[Периоды европейского нигилизма]
Период неясности – всевозможные попытки сохранить старое, не упуская вместе с тем нового.
Период ясности – окончательное уразумение, что старое и новое в основе противоположны друг другу, ибо старые ценности порождены нисходящей жизнью, а новые – восходящей, что все старые идеалы суть идеалы враждебные жизни (т. е. вызванные декадансом и сами обусловливающие его, хотя и разряженные в пышный праздничный убор морали). Мы понимаем старое и далеко не достаточно сильны для нового.
Период трёх великих аффектов – презрения, сострадания и разрушения.
Период катастрофы – распространение учения, которое просеивает людей… побуждающего слабых, а также и сильных к решимости.
[а) Современное омрачение]
Друзья мои, нам туго приходилось, когда мы были молоды, мы страдали от самой молодости, как от тяжёлой болезни. В этом виновато время, в которое мы заброшены, время большого внутреннего упадка и распадения, которое всеми своими слабостями и даже лучшей своей силой противоборствует духу молодости. Распадение, следовательно, неопределённость свойственны этому времени – нет ничего, что бы стояло на ногах крепко, с суровой верой в себя – живут для завтрашнего дня, ибо послезавтра сомнительно. Всё на нашем пути скользко и опасно, и при этом лёд, который нас ещё держит, стал таким тонким; мы все чувствуем грозящее нам дыхание оттепели – там, где мы ещё ступаем, скоро нельзя будет проходить никому!
Если это не столетие упадка и постепенно убывающей жизненной силы, то, по меньшей мере, столетие необдуманных и произвольных попыток управления жизнью; и весьма вероятно, что от чрезмерного числа неудачных опытов получится некоторое общее впечатление как бы упадка, а, быть может, и на самом деле – упадок.
К истории современного омрачения
Государственные кочевники (чиновники и т. д.): нет «родины».
Падение семьи.
«Добрый человек» как симптом изнеможения.
Справедливость как воля к власти (воспитание).
Половая похотливость и невроз.
Чёрная музыка – куда девалась настоящая музыка?
Анархист.
Презрение к людям, отвращение.
Глубочайшее различение: происходит ли творческий характер от голода или переизбытка? Первый создаёт идеалы романтики. Северная неестественность. Потребность в Alcoholica – «нужда» рабочего сословия.
Философский нигилизм.
Медленное выступление вперёд и подъём средних и низших состояний и сословий (в том числе низших форм духа и тела), которое уже в значительной мере было подготовлено Французской революцией, хотя и без революции не замедлило бы проложить себе дорогу, – в целом приводит к перевесу стада над всеми пастухами и вожатыми.
1. Омрачение духа (совместное существование стоической и фривольной видимости счастья, свойственное благородным культурам, встречается всё реже, многие страдания становятся заметными и заявляют о себе там, где прежде их переносили и скрывали).
2. Моральное лицемерие (способ выдвинуться своей моралью, но путём проявления стадных добродетелей: сострадания, заботливости о других, умеренности, а не тех, которые признаются и ценятся вне стадности).
3. Действительное сострадание и сорадование в больших размерах (радость близкого общения с большим числом себе подобных, свойственное всем стадным животным – «чувство общественности», «отечество», – словом всё; и это при том, что не принимается в соображение индивид).
Наше время, с его стремлением как-нибудь помочь нуждам, предупредить их и вообще своевременно устранить могущие быть от них неприятные последствия, есть время бедных. Наши «богатые» – вот самые бедные! Коренная цель всякого богатства забыта!
Критика современного человека: «человек добр», но только испорчен и соблазнён дурными установлениями (тиранами и попами); разум как авторитет; история как преодоление ошибок; будущее как прогресс; христианское государство («Господь сил»); христианское отношение полов (или брак); царство «справедливости» (культа «человечества»): «свобода».
Романтическая поза современного человека: благородный человек (Байрон, Виктор Гюго, Жорж Санд); благородное негодование; освящение страстью (как подлинною «природою»); защита угнетённых и обездоленных как девиз историков и романистов; стоики долга; «самоотречение» как искусство и познание; альтруизм как наиболее изолгавшаяся форма эгоизма (утилитаризм), сентиментальный эгоизм.
