Стоя наверху, Любляну во взгляде не уместить – можно лишь зачерпнуть. Пока не спустишься, не услышишь, о чём внизу говорят, – может, аккордеон прочищает горло, может, новые ботинки стучат громче старых. Внизу же бродишь по равнине и не поднимаешь головы. Теперь твоё дело – смотреть на Любляницу и двигаться вдоль неё.
В котловине маршруты проложены так, чтобы ни один ребёнок не потерялся. А если он и обернётся вдруг на вершину, стоя на Петковшково набережной, – его окликнет мать, возьмёт за руку и переведёт через Тройной мост. Если ребёнок ещё не умеет ходить по Тройному мосту, он может свернуть на любой из шестнадцати других. Научится переходить реку по одному мосту, а там и остальные освоит. У каждого жителя Любляны в запасе должно быть умение переходить реку хотя бы по одному мосту, иначе придётся идти вброд. А если идти устал, в центре тебя подхватит зелёный «kavalir» – то ли электромобиль, то ли огромный жук, готовый подкинуть до рынка.
– Никогда не любил виды сверху. Зачем смотреть на что-то сверху? Город ведь не создавался для того, чтобы на него сверху смотрели. Людям обязательно надо забраться повыше и посмотреть на человечество с высоты… Можно подумать, они там не себя увидят, а кого-то другого. Или откроется тайна, с которой они смогут вернуться вниз и жить по-новому.
– Может, они, наоборот, пытаются убедиться, что всё так, как они и представляли? Сверху видно, как всё устроено.
– Зачем это видеть? Когда я ем рыбу, я не хочу видеть её кишки.
Нико протянул мне сетку.
– Вот этот – мой, – показал он на крайний улей в ряду. – Ну, как – мой. Я пока ещё только учусь.
– Часто сюда приходишь?
– Если хочется поговорить по-итальянски.
– Они понимают?
– Умеют слушать.
В сетках мы были как космонавты, высадившиеся на крыше.
– Много в Любляне пчеловодов?
– Больше трёхсот. Ульи стоят даже на здании «Radio Slovenia». Ставят на крышах, на террасах жилых домов, в садах. Этот отель – самая высокая точка с ульями в городе. В Любляне всегда что-то цветёт. Медоносы. Липа, каштаны, подсолнухи. Видела словенскую карниоланскую пчелу?
Достав из улья рамку, Нико подошёл ко мне.
– У карниоланских пчёл короткая шерсть и длинный язык. Для клевера пригодится. Трудолюбивая. Её ещё называют sivka[21], или гризли. Из-за коричневой расцветки и серых волосков.
– Не ужалит?
– Нет. Они спокойные. Возьми одну.
Нико посадил пчелу мне на руку. Та не двигалась, потом медленно поползла к локтю.
– Мой дед держал пасеку у дома. Он ведь избу переносил с яра на зады не только чтобы та в Волгу не рухнула, но и чтобы пчёлами спокойно заниматься. Чтобы соседей не жалили. Потом пчёлами занялся и отец.
Пчела подлетела к моему плечу.
– Ты ей нравишься.
Пчела уже перебралась на шею, разгуливая по татуировке с мостом в том месте, где задралась сетка.
– Чего она хочет?
– Хочет понять, можно ли тебе доверять.
Теперь пчела устроилась на сетке напротив глаз и замерла.
– Она не может ужалить через сетку?
– Нет.
– Почему она не двигается?
– Никогда не видела такого зверя, как ты.
Вернувшись на руку, пчела поползла по ладони. Щекотало что-то гигантское и неизвестное. Кулак машинально сжался – и гризли ужалила меня.
Бег по крыше – слабый ответ пчёлам, прогонявшим меня из своей квартиры.
Пчела впрыснула под кожу не яд, а каштановый мёд. Мёд резкой, а потом ноющей боли. Он густел, его аромат уводил, утешал.
Мы спустились в город, Нико купил мне мазь.
– Ты первая, кого на моих глазах ужалила карниоланская пчела.
– Испортила репутацию гризли. Теперь придётся переносить ульи на восьмой ряд от Любляницы.
