bannerbannerbanner
Антихрист. Ecce Homo (сборник)

Фридрих Вильгельм Ницше
Антихрист. Ecce Homo (сборник)

Полная версия

52

Христианство стоит в противоречии также со всякой духовной удачливостью, оно нуждается только в больном разуме, как христианском разуме, оно берет сторону всякого идиотизма, оно изрекает проклятие против «духа», против superbia[23] здорового духа. Так как болезнь относится к сущности христианства, то и типически христианское состояние, «вера», – должно быть также формой болезни, все прямые честные, научные пути к познанию должны быть также отвергаемы церковью как пути запрещенные. Сомнение есть уже грех… Совершенное отсутствие психологической чистоплотности, обнаруживающееся во взгляде священника, есть проявление décadence. Можно наблюдать на истерических женщинах и рахитичных детях, сколь закономерным выражением décadence является инстинктивная лживость, удовольствие лгать, чтобы лгать, неспособность к прямым взглядам и поступкам. «Верой» называется нежелание знать истину. Ханжа, священник обоих полов, фальшив, потому что он болен: его инстинкт требует того, чтобы истина нигде и ни в чем не предъявляла своих прав. «Что делает больным, есть благо; что исходит из полноты, из избытка, из власти, то зло» – так чувствует верующий. Непроизвольность во лжи – по этому признаку я угадываю каждого теолога по призванию. – Другой признак теолога – это его неспособность к филологии. Под филологией здесь нужно подразумевать искусство хорошо читать, конечно, в очень широком смысле слова, искусство вычитывать факты, не искажая их толкованиями, не теряя осторожности, терпения, тонкости в стремлении к пониманию. Филология как ephexis[24] в толковании: идет ли дело о книгах, о газетных новостях, о судьбах и состоянии погоды, не говоря о «спасении души»… Теолог, все равно в Берлине или Риме, толкует ли он «Писание» или переживание, как, например, победу отечественного войска в высшем освещении псалмов Давида, всегда настолько смел, что филолог при этом готов лезть на стену. Да и что ему делать, когда ханжи и иные коровы из Швабии свою жалкую серую жизнь, свое затхлое существование с помощью «перста Божия» обращают в «чудо милости», «промысел», «спасение»! Самая скромная доза ума, чтобы не сказать приличия, должна была бы привести этих толкователей к тому, чтобы они убедились, сколько вполне ребяческого и недостойного в подобном злоупотреблении божественным перстом. Со столь же малой дозой истинного благочестия мы должны бы были признать вполне абсурдным такого Бога, который лечит нас от насморка или подает нам карету в тот момент, когда разражается сильный дождь, и, если бы он даже существовал, его следовало бы упразднить[25]. Бог как слуга, как почтальон, как календарь – в сущности, это только слово для обозначения всякого рода глупейших случайностей. «Божественное провидение», в которое теперь еще верит приблизительно каждый третий человек в «образованной» Германии, было бы таким возражением против Бога, сильнее которого нельзя и придумать. И во всяком случае оно есть возражение против немцев!..