Это всё проистекает от восемнадцатого века. А вот что мы от него не унаследовали, так это – l’insouciance[16], весёлость, изящество, ясность ума; темп духа менялся; наслаждение духовною ясностью и тонкостью уступило место наслаждению красками, гармонией, массой, реальностью и т. д. Сенсуализм в духовном. Словом – это восемнадцатый век Руссо.
В общем счёте в нашем современном человечестве гуманность достигла огромных размеров. То, что это обычно не ощущается, может само по себе служить доказательством справедливости сказанного: мы стали столь чувствительны к мелким невзгодам, что проявляем несправедливость в оценке достигнутого нами.
При этом не следует упускать из виду значительное влияние декаданса, как и то, что наш мир, если смотреть на него декадентскими глазами, должен казаться плохим и жалким. Но эти глаза во все времена видели одно и то же:
1) некоторую перевозбуждённость даже морального чувства;
2) ту долю озлобления и омрачения, которую пессимизм привносит в суждения.
И то, и другое вместе дало перевес противоположному представлению, а именно, что в нашей морали не всё обстоит благополучно.
Однако факт существования кредита, всей мировой торговли, установления постоянных сношений, – во всём этом выражается необычайно благосклонное доверие к человеку… Этому же способствует:
3) освобождение науки от моральных и религиозных целей – весьма хороший признак, но в большинстве случаев ложно понимаемый.
Я пытаюсь на свой лад оправдать историю.
Второй буддизм. Нигилистическая катастрофа, которая кладёт конец индийской культуре. Предвестья её: распространение сострадания. Духовное переутомление. Сведение проблем к вопросам удовольствия и неудовольствия. Военное величие и слава, возбуждающие соответствующую реакцию. Равным образом – национальные отграничения, вызывающие некоторое обратное движение к сердечному «братству». Невозможность для религии работать далее при посредстве догматов и басен.
Этой буддийской культуре положит конец нигилистическая катастрофа.
Всего глубже подорваны в наше время инстинкт и воля традиции. Все установления, обязанные своим происхождением этому инстинкту, противоречат вкусу современного человека… Что бы ни делали и ни думали ныне, во всём преследуется в сущности только одна цель – с корнем вырвать эту склонность к преданию, к преемственности. В традиции видят тяжкую неизбежность: её изучают, признают (как «наследственность»), но не хотят её. Напряжение воли, направленное на далёкое грядущее, подбор условий и оценок, дающих власть наперёд над сотнями лет – всё это в высшей степени несовременно. Отсюда следует, что характер нашей эпохи определяется дезорганизующими принципами.
«Будьте просты» – вот требование, которое, будучи обращённым к нам, сложным и непостижимым испытателям утроб, является просто глупостью… Будьте естественны! Хорошо, ну а если мы по существу «неестественны»?
В былое время средствами, имевшими своею целью создание, через длинный ряд поколений, однородных, устойчивых существ, являлись: не подлежавшее отчуждению земельное владение, уважение к старейшим (источник веры в богов и героев как предков).
Теперь раздробление земельной собственности объясняется противоположной тенденцией. Газета заменила ежедневные молитвы. Железная дорога, телеграф. Централизация огромной массы разнообразных интересов в одной душе, которая при этих условиях должна отличаться большой силой и способностью к превращениям.
Почему всё становится комедиантством. Современному человеку недостаёт верного инстинкта (результат долгой однообразной формы деятельности для каждого рода людей); неспособность создать что-либо совершенное есть прямое следствие того – отдельный человек не в силах наверстать не данное ему школой.
Чем вызывается к жизни мораль, законодательство? Глубоким инстинктивным чувством того, что лишь благодаря автоматизму их действия возможно совершенство в жизни и творчестве…
Но ныне мы достигли противоположной точки, хотели и достигли её, а именно – крайней сознательности, самопостижения человека и истории. Благодаря этому на практике мы всего дальше от совершенства в своём бытии, делании, воле – самая наша жажда, наша воля к познанию есть симптом безмерного декаданса. Мы стремимся к противоположности того, чего хотят сильные расы, сильные натуры – постижение есть конец…
Что наука возможна в том смысле, как она процветает ныне, это – доказательство того, что все элементарные инстинкты – инстинкты самозащиты и самоограждения – более не действуют в жизни. Мы больше не собираем, мы расточаем то, что накоплено нашими предками, – и это верно даже в отношении того способа, каким мы познаём действительность.