…В центре Любляны ароматы меняются быстро. Больше всего запахов слышно в пятницу вечером, когда на площади Погачар работает «Открытая кухня». Люди стекаются к стендам с жареным мясом, запах которого, подуй ветер, донесётся и до соседних городов. На огромных сковородках дымятся куски и лапы разных размеров, а повара зазывают попробовать.
Человек утоляет жажду охоты, которая лишь притворилась исчезнувшей, когда люди покинули леса. Все эти тысячелетия она только крепла.
На «Открытой кухне» скворчали то ли голоса, то ли чевапи, и были уже неразличимы, если только кто-то не рассмеётся от запотевшего бокала белого вина. Компания справа отмечала день рождения и передавала друг другу куски жареного лосося.
– Вам то же, что и вашим друзьям? – повар щипцами переворачивал стейки на метровой жаровне.
Выхватив из его рук тарелку со стейком, я отошла от компании и села у стойки.
Запах лосося сводил с ума, но тошнота быстро с ним расправилась. Я оставила рыбу нетронутой и удрала с площади.
Но и на другом берегу Любляницы пахло жареным. Этот запах стоит в центре любого города столетиями, накапливаясь от мясных лавок, рыбных рынков и праздничных площадей.
Напрасно я свернула на Трубареву улицу, полную едален. Пьяная девушка танцевала, включала песню на повтор, делала вдох и снова захлёбывалась в танце. Человечество спасёт песня, которая никогда не кончается. Её можно включить заново, и всё повторится снова. Аромат арабской кухни переходил в запахи индийской. Съев вегетарианские ньокки и захватив с собой фалафель, я пошла наугад туда, где не пахло жареным.
Боль от укуса пчелы появлялась каждый раз, когда сгибалась ладонь. Я выпрямила пальцы.
Возвращаясь ночью в дом на холме через Тиволи, чувствуешь, как парк стирает всё, за день услышанное внизу на улицах Любляны. С равнины на вершину, где стоит твоя кровать, взбираешься уже в полной тишине.
В девяностые Волга нас спасала. Зарплаты не было, зато рыба в реке была. Рыба – это такие гостинцы реки, которыми она нас кормила.
Отец приносил рыбу мешками, и мы ели её жареную, в ухе и солёную. Лещи, сорожка и окуни, а иногда и щуки. В доме всегда пахло рыбой. Если рыбой не пахнет – значит, она кончилась, значит, папа снова уедет на рыбалку. Останется только смотреть в окно и ждать. Слушать Волгу. Слушать, как в её жидком брюхе переваливаются гостинцы.
Тогда я думала, что в каждом городе есть Волга, и все дети растут у Волги.
Любая река – это Волга.
Все отцы уходят на Волгу, чтобы добыть гостинцы для детей. Они сидят у реки, она даёт их детям добычу. И то, что было внутри неё, не кончалось. И она сама не кончалась. Волга текла через все города, и к ней припадали все отцы всех детей.
Отцы сидели вдоль реки и смотрели на воду. Их отцы, деды и прадеды так же сидели у той же реки, которая текла через те же города. Летом сидели в лодке, зимой – на льду. Отцы-то понимали, с кем имеют дело, и что своего – дождутся.
Волга думала о них – и решала, что кому нужно, чего кому не хватает. Отцы подставляли руки. В них река клала мокрые яблоки, рыбу, шоколад, жвачки и конфеты. Волга – не жадная, она отдавала всё. Поэтому люди и живут к реке, а не от.
Отцы возвращались с реки молча, чтобы не разбудить рыб за спиной в мешке. Чтобы не разбудить детей. Когда отцы приносили рыбу домой, матери уже знали, что делать. Как знали их матери, и матери их матерей. Они не спали всю ночь.
Я ждала, когда мама дожарит целую сковородку икры и даст мне чуть остывший кусок, чтобы я не обожглась. Икру я любила и ела, много. Я не знала, что ем жареных детей рыбы. Слипшись друг с другом в своей коралловой беде, они попадали в рот и исчезали.
«Рыба очень полезная. Ешь, дочка», – говорил папа и гладил по голове. Папе хотелось, чтобы дочь была сытой. Поэтому рыбы должно быть много.
Чего хотели детёныши рыбы, я не знала. Чего хотела рыба для своих детей – тоже.