53

– Что мученичество может служить доказательством истины чего-либо – в этом так мало правды, что я готов отрицать, чтобы мученик вообще имел какое-нибудь отношение к истине. Уже в тоне, которым мученик навязывает миру то, что считает он истинным, выражается такая низкая степень интеллектуальной честности, такая тупость в вопросе об истине, что он никогда не нуждается в опровержении. Истина не есть что-нибудь такое, что мог бы иметь один, а не иметь другой: так могли думать об истине только мужики или апостолы из мужиков вроде Лютера. Можно быть уверенным, что сообразно со степенью совестливости в вопросах духа все более увеличивается скромность, осторожность относительно этих вещей. Знать немногое, а все остальное осторожно отстранять для того, чтобы познавать дальше… «Истина», как это слово понимает каждый пророк, каждый сектант, каждый свободный дух, каждый социалист, каждый церковник, есть совершенное доказательство того, что здесь нет еще и начала той дисциплины духа и самопреодоления, которое необходимо для отыскания какой-нибудь маленькой, совсем крошечной еще истины. Смерти мучеников, мимоходом говоря, были большим несчастьем в истории: они соблазняли… Умозаключение всех идиотов, включая сюда женщин и простонародье, таково, что то дело, за которое кто-нибудь идет на смерть (и ли да же которое порождает эпидемию стремления к смерти, как это было с первым христианством), имеет за себя что-нибудь, – такое умозаключение было огромным тормозом исследованию, духу исследования и осмотрительности. Мученики бредили истине. Даже и в настоящее время достаточно только жестокости в преследовании, чтобы создать почтенное имя самому никчемному сектантству. – Как? Разве изменяется вещь в своей ценности только от того, что за нее кто-нибудь кладет свою жизнь? – Заблуждение, сделавшееся почтенным, есть заблуждение, обладающее лишним очарованием соблазна, – не думаете ли вы, господа теологи, что мы дадим вам повод сделаться мучениками из-за вашей лжи? – Опровергают вещь, откладывая ее почтительно в долгий ящик; так же опровергают и теологов. Всемирно-исторической глупостью всех преследователей и было именно то, что они придавали делу своих противников вид почтенности, одаряя ее блеском мученичества… До сих пор женщина стоит на коленях перед заблуждением, потому что ей сказали, что кто-то за него умер на кресте. Разве же крест аргумент? Но относительно всего этого только один сказал то слово, в котором нуждались в продолжение тысячелетий, – Заратустра. Знаками крови писали они на пути, по которому они шли, и их безумие учило, что кровью свидетельствуется истина. Но кровь – худший свидетель истины; кровь отравляет самое чистое учение до степени безумия и ненависти сердец. А если кто и идет на огонь из-за своего учения – что же это доказывает! Поистине, совсем другое дело, когда из собственного горения исходит собственное учение.

54

Пусть не заблуждаются: великие умы – скептики. Заратустра – скептик. Крепость, свобода, вытекающие из духовной силы и ее избытка, доказываются скептицизмом. Люди убеждения совсем не входят в рассмотрение всего основного в ценностях и отсутствии таковых. Убеждение – это тюрьма. При нем не видишь достаточно далеко вокруг, не видишь под собой: а между тем, чтобы осмелиться говорить о ценностях и неценностях, нужно оставить под собой, за собой пятьсот убеждений… Дух, который хочет великого, который хочет также иметь и средства для этого великого, по необходимости будет скептик. Свобода от всякого рода убеждений – это сила, это способность смотреть свободно… Великая страсть, основание и сила бытия духа еще яснее, еще деспотичнее, чем сам дух, пользуется всецело его интеллектом: она заставляет его поступать, не сомневаясь; она дает ему мужество даже к недозволенным средствам; она разрешает ему при известных обстоятельствах и убеждения. Убеждение как средство: многого можно достигнуть только при посредстве убеждения. Великая страсть может пользоваться убеждениями, может их использовать, но она не подчиняется им – она считает себя суверенной. – Наоборот: потребность в вере, в каком-нибудь безусловном Да или Нет, в карлейлизме, если позволительно так выразиться, есть потребность слабости. Человек веры, «верующий» всякого рода, – по необходимости человек зависимый, – такой, который не может полагать себя как цель и вообще полагать цели, опираясь на себя. «Верующий» принадлежит не себе, он может быть только средством, он должен быть использован, он нуждается в ком-нибудь, кто бы его использовал. Его инстинкт чтит выше всего мораль самоотвержения; все склоняет его к ней: его благоразумие, его опыт, его тщеславие. Всякого рода вера есть сама выражение самоотвержения, самоотчуждения… Пусть взвесят, как необходимо большинству что-нибудь регулирующее, что связывало бы их и укрепляло внешним образом, как принуждение, как рабство в высшем значении этого слова, – единственное и последнее условие, при котором преуспевает слабовольный человек, особенно женщина, – тогда поймут, что такое убеждение, «вера». Человек убеждения имеет в этом убеждении свою опору. Не видеть многого, ни в чем не быть непосредственным, быть насквозь пропитанным духом партии, иметь строгую и неуклонную оптику относительно всех ценностей – все это обусловливает вообще существование такого рода людей. Но тем самым этот род становится антагонистом правдивости – истины… Верующий не волен относиться по совести к вопросу об «истинном» и «неистинном»: сделайся он честным в этом пункте, это тотчас повело бы его к гибели. Патологическая обусловленность его оптики из убежденного человека делает фанатика – Савонаролу, Лютера, Руссо, Робеспьера, Сен-Симона, – тип, противоположный сильному, ставшему свободным духу. Но величавая поза этих больных умов, этих умственных эпилептиков, действует на массу, – фанатики живописны; человечество предпочитает смотреть на жесты, чем слушать доводы…