Нигилистическая черта:
a) в естественных науках («отсутствие смысла») – каузализм, механизм. «Закономерность» – переходная ступень, остаток старины;
b) равным образом – в политике: человек утратил веру в своё право, невинность; царит лганьё, служение минуте;
c) то же – и в народном хозяйстве: уничтожение рабства, отсутствие искупающего сословия, оправдателя, – появление и рост анархизма. «Воспитание»?
d) точно так же – в истории: фатализм, дарвинизм; последние попытки истолковать её с помощью понятий разума и божественности потерпели неудачу. Сентиментальность по отношению к прошлому – биография представляется чем-то нестерпимым! (Феноменализм и здесь: характер как маска; события нет);
е) схожесть и в искусстве: романтика и реакция против неё (отвращение к романтическим идеалам и лжи). Последняя – моральна, как чувство большей правды, но пессимистична. Чистые «артисты» (равнодушны к содержанию). (Психология исповедален и пуританская психология, две формы психологической романтики; и её противоположное предложение – отнестись к «человеку» чисто артистически, но и тут ещё нет решимости на установление обратной оценки!)
Против учения о влиянии среды и внешних причин – внутренняя сила бесконечно важнее; многое, что представляется влиянием извне, в сущности есть только приспособление этой внутренней силы к окружающему. Совершенно тождественные среды могут получить прямо противоположное толкование и быть использованы в противоположном смысле, фактов не существует. Гений не может быть объяснён из подобных условий его появления.
«Современность», изображённая в образе питания и усвоения пищи.
Чувствительность несказанно обострена (под моралистическими прикрасами: увеличение сострадания); количество разрозненных впечатлений больше чем когда-либо: космополитизм языков, литератур, газет, форм, вкусов, даже пейзажа. Темп этого потока – prestissimo[17]; впечатления смывают одно другое; инстинктивно остерегаешься воспринимать что-либо, воспринимать глубоко, «переваривать» – отсюда как результат ослабление пищеварительной силы. Происходит известного рода приспособление к этому перегружению впечатлениями – человек отучается от активности, – всё сводится к реагированию на внешние раздражения. Он расходует свою силу частью на усвоение, частью на самооборону, частью на борьбу. Глубокое ослабление самопроизвольности: историк, критик, аналитик, толкователь, наблюдатель, коллекционер, читатель – все «реактивные» таланты; всё – наука!
Искусственное уподобление своей природы «зеркалу»: есть интересы, но только не проникающие далее эпидермы; принципиальная холодность, уравновешенность, строго поддерживаемая низкая температура непосредственно под тонким верхним слоем, на котором есть тепло, движение, «буря», игра волн.
Противоположность между внешней подвижностью и некоторым отяжелением и утомлением в глубине.
Куда можно отнести наш современный мир: к эпохам истощения или эпохам восхождения?
Его многообразие и беспокойность обусловлены высшей формой сознательности.
Переутомление, любопытство и сочувствие – наши современные пороки.
К характеристике «современности». Пышный расцвет промежуточных форм; убьль типов; разрыв с традицией, с школами; господство инстинктов (подготовленное высокой философской оценкой бессознательного), последовавшее за ослаблением силы воли, – воления целей и средств…
Дельному ремесленнику и учёному приличествует гордиться своим искусством и со скромным довольством взирать на жизнь. С другой стороны, нет зрелища печальнее, чем то, когда какой-нибудь сапожник или школьный учитель со страдальческим видом даёт понять, что он собственно рождён для чего-то высшего. Нет вообще чего-либо лучшего, чем хорошее! А это последнее в том и заключается, чтобы быть в чём-нибудь дельным и соответственно тому творить, – virtu[18] в смысле итальянского Ренессанса.
В настоящее время, когда государство отрастило себе бессмысленно «толстый живот», появились во всех полях деятельности и во всех специальностях, кроме деятелей, ещё и «представители», как то: помимо учёных ещё литераторы, помимо страждущих слоёв народа ещё и болтающие и хвастливые бездельники, считающие себя «представителями» этого страдания, – не говоря уже о профессиональных политиках, которые благодушествуют и при помощи крепких лёгких «представительствуют» общественные нужды перед каким-либо парламентом. Наша современная жизнь стала страшно дорога ввиду массы посредников: между тем в античном городе, а как отголосок древности – и во многих городах Испании и Италии, каждый выступал за себя и не дал бы даже ломаного гроша за такого современного представителя и посредника.