Я понимала, что икра – это что-то рыбное, но, может, и не удивилась бы, если бы мне сказали, что это, например, такой рыбный цветок. Растение, пахнущее рыбой.
Может, и мой дом – это гигантская рыба, если он пахнет рыбой. Может, я – тоже рыба.
В выходные отец принёс новый мешок рыбы с Волги и собирался её пожарить. Разбирая добычу, он заметил живого окуня и позвал меня. Кира, беги сюда, окунь хочет с тобой поздороваться. Окунь молчал, но я с ним поздоровалась. Он не понимал, с кем его знакомят, и как он оказался в мешке, набитом такой же напуганной рыбой.
Мы налили в ванну воды и пустили туда окуня. Он не двигался, но, когда я дотронулась до него, поплыл – и посмотрел на меня, спрашивая своё имя. Я назвала окуня Руфусом.
Стоит дать кому-то имя – и он всегда будет живым.
Погладила его, и поплавала бы вместе с ним, но нужно было идти на гимнастику, и я попросила родителей сторожить нового друга. Если Руфусу что-то не понравится, он скажет Волге, и она заберёт его.
У меня впервые появился друг, и нужно было встретить его как следует. Но я не знала, как следует встречать друзей.
В спортзале школы я думала о Руфусе. Что́ я ему скажу, когда приду. Что́ он расскажет о том, где плавал. Какой аквариум он хочет. Согласен ли он пока жить в банке, потому что у нас ещё нет аквариума. Согласен ли он быть Руфусом – или хочет другое имя? Что там под водой? Руфус знает Волгу, как свою чешую, много чего может рассказать. Когда вернусь, я сразу спрошу Руфуса, что́ он видит, когда плывёт под водой, если поднимет голову наверх? Что́ он делает, когда Волга замерзает? С кем он общается? Плавал ли он до других городов? Нужно ли ему ещё что-то, кроме аквариума? Оставлять ли ему включённым свет на ночь – или он не боится спать в темноте?
После гимнастики я нарвала травы на случай, если Руфус захочет есть. Я не знаю, ест ли Руфус траву, но, по-моему, траву любят все.
Самую сочную траву выбрать легко – она сразу заметна на солнце. С полными карманами ярко-зелёной осоки я вернулась домой.
Пахло жареной рыбой. Пахло Руфусом.
Ужинать я отказалась и проплакала весь вечер, а родители повторяли, что Руфус был бы рад, если бы я его съела. Что я не голодаю. Что мир так устроен.
Но я не думала, что мир вообще как-то устроен.
Я лежала на кровати и перебирала траву, которую собрала для Руфуса. Она уже высохла.
Ночью я залезла в мусорное ведро, нашла кости Руфуса, собрала рыбий скелет заново, скрепила его изолентой и спрятала в книгу. Голова оторвалась, но я прикрепила её снова.
Центральная железнодорожная станция Осло гудела, август сеял свет через стеклянные стены.
Норвегия и вода – синонимы. Всё встроено в береговую линию, будь то здание оперного театра в Осло – огромный ледник, отражающий город, – или рыбный рынок в гавани Бергена.
В красном поезде Осло-Берген тихо. До Бергена ехать почти семь часов, а потом ещё несколько пересадок до фьорда, – но если головной офис послал меня в такую даль, надо было это использовать и наконец совершить ритуал.
Я сделала, как советовал тот парень из Штутгарта. Собрала кости последних съеденных мной животных, рыб (и тот самый скелет Руфуса в изоленте) и птиц и сложила их в мешок. Двенадцать. Парень говорил, что место должно быть особенным, а ме́ста особеннее, чем самый узкий фьорд страны, в Норвегии найти трудно.
За окном – только два цвета: зелёный и голубой. Нет, был ещё третий – красный. Красные дома далеки друг от друга, далеки от чего бы то ни было: норвежцам нужно много личного пространства, – пусть это будет целая долина, стоя на которой, других построек не разглядеть. Стены от ветра покраснели сами, иначе сложно представить, кто и как сюда добрался, чтобы строить эти дома да ещё красить их. Но к каждому такому дому ведёт тропа – а значит, есть тот, кто, пусть и изредка, заходит в дом и закрывает за собой дверь.
