной науки». «Современный пацифизм, современная международная этика, современный феминизм – все они являются производными капиталистической системы». Чем бы ни являлись эти высказывания, они точно не имеют никакого отношения к истории экономики. Они мистифицируют простое пересказывание фактов. Что мне делать со студентом, который намеревается объяснить причину возникновения в Англии компаний с ограниченной ответственностью в 1850-х годах в следующих выражениях? Я приведу буквальную цитату из одной письменной работы: «Индивидуализму пришлось уступить принципам „laissez faire“, так как ранний этап предпринимательского капитализма препятствовал тому рациональному, всеохватному развитию, которое является самим духом капитализма».
Зомбарта, Шумпетера и их последователей волнуют конечные, а не реальные причины. Этого не избежал даже такой серьезный историк, как профессор Пэрс. «Капитализм сам по себе обусловливает в какой-то степени производство товарных урожаев, так как он требует оплаты в валюте, которую можно реализовать у себя в стране»[37]. Такая точка зрения отражает скорее взгляд ex post, чем ex ante. Профессор Грас хорошо описал генетический подход в целом: «В контексте этого подхода факты часто вырываются из контекста. Подчеркивая зарождение или эволюцию чего-либо, эта теория подразумевает первоначальный импульс, который, появившись, развивается до конца».
«Иными словами, все происходит потому, что капиталистической системе это нужно, даже если неизвестно, к чему все это приведет». «Социалистическая организация общества неизбежно вырастает из такого же неизбежного процесса разложения общества капиталистического», – писал Шумпетер*. Возможно, так и будет. Но мне бы не хотелось, чтобы об истории писали так, будто ее единственной функцией является отражение постепенного наступления неизбежного.
Я не хочу, чтобы вы считали, что я не уважаю Зомбарта и Шумпетера. Напротив, на фоне их огромных достижений мой маленький вклад в историю экономики, может быть, покажется любительскими заметками. Но в то же время я твердо убежден, что будущее этой дисциплины должно определяться более тесным сотрудничеством с экономистами и что выражения, которые, возможно, служили своей цели поколение тому назад, теперь нужно оставить в прошлом. Одно из лучших исторических оправданий американской экономики было написано профессором Хэкером на основе работ Зомбарта. По-моему, эта работа немного потеряла бы (если бы вообще что-то потеряла) и осталась бы столь же убедительной, если бы была полностью написана ясным и доходчивым стилем профессора Хэкера. Кроме того, я не верю, что века нашей истории не несли в себе ничего, кроме жестокости и эксплуатации. Так же, как и Джордж Анвин, я надеюсь, что «прогресс» (позволю себе использовать этот анахронизм) движим стихийными действиями и решениями обычных людей, и я не согласен с тем, что все идет к заведомо предопределенному концу, «движимое силами» (что бы это ни значило) безличной системы, называемой «капитализмом». Я считаю, что созидательные достижения государства слишком переоцениваются и что, как сказал Кальвин Кулидж, «в стране, где народ и есть правительство, никто не пытается переложить свои проблемы на правительство». Наблюдая за тем, что происходит вокруг меня, я вижу, как люди познают истину этих слов на горьком опыте. Раньше я лелеял надежду на то, что изучение истории может избавить нас от участи учиться таким образом. Если вначале я указывал на некоторую нелогичность и недалекость работ моих коллег, то теперь мне хотелось бы закончить словами о том, как меня радует то, что в Лондонской школе экономики и в других вузах Британии и Америки растет количество молодых преподавателей, открытых для восприятия экономического образа мышления и либеральных идей. Я не верю в то, что ошибочные представления об истории можно легко разрушить открытой критикой. Но я верю, что и в мире науки, и в реальном мире зарождаются тенденции, которые позволяют надеяться на лучшее будущее.