Преобладание мелочного торговца и посредника – даже в сфере наиболее духовного: литератор, историк (спаивающий прошлое с настоящим), экзотик и космополит; посредники между естественными науками и философией, полутеологи.
Наибольшее отвращение возбуждали во мне до сих пор лизоблюды духа – их можно уже теперь найти в нашей нездоровой Европе повсюду, и, что их особенно отличает – это полнейшая чистота совести. Они, пожалуй, немного мрачны, немного air pessimiste[19], но главным образом прожорливы, грязны, марки, вкрадчивы, пролазы, вороваты, паршивы – и невинны, как все маленькие грешники и микробы. Они живут за счёт умных и остроумных людей, полной пригоршнью бросающих людям свой ум и своё остроумие; они знают, что богатым духом свойственно беззаботно и даже расточительно, пренебрегая мелочной осторожностью, день за днём раздавать себя и своё. Ибо дух плохой домохозяин, и сам не замечает, как всё живёт и питается за его счёт.
Комедиантство
Пестрота красок в современном человечестве и её привлекательность. По существу игра в прятки и пресыщение.
Литератор.
Политик (в «национальном шарлатанстве»).
Комедиантство в искусствах:
– недостаток основательной научной подготовки и дисциплины (Фромантен);
– романтики (недостаток философии и науки и избыток литературы);
– романисты (Вальтер Скотт, но также и чудовища – Нибелунги с наинервнейшей музыкой);
– лирики.
«Научность».
Виртуозы (евреи).
Народные идеалы, как превзойдённые и заменённые, но ещё не в глазах народа:
– святой, мудрец, пророк.
Недисциплинированность современного духа под всевозможными моральными уборами. Пышные наименования: терпимость (а в сущности неспособность сказать «да» или «нет»): la largeur de sympathie[20] (на треть – равнодушие, на треть – любопытство, на треть – болезненная возбудимость): «объективность» (недостаток личности, недостаток воли, неспособность к любви); «свобода» по отношению к правилам (романтика); «истина» в противовес лжи и подделке (натурализм); «научность» («Le document humain»[21]: в переводе – лубочный роман и суммирование, сводка вместо компоновки); «страсть», где в действительности беспорядочность и безмерность: «глубина», где в действительности путаница и сумятица символов.
К критике великих слов. Я исполнен подозрения и злобы к тому, что называют «идеалом»; здесь заключён мой пессимизм, поскольку я постиг, насколько «высшие чувства» суть источники бедствия, т. е. умаления и обесценения человека.
Ожидая от идеала какого-нибудь «прогресса», неизменно впадают в заблуждение – до сих пор победа идеала всякий раз была движением вспять.
Христианство, революция, отмена рабства, равенство прав, филантропия, миролюбие, справедливость, истина – все эти великие слова имеют цену лишь в борьбе как знамёна, – не как реальности, а как пышные наименования для чего-то совсем иного (даже противоположного!).
Известен тот сорт людей, который влюблён в изречение tout comprendre c’est tout pardonner[22]. Это – слабые, это прежде всего – разочарованные: если во всём можно найти что-либо подлежащее прощению, то, следовательно, и во всём есть нечто, достойное презрения! Здесь философия разочарования кутается столь гуманно в сострадание и так умильно взирает на нас.
Это – романтики, вера которых улетучилась, и вот им хочется теперь по крайней мере полюбоваться со стороны на то, как всё бежит и исчезает. Они называют это l’art pour l’art[23], «объективностью» и т. д.
Главные симптомы пессимизма: les dîners chez Magny[24]; русский пессимизм (Толстой, Достоевский); эстетический пессимизм, l’art pour l’art, «description»[25] (романтический и антиромантический пессимизм); гносеологический пессимизм (Шопенгауэр, феноменализм); анархический пессимизм; «религия сострадания», предварение буддизма; культурный пессимизм (экзотизм, космополитизм); этический пессимизм: я сам.