Пассажиры метались от окна к окну, чтобы рассмотреть высокогорное плато Хардангервидда. Стоило только какому-то пассажиру задремать, как сосед тыкал его локтем, чтобы тот не смел пропускать пейзажи. Вздрогнув, пассажир открывал глаза. Красота пугает, заставляя подчиняться. Вызывая беспокойство, она заранее захватывает память и располагается в ней. Насмотревшись, пассажир снова внедрялся в спинку кресла и засыпал до следующего толчка. Сложно не заснуть, когда на пути – две сотни горных тоннелей, в которых сразу наступает ночь. Электронное табло в вагоне показывало не только время, но и высоту, на которой мы двигались. На красоту надо смотреть сверху, и в Норвегии это знают.
Чтобы не уснуть, я бродила по вагонам. Из кафетерия по поезду разлетались ароматы кофе, сэндвичей и обеденные голоса. Здесь никто не сдерживал себя, говоря в полный голос. Я взяла эспрессо и уселась за барную стойку, устроенную вдоль окон.
Поезд резал красоту на две части, и мы продолжали движение сквозь неё. Человек в таких местах неуместен, как и устроенная тут железная дорога, которой среди гор не было тысячелетиями.
– Угощайтесь.
Мужчина, севший справа, протянул мне открытую пачку печенья. В его седой бороде запуталось солнце.
– Станция Финсе. Высота – 1222 метра. Из-за экстремальных условий полярники Нансен, Амундсен и Шеклтон использовали эту местность для тренировок. Здесь снимали часть сцен «Звёздных войн». Империя наносит ответный удар.
– Это та – самая высокая – станция?
– Станция – да, но сейчас мы въедем в тоннель, где 1237 метров. Горы заставляют забираться всё выше и выше.
Незнакомец представился Олавом.
– Три раза в неделю в этом поезде. Посменно работаю. Проводник. Нам сейчас форму меняют. Мне размер не подошёл. А новую ещё не прислали.
– Привыкли к этой красоте?
– Мне больше нравится смотреть на людей, которые впервые видят эту красоту. Будь моя воля, я бы никогда из этого поезда не выходил. Люблю здешний кофе. А ты видела, какие здесь туалеты? В моей квартире в Бергене нет такой роскоши. Поезда давно стали летящими островами, в которых можно несколько часов пожить так, как ты хочешь. Хоть всю жизнь здесь живи! Никто не мешает.
– А что вам мешает жить в Бергене?
– Соседи! Они невыносимы. Каждый день то стучат, то их собака лает как чокнутая. Что можно ремонтировать уже двадцать пять лет? Стучат и стучат.
– Здесь тихо.
– А я что говорю! Нет места лучше.
– Но в поезде тоже соседа по креслу не выбираешь.
– Зато можно походить по вагонам, прийти сюда, выпить кофе. Или в туалет. А из дома – куда ты уйдёшь? Кухня и есть твоя кухня, а туалет – твой туалет. Здесь ты движешься. Едешь куда-то. Вид из окна постоянно меняется. А что я вижу из окна своей квартиры? Как соседский пёс опять гадит на мою клумбу.
– Он просто любит цветы.
– Всё в дерьме. Что он там нашёл? И сосед за ним не убирает. А когда пёс гадит, смотрит на моё окно. Понимаешь, что паразит делает?
– Он хочет, чтобы вы хоть иногда выходили на улицу.
– Нет! Он смотрит прямо на моё окно. Ждёт реакции. Но я ему этой реакции не дам! Не на того нагадил!
– Но вы уже даёте ему свою реакцию.
– Я ему устрою! Перерою всю клумбу, негде гадить будет. А что толку выходить на улицу? У меня кот есть. Старый. Нджал. Гуляет где хочет. Так я выхожу на улицу – и он делает вид, что меня не знает. Встречу его, зову – Нджал, Нджал! – а он даже головы не повернёт, представляешь? Делает вид, что уличный. Как и его эти дружки, другие коты. А как нагуляется, так сразу признаёт меня. Орёт под дверью или под окном, чтобы ему открыл. Паразит такой. Скоро Мюрдал, 867 метров. Станция открыта в 1908 году. Там можно пересесть на Фломскую железнодорожную линию. Одна из самых крутых железных дорог в мире. Тебе не надо?