 

55

– Еще один шаг в психологию убеждения, «веры». Давно уже меня интересовал вопрос, не являются ли убеждения более опасными врагами истины, чем ложь. («Человеческое, слишком человеческое», часть I, афоризмы 54 и 483.) На этот раз я ставлю решающий вопрос: существует ли вообще противоположение между ложью и убеждением? Весь мир верит в это; но чему только не верит весь мир! Всякое убеждение имеет свою историю, свои предварительные формы, свои попытки и заблуждения: оно становится убеждением после того, как долгое время не было им и еще более долгое время едва им было. Как? Неужели и под этими эмбриональными формами убеждения не могла скрываться ложь? – Иногда необходима только перемена личностей: в сыне делается убеждением то, что в отце было еще ложью. – Ложью я называю: не желать видеть того, что видят, не желать видеть так, как видят, – неважно, при свидетелях или без свидетелей ложь имеет место. Самый обыкновенный род лжи тот, когда обманывают самих себя: обман других есть относительно уже исключительный случай. – В настоящее время это нежелание видеть то, что видят, и нежелание видеть так, как видят, есть почти первое условие для всех партийных в каком бы то ни было смысле: человек партии по необходимости лжец. Немецкая историография, например, убеждена, что Рим был деспотизмом, что германцы принесли в мир дух свободы: какое различие между этим убеждением и ложью? Следует ли удивляться тому, что инстинктивно все партии, равно как и немецкие историки, изрекают великие слова морали, что мораль чуть ли не потому еще продолжает существовать, что всякого рода человек партии нуждается в ней ежеминутно? – «Это наше убеждение: мы исповедуем его перед всем миром, мы живем и умираем за него – почтение перед всем, что имеет убеждение». – Нечто подобное слышал я даже из уст антисемитов. Напротив, господа! Антисемит совсем не будет оттого приличнее, что он лжет по принципу. Священники, которые в таких вещах тоньше и очень хорошо понимают возражение, лежащее в понятии убеждения, т. е. обоснованной, ввиду известных целей, лжи, позаимствовали от евреев благоразумие, подставивши сюда понятие «Бог», «воля Божья», «откровение Божье». Кант со своим категорическим императивом был на том же пути: в этом пункте его разум сделался практическим. – Есть вопросы, в которых человеку не предоставлено решение относительно истинности их или неистинности: все высшие вопросы, все высшие проблемы ценностей находятся по ту сторону человеческого разума… Коснуться границ разума – вот это прежде всего и есть философия… Для чего дал Бог человеку откровение? Разве Бог сделал что-нибудь лишнее? Человек не может знать сам собою, что есть добро и что зло, поэтому научил его Бог своей воле…

Мораль: священник не лжет, – в тех вещах, о которых говорят священники, нет вопросов об «истинном и ложном», эти вещи совсем не позволяют лгать. Ибо, чтобы лгать, нужно быть в состоянии решать, что здесь истинно. Но этого как раз человек не может; священник здесь только рупор Бога. Такой жреческий силлогизм не является только еврейским или христианским: право на ложь и на благоразумие «откровения» принадлежит жрецу в его типе, будь то жрецы décadence или жрецы язычества. (Язычники – это все те из относящихся к жизни положительно, для которых Бог служит выражением великого Да по отношению ко всем вещам.) – «Закон», «воля Божья», «священная книга», «боговдохновение» – все это только слова для обозначения условий, при которых жрец идет к власти, которыми он поддерживает свою власть – эти понятия лежат в основании всех жреческих организаций, всех жреческих и жреческо-философских проявлений господства.

«Святая ложь» обща Конфуцию, книге законов Ману, Магомету, христианской церкви; в ней нет недостатка и у Платона. «Истина здесь» – эти слова, где бы они ни слышались, означают: жрец лжет.