«Без христианской веры, – думал Паскаль, – вы сами в своих глазах, так же как и природа и история, будете – un monstre et un chaos[26]». Это пророчество претворилось применительно к нам после того, как малодушно-оптимистическое восемнадцатое столетие прикрасило и рационализировало человека.
Шопенгауэр и Паскаль. В одном важном смысле Шопенгауэр первый продолжил дело Паскаля: un monstre et un chaos, следовательно нечто подлежащее отрицанию… История, природа и сам человек!
«Наша неспособность познать истину есть следствие нашей испорченности, нашего нравственного падения», – так говорит Паскаль. И то же, в сущности, говорил Шопенгауэр. «Чем глубже извращение разума, тем необходимее учение об искуплении» – или, выражаясь по-шопенгауэровски, – отрицание бытия.
Шопенгауэр как подделка (дореволюционное состояние): католицизм, сострадание, чувственность, искусство, слабость воли, даже наиболее духовных порывов – это au fond[27] подлинный восемнадцатый век.
Коренное непонимание Шопенгауэром воли (как будто вожделение, влечение, инстинкт – самое существенное в воле) типично: умаление ценности воли вплоть до полного непонимания её. Вместе с тем ненависть к воле; попытка в «не-волении», в «пребывании бесцельным субъектом» (в «чистом, безвольном субъекте») усмотреть нечто более высокое, даже самое высшее, самое ценное по существу. Великий симптом усталости или ослабления воли, которая и есть то, что господствует над вожделением, указуя ему меру и путь его.
Была сделана недостойная попытка – рассматривать Вагнера и Шопенгауэра как типы умственно ненормальных людей; в интересах уяснения вопроса было бы несравненно важнее, если б с научной точностью определили тот тип декаданса, к которому принадлежат они оба.
Генрик Ибсен стал мне отчётливо понятен. При всём своём здоровом идеализме и «воле к истине» он не осмелился сбросить с себя оковы того морального иллюзионизма, который говорит «свобода» и не хочет признаться себе в том, что такое свобода. Ступени в метаморфозе «воли к власти» со стороны тех, кто лишён её:
– на первой требуют справедливости от тех, в чьих руках власть;
– на второй говорят «свобода», т. е. хотят «отделаться» от тех, в чьих руках власть;
– на третьей говорят «равные права», т. е. хотят, пока сами ещё не получили перевеса, воспрепятствовать и другим соискателям расти в могуществе.
Упадок протестантизма: теоретически и исторически он оценён как нечто половинчатое. Фактический перевес католицизма; чувство протестантизма настолько угасло, что сильнейшие антипротестантские движения не ощущаются более как таковые (пример: вагнеровский Парсифаль). Вся высшая духовность во Франции католична по инстинкту; Бисмарк понял, что протестантизма вообще уже более нет.
Протестантизм – это умственно нечистоплотная и скучная форма декаданса, в которой христианство сумело сберечь себя до наших дней на жалком Севере. Для познания представляет интерес как нечто половинчатое и разносоставное, поскольку объединяет в одних и тех же головах восприятия различного порядка и происхождения.
Во что обратил немецкий дух христианство! И, возвращаясь к протестантизму: сколько пива в протестантском христианстве! Мыслима ли более духовно затхлая, более ленивая, развалистая форма христианской веры, чем верования среднего немецкого протестанта? Это назову я воистину скромным христианством! Гомеопатией христианства назову я это! Мне напоминают о том, что в наше время существует и нескромный протестантизм, – протестантизм придворного проповедника и антисемитских спекулянтов, – но никто ещё не утверждал реальность того, чтобы какой-нибудь «дух» «носился» над этими водами… Это просто более непристойная форма христианства – а вовсе не более разумная…
Прогресс. Не надо впадать в ошибку! Время бежит вперёд, – а нам бы хотелось верить, что и всё, что в нём, бежит также вперёд, что развитие есть развитие поступательное… Такова видимость, соблазняющая даже самых рассудительных. Но девятнадцатое столетие не есть движение вперёд по сравнению с шестнадцатым; и немецкий дух в 1888 году есть шаг назад по сравнению с немецким духом в 1788-м. «Человечество» не движется вперёд, его и самого-то не существует. В общем аспекте оно напоминает огромную экспериментальную лабораторию, где кое-что, рассыпанное на протяжении всех времён и эпох, удаётся, и несказанно многое не удаётся, где нет никакого порядка, логики, связи и обязательности. Как можно не усмотреть, что возникновение христианства есть декадентское движение?.. Что немецкая Реформация есть вторичное появление в усиленной форме христианского варварства?.. Что революция разрушила инстинкт, влёкший к великой организации общества?.. Человек не есть шаг вперёд по отношению к животному; культурная неженка – выродок по сравнению с арабом или корсиканцем; китаец – тип удачный, а именно более устойчивый, чем европеец.