– Я сначала в Берген.
– Обходными путями, значит, любишь ходить. А почему не прямо? Здесь ведь ближе до фьордов.
Проходящий мимо проводник обернулся.
– Олав? Что ты тут делаешь?
– Работаю. У меня перерыв. На кофе.
– Олав, мы же с тобой говорили об этом.
– Что мне, и передохнуть нельзя?
– Можно и нужно. Только дома.
– Почему ты меня так ненавидишь? Почему ты так ненавидишь старость?
– Олав, куда ты? Подожди. Сколько можно? Стой!
Держась за барную стойку, Олав вышел из вагона.
– В прошлом году отправили на пенсию, но ему кажется, что он всё ещё здесь работает, – пояснил проводник. – Несколько раз в неделю садится на поезд и едет. На прошлой неделе я нашёл его утром в туалете. Он там ночевал. Искали его семью, но у него никого нет. Только соседи.
В туалете светлее. Олав прав: роскошное место. Пахло неизвестными цветами. Я села на крышку унитаза и поддалась ритму поезда. Нет больше никаких костей, нет чужих голосов. Разве только тот, что рвался в закрытую дверь туалета, и мне пришлось выйти.
Вечером я добралась до отеля в Бергене и поселилась недалеко от какого-то театра. Афиша у входа анонсировала постановку «Раскольников». Родион на плакате представал усатым парнем в кроссовках и полосатых носках. В его руке, татуированной кровью, – вездесущий кофе с собой.
На ресепшн предложили подписать бумагу, что я несу ответственность за все повреждения номера. Поднявшись в апартаменты, я сфотографировала царапины и трещины, что уже были на дверце шкафа, и показала их администратору, дав понять, что нести ответственность за них не собираюсь.
Окно номера выходило на маленькую площадь, через которую куда-то торопились толпы пьяных студентов. Они кричали, им не терпелось жить. Когда стемнело, их стало совсем много, совсем громко. Пришлось спать с закрытыми окнами.
Рано утром – поезд, автобус. Ещё 11 километров через горный тоннель, и я на месте – в крошечной деревне Гудванген, откуда отправляется паром по самому узкому в стране Нерёй-фьорду.
Говорят, во время чумы XII века все жители Гудвангена погибли, и понадобилось несколько сотен лет, чтобы вернуть сюда жизнь. Теперь здесь стояли несколько рядов деревенских белых и красных домов. Сквозь туман просвечивали яркие клумбы.
Я сидела в устье фьорда за деревянным столом со стаканом чая и ждала паром. Представляла, как, наконец, отпущу кости. Хотела сделать это в самом узком месте фьорда, где ширина не больше трёхсот метров.
К причалу один за другим подходили чужие лодки и паромы. Как это сорокаметровое белое судно, обещавшее не портить фьорды дизелем и работать на батареях. Малый ледник на тёмной воде.
На стол падали капли с яблони. Дождь усилился, и я спряталась в сувенирную лавку, где туристы покупали шапки викингов и другие вещи, которыми никогда не будут пользоваться. Они выбирали сувениры – и тут же возвращали их на полку, после чего хватали вещи снова и шли к кассе. Я купила и надела шерстяные носки.
Наконец, причалил мой белый паром. Дождавшись, пока погрузят машины, пассажиры жадно занимали места на внутренних сидениях у окон.
На палубе было ветрено – самое то, чтобы кости скорее разлетелись по воде, и я забыла о них. Пришлось надеть ещё и свитер. Хотя японке в белом платье с голыми ногами не было холодно. Она улыбалась в фотокамеру, позируя подруге.
Мы медленно двигались по гладкому подносу воды между крутых скал. Пассажиры делали кадр за кадром, не обращая внимания на морось. Каякеры на длинных разноцветных лепестках прижались к берегу справа, пропуская паром. Чайки подлетали к палубе, и пассажиры кормили их остатками сэндвичей.
В воде не было ничего спокойного. Напротив, чем стекляннее выглядел фьорд, тем больше неизвестной жизни скрывал он под стеклом. В него стекали горные водопады, паромы, лодки – стекал весь мир. И тут же разглаживался.