56

– В конце концов, мы подходим к тому, с какою целью лгут. Что христианству недостает «святых» целей, это мое возражение против его средств. У него только дурные цели: отравление, оклеветание, отрицание жизни, презрение тела, уничижение и саморастление человека через понятие греха, – следовательно, также дурны и его средства. – Совершенно с противоположным чувством я читаю книгу законов Ману, произведение, несравненное в духовном отношении; даже назвать его на одном дыхании с Библией было бы грехом против духа. И понятно почему: оно имеет за собой, «в» себе действительную философию, а не только зловонный иудаин с его раввинизмом и суевериями, наоборот, оно кое-что дает даже самому избалованному психологу. Нельзя забывать главного – основного отличия этой книги от всякого рода Библии: знатные сословия, философы и воины при ее помощи держат в руках массы: повсюду благородные ценности, чувство совершенства, утверждение жизни, торжествующее чувство благосостояния по отношению к себе и к жизни, солнечный свет разлит на всей книге. – Все вещи, на которые христианство испускает свою бездонную пошлость, как, например, зачатие, женщина, брак, здесь трактуются серьезно, с почтением, любовью и доверием. Как можно давать в руки детей или женщин книгу, которая содержит такие гнусные слова: «во избежание блуда каждый имей свою жену, и каждая имей своего мужа… лучше вступить в брак, нежели разжигаться?»[26] И можно ли быть христианином, коль скоро понятием об immaculata conceptio[27] самое происхождение человека охристианивается, т. е. загрязняется?.. Я не знаю ни одной книги, где о женщине сказано бы было так много нежных и благожелательных вещей, как в книге законов Ману; эти старые седобородые святые обладают таким искусством вежливости по отношению к женщинам, как, может быть, никто другой.

«Уста женщины, – говорится в одном месте, – грудь девушки, молитва ребенка, дым жертвы всегда чисты». В другом месте: «Нет ничего более чистого, чем свет солнца, тень коровы, воздух, вода, огонь и дыхание девушки». Далее следует, быть может, святая ложь: «Все отверстия тела выше пупка – чисты, все ниже лежащие – нечисты; только у девушки все тело чисто».

57

Если цель христианства сопоставить с целью законов Ману, если наилучшим образом осветить эту величайшую противоположность целей, то нечестивость христианских средств можно поймать in flagranti[28]. Критик христианства не может избежать того, чтобы не выставить христианства заслуживающим презрения. Книга законов, вроде законов Ману, имеет такое же происхождение, как и всякая хорошая книга законов: она резюмирует опыт, благоразумие и экспериментальную мораль столетий, она подводит черту, но не творит ничего. Предпосылкой к кодификации такого рода является то, что средства создать авторитет истине, медленно и дорогой ценой завоеванной, совершенно отличны от тех средств, которыми она доказывается. Книга законов никогда не говорит о пользе, об основаниях, о казуистике в предварительной истории закона: именно благодаря этому она лишилась бы того императивного тона, того «ты должен», которое является необходимым условием для повиновения. В этом-то и заключается проблема. – В определенный момент развития народа его глубокий, всеохватывающий опыт – сообразно с которым он должен, т. е., собственно говоря, может жить – является законченным. Его цель сводится к тому, чтобы собрать возможно полную и богатую жатву с времен эксперимента и отрицательного опыта. Следовательно, прежде всего теперь нужно остерегаться дальнейшего экспериментирования, дальнейшей эволюции ценностей, уходящего в бесконечность исследования, выбора, критики ценностей.