[b) П. оследние века]
Омрачение, пессимистическая окраска – неизбежные спутники просвещения. Около 1770 года уже стали замечать отлив весёлости. Женщины полагали, со свойственным им инстинктом, всегда становящимся на сторону добродетели, что виною тому безнравственность. Гальяни, тот попал прямо в цель – он цитирует стихи Вольтера:
Un monstre gai vaut mieux
Qu’un sentimental ennuyeux.
Если я теперь полагаю, что ушёл в просвещении столетия на два вперёд от Вольтера и даже Гальяни, – который был нечто значительно более глубокое, – то насколько же я при этом должен был подвинуться и в омрачении. Оно так и есть: и я своевременно с некоторого рода сожалением стал ограждать себя от немецкой и христианской узости и непоследовательности шопенгауэровского или даже леопардиевского пессимизма и пустился в поиски наиболее коренных, принципиальных форм восприятия сущего (Азия). Но чтобы вынести этот крайний пессимизм (отзвуки которого тут и там слышатся в моём «Рождении Трагедии»), чтобы прожить, одиноким, «без Бога и морали», мне пришлось изобрести себе нечто противоположное. Быть может, я лучше всех знаю, почему только человек смеётся – он один страдает так глубоко, что принуждён был изобрести смех. Самое несчастное и самое меланхолическое животное – по справедливости и самое весёлое.
По отношению к немецкой культуре у меня всегда было чувство, что она идёт на убыль. То, что я познакомился именно с падающим видом культуры, делало меня часто несправедливым по отношению ко всему явлению европейской культуры во всей её совокупности. Немцы всегда идут позади, с опозданием; они несут что-нибудь в глубине, например:
Зависимость от чужих стран, например: Кант – Руссо, сенсуалисты, Юм, Сведенборг.
Шопенгауэр – индийцы и романтика, Вольтер.
Вагнер – французский культ ужасного и большой оперы, Париж и бегство в первобытное состояние (брак брата с сестрой).
Закон идущих в хвосте (провинция за Парижем, Германия за Францией).
Как же это именно немцы открыли греков; чем сильнее мы развиваем в себе какое-либо стремление, тем привлекательнее становится броситься при случае в его противоположность. Музыка есть постепенное стихание звука.
Возрождение и Реформация. Что доказывает Возрождение? То, что царство «индивида» может быть лишь краткосрочным. Расточительность слишком велика: отсутствует даже самая возможность собирать, капитализировать, и истощение идёт по следам человека. Есть времена, когда всё растрачивается, когда растрачивается даже та сила, при помощи которой собирают, капитализируют, копят богатство к богатству… Даже противники таких движений обречены на бессмысленное расточение сил, – и они быстро приходят к истощению, обессилению, опустошению.
В Реформации мы имеем одичалое и мужицки грубое подобие итальянского Ренессанса, вызванное к жизни родственными инстинктами, с тою лишь разницей, что на Севере, отсталом и оставшемся на низкой ступени развития, Ренессансу пришлось облечься в религиозные формы: понятие высшей жизни ещё не отделилось там от понятия жизни религиозной.
И в Реформации индивид стремится к свободе: «всякий сам себе священник» – это тоже не более, как одна из формул распущенности. И действительно, достаточно было одного слова «евангельская свобода», чтобы все инстинкты, имевшие основание оставаться скрытыми, вырвались наружу, как свора диких псов, – грубейшие потребности внезапно обрели смелость, всё стало казаться оправданным… Люди остерегались понять, какую свободу они в сущности разумели, закрывали на это глаза… Но то, что глаза были прикрыты и уста увлажнены мечтательными речами, не мешало тому, что руки загребали всё, что им попадалось, что брюхо стало Богом «свободного евангелия» и что все вожделения зависти и мести утолялись с ненасытною яростью.