В некоторых местах высота скал в Нерёй-фьорде – больше 1400 метров, говорил буклет, но вблизи они выглядели ещё выше. Всё труднее дышать, скалы сдвигали воздух – казалось, ширина фьорда скукожилась метров до десяти, не больше… Скалы давили, ещё немного – и раздавят меня совсем. Пришлось пить атаракс, чтобы не дрожали руки.
Я вышла на другую сторону палубы, где не было пассажиров, и открыла рюкзак. Пора, наконец, выпустить кости.
Рядом появилась японка в белом платье. Снова позировала перед камерой подруги и пускала платье по ветру. Я держала мешок наготове, чтобы сразу взяться за дело, как только войдём в самое узкое место фьорда, – но она всё фотографировалась.
Три часа на самолёте до Осло, семь часов на поезде до Бергена, поезд и автобус до Гудвангена, – я ехала сюда только ради этого момента, который уже начался, но я никак не могла принять в нём участие.
Мы вошли в самое узкое место фьорда, но фотосессия не прекращалась. Подруги попросили сфотографировать их на фоне этой щели. Спрятав мешок в рюкзак, я взяла фотоаппарат и сделала несколько снимков. Они были молоды и прекрасны. Рыжая с белой кожей и брюнетка с голубыми глазами. Они просили делать кадр за кадром, ещё и ещё, снова и снова, – и я выбросила их камеру в воду. Атаракс явно не успел подействовать.
Японка долго орала на меня – а я думала только о том, что самое узкое место фьорда осталось позади. Моё место. Моё особенное место. Я смотрела, как оно удаляется, – и ненавидела её белое платье. Мне не было жаль денег, которые пришлось отдать ей за камеру, но было жаль всех тех часов, которые я потратила на дорогу.
Кости в рюкзаке давили на спину.
– И что ты там делаешь, в этой Норвегии? – позвонила мама.
– А ты что там делаешь? В этом году, надеюсь, уже поедешь с караванщиками?
– Отстань от меня с этими караванщиками.
– Ты уже шесть лет не ездила.
– А на чём я поеду?
– Найди ключ от гаража, садись в «Ниву» и езжай.
– Я не знаю, где ключ.
– А ты искала? Вы с отцом с весны начинали к каравану готовиться. Ты всегда весь год ждала сентября.
– Пенсию дождалась – и хорошо. Куда мне ехать в таком возрасте?
– Ты же через Волгу семь километров по льду ходила.
– Ноги другие были.
– А остальные из каравана поедут?
– Поедут. Так и мотаются каждый год. И Любка. И Егор. Все поедут. Звонили недавно опять. Я им сказала – мне ехать не на чем.
– У Любы большой фургон.
– Она предлагала. Но он воняет старой псиной.
– Ты что, так ей и сказала?
– А что такого? Ты же меня знаешь. Любка ещё чеснок жрёт на завтрак, обед и ужин. В этой вонючей душегубке я не поеду. Она с овчаркой в одеяле спит. Будет на меня чесноком дышать.
Остаток пути до Флома я просидела внутри парома у грязного окна. За ним пульсировали редкие деревни с красно-белыми домами – квадратными насекомыми, ползающими по зелёной траве. Остановившись у одной из них, паром поднял нос и выпустил синий «Форд» – сбежавший из коробка жук. Работники парома выгрузили на берег старую мебель: шкаф с болтающейся дверцей, деревянный стул, холодильник, тумбу и большой мешок. Мы уже отплывали от берега, а вещи всё стояли на берегу. Ветер трепал дверцу шкафа, и я ждала, когда она отлетит. Из крайнего белого дома вышла полная женщина и направилась к куче. Она взяла мешок и бросила его у своей веранды. Дотащив стул, она принялась за тумбу, кое-как допинав её до дома. Подошла к шкафу, сняла резинку с волос и закрепила дверцу. Повалив шкаф набок, попробовала сдвинуть его с места, но ничего не вышло. Прохожий жестом показал, что шкаф лучше двигать с другой стороны, и удалился. Сделав ещё одну попытку, женщина пнула шкаф и села на него, уставившись на холодильник. Паром удалялся от деревни, и я видела только осунувшийся силуэт женщины, слившийся со шкафом. Он не двигался. Как и вода во фьорде, где шевелился только паром.