Всему этому противопоставляется двойная стена: во-первых, откровение, т. е. утверждение, что разум тех законов не человеческого происхождения, что он не есть результат медленного изыскания, сопровождаемого ошибками, но, как имеющий божественное происхождение, он был только сообщен уже в совершенном виде, без истории, как дар, как чудо… Во-вторых, традиция, т. е. утверждение, что закон уже с древнейших времен существовал, что сомневаться в этом было бы нечестиво и преступно по отношению к предкам. Авторитет закона покоится на тезисах: Бог это дал, предки это пережили. Высший разум подобного процесса заключается в намерении оттеснить шаг за шагом сознание от жизни, признаваемой за правильную (т. е. доказанную огромным и тонко просеянным опытом), чтобы достигнуть таким образом полного автоматизма инстинкта, – это предпосылки ко всякого рода мастерству, ко всякого рода совершенству в искусстве жизни. Составить книгу законов по образцу Ману – значит признать за народом мастера, признать, что он может претендовать на обладание высшим искусством жизни. Для этого она должна быть создана бессознательно: в этом цель всякой священной лжи. – Порядок каст, высший господствующий закон, есть только санкция естественного порядка, естественная законность первого ранга, над которой не имеет силы никакой произвол, никакая «современная идея». В каждом здоровом обществе выступают, обусловливая друг друга, три физиологически разнопритягательных типа, из которых каждый имеет свою собственную гигиену, свою собственную область труда, особый род чувства совершенства и мастерства. Природа, а не Ману отделяет одних – по преимуществу сильных духом, других – по преимуществу сильных мускулами и темпераментом и третьих, не выдающихся ни тем, ни другим – посредственных: последние как большинство, первые как элита. Высшая каста – я называю ее кастой немногих – имеет, будучи совершенной, также и преимущества немногих: это значит – быть земными представителями счастья, красоты, доброты. Только наиболее одаренные духовно люди имеют разрешение на красоту, на прекрасное; только у них доброта не есть слабость. Pulchrum est paucorum hominum: доброе есть преимущество. Ничто так не возбраняется им, как дурные манеры, или пессимистический взгляд, глаз, который все видит в дурном свете, или даже негодование на общую картину мира. Негодование – это преимущество чандалы; также и пессимизм. «Мир совершенен» – так говорит инстинкт духовно одаренных, инстинкт, утверждающий жизнь: «несовершенство, все, что стоит ниже нас, дистанция, пафос дистанции, сама чандала – все принадлежит к этому совершенству». Духовно одаренные, как самые сильные, находят свое счастье там, где другие нашли бы свою погибель, – в лабиринте, в жестокости к себе и другим, в исканиях; их удовольствие – это самопринуждение; аскетизм делается у них природой, потребностью, инстинктом. Трудную задачу считают они привилегией; играть тяжестями, которые могут раздавить других, – это их отдых… Познание для них форма подвижничества. – Такой род людей более всех достоин почтения – это не исключает того, что они самые веселые, радушные люди. Они господствуют не потому, что хотят, но потому, что они существуют; им не предоставлена свобода быть вторыми. – Вторые – это стражи права, опекуны порядка и безопасности, это благородные воины, это прежде всего король, как высшая формула воина, судьи и хранителя закона. Вторые – это исполнители сильных духом, их ближайшая среда, то, что берет на себя все грубое в господстве, их свита, их правая рука, их лучшие ученики. – Во всем, повторяю, нет ничего произвольного, ничего «деланного»; все, что не так, то сделано, – природа там опозорена… Порядок каст, иерархия, только и формулирует высший закон самой жизни; разделение трех типов необходимо для поддержания общества, для того, чтобы сделать возможными высшие и наивысшие типы, – неравенство прав есть только условие к тому, чтобы вообще существовали права. – Право есть привилегия. Преимущество каждого в особенностях его бытия. Не будем низко оценивать преимущества посредственных. Жизнь по мере возвышения всегда становится суровее, – увеличивается холод, увеличивается ответственность. Высокая культура – это пирамида: она может стоять только на широком основании, она имеет, как предпосылку, прежде всего сильную и здоровую посредственность. Ремесло, торговля, земледелие, наука, большая часть искусств, одним словом, все, что содержится в понятии специальной деятельности, согласуется только с посредственным – в возможностях и желаниях; подобному нет места среди исключений, относящийся сюда инстинкт одинаково противоречил бы как аристократизму, так и анархизму. Чтобы иметь общественную полезность, быть колесом, функцией, для этого должно быть естественное призвание: не общество, а род счастья, к которому способно только большинство, делает из них интеллигентные машины. Для посредственностей быть посредственностью есть счастье; мастерство в одном, специальность – это естественный инстинкт. Было бы совершенно недостойно более глубокого духа в посредственности самой по себе видеть нечто отрицательное. Она есть первая необходимость для того, чтобы существовали исключения: ею обусловливается высокая культура. Если исключительный человек относится к посредственным бережнее, чем к себе и себе подобным, то это для него не вежливость лишь, но просто его обязанность… Кого более всего я ненавижу между теперешней сволочью? Сволочь социалистическую, апостолов чандалы, которые хоронят инстинкт, удовольствие, чувство удовлетворенности рабочего с его малым бытием, – которые делают его завистливым, учат его мести… Нет несправедливости в неравных правах, несправедливость в притязании на «равные» права… Что дурно? Но я уже сказал это: все, что происходит из слабости, из зависти, из мести. – Анархист и христианин одного происхождения.

 
23Гордыня (лат.).
24Способность, готовность (греч.).
25Парафраз вольтеровского: «Если бы Бога не существовало, его следовало бы выдумать».
26I Коринф. 7, 2, 9.
27Непорочное зачатие (лат.).
28На месте преступления, с поличным (лат.).
Рейтинг@Mail.ru