Так длилось некоторое время: затем наступило истощение, подобно тому как это случилось и в Южной Европе, – но опять-таки грубый вид истощения: всеобщее ruere in servitium[28]… Начался неприличный век Германии.
Рыцарство как добытое с бою положение власти; его постепенное разрушение (и отчасти переход в нечто более широкое, буржуазное). У Ларошфуко налицо сознание основных мотивов этого благородства душевного строя и христиански омрачённая оценка этих мотивов.
Продолжение христианства Французской революцией. Соблазнитель – Руссо: он вновь снимает оковы с женщины, которую с тех пор начинают изображать всё более интересной – страдающей. Затем рабы и госпожа Бичер-Стоу. Затем бедные и рабочие. Затем порочные и больные: всё это выдвигается на первый план (даже для того, чтобы вызвать сочувствие к гению, вот уже пятьсот лет не могли найти лучшего средства, как изображать его великим страдальцем!). Затем – проклятие сладострастию (Бодлер и Шопенгауэр); решительнейшее убеждение, что стремление к властвованию есть величайший из пороков; совершенная уверенность в том, что мораль и désintéressment тождественные понятия; что «счастье всех» есть цель, достойная стремлений (т. е. царство небесное по Христу). Мы стоим на верном пути: небесное царство нищих духом началось. Промежуточные ступени: буржуа (как parvenu[29] путём денег) и рабочий (как последствие машины).
Сравнение греческой культуры и французской времён Людовика XIV. Решительная вера в себя. Сословие праздных, всячески усложняющих себе жизнь и постоянно упражняющихся в самообладании. Могущество формы, воля к само оформливанию. «Счастье» как осознанная цель. Много силы и энергии за внешним формализмом. Наслаждение созерцанием по-видимому столь лёгкой жизни.
Греки представлялись египтянам детьми.
Три столетия
Различие их чувствительности может быть выражено лучше всего следующим образом.
Аристократизм: Декарт, господство разума – свидетельство суверенитета воли;
Феминизм: Руссо, господство чувства – свидетельство суверенитета чувств, лживость;
Анимализм: Шопенгауэр, господство похоти – свидетельство суверенитета животности; честнее, но мрачнее.
Семнадцатый век аристократичен, он – поклонник порядка, надменен по отношению к животному началу, строг к сердцу, – лишён добродушия и даже души, «не немецкий»; это – век, враждебный всему естественному и лишённому достоинства, обобщающий и властный по отношению к прошлому, ибо верит в себя. Au fond в нём много хищника, много аскетического навыка – дабы сохранить господство. Сильное волей столетие, а также – столетие сильных страстей.
Восемнадцатый век – весь под властью женщины: мечтательный, остроумный, поверхностный, но умный, где дело касается желаний и сердца, libertin[30] даже в самых духовных наслаждениях, подкапывающийся подо все авторитеты: опьянённый, весёлый, ясный, гуманный, лживый перед самим собою, au fond – в значительной мере canaille[31], общительный…
Девятнадцатый век – более животный, подземный; он безобразнее, реалистичнее, грубее, – и именно потому «лучше», честнее, покорнее всякого рода действительности, истинный; зато слабый волею, зато печальный и тёмно-вожделеющий, зато фаталистичный. Нет страха и благоговения ни перед «разумом», ни перед «сердцем»; глубокая убеждённость в господстве влечений (Шопенгауэр говорил «воля», но ничего нет характернее для его философии, как отсутствие в ней действительной воли). Даже мораль сведена к инстинкту («сострадание»).
Огюст Конт есть продолжение восемнадцатого века (господство «du coeur»[32] над «la tête»[33]; сенсуализм в теории познания, альтруистическая мечтательность).
Та степень, в которой стала господствовать наука, указывает, насколько освободилось девятнадцатое столетие от власти идеалов. Известное «отсутствие потребностей», характеризующее нашу волю, впервые дало возможность развиться научной любознательности и строгости – этому, по преимуществу характерному нашему времени, виду добродетели…
Романтизм – подделка под восемнадцатый век, род раздутого стремления к его мечтательности высокого стиля (в действительности порядочное таки комедиантство и самообман: хотели изобразить сильную натуру, великие страсти).