Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.
© Манукян Г., 2015
© ООО «Издательство АСТ», 2015
Пеклó, как в июле. Жар, казалось, шёл и от стен домов, что теснились вдоль улицы, и от неровной брусчатки, по которой майский ветер гонял солому. На солнечной стороне рю де Шарни виноградные лозы, цепко хватаясь усиками за изъеденный временем камень, оплетали редкие оконца строений. В тени, на домах напротив, разросся плющ, пряча фасады под тёмно-зелёными, остроконечными листьями.
– Далеко нам ещё? – обернулась я к тётушке Мони́к, красной от подъёма на холм.
Та перевела дух и кивнула.
– Пришли уже.
И указала на большое здание, стоявшее чуть поодаль. Оно было явно богаче других. Над крышей высилась массивная бурая труба, торец дома увивала пышная, словно меховая оторочка, растительность. Я засмотрелась на резной балкончик на третьем этаже. Чудной!
Мы обогнули карету, стоящую у забора, обильно заросшего диким виноградом. Пара лошадей в упряжи вяло отгоняли хвостами мух. Возница в расшитой ливрее проводил нас мутным от зноя и скуки взглядом.
Отчего-то стало тревожно. С каждым шагом к дому лекаря тревога охватывала меня всё сильнее. Хотя, скажите, что могло пугать в красивых арочных окнах на цокольном этаже? Или в аккуратно подстриженных кустах у входа? Ничего.
В нише над морёной дубовой дверью я разглядела грубоватую чёрную статуэтку – всадника. Ноги онемели. Я остановилась.
– Что с тобой? Опять приступ? – забеспокоилась тётушка Моник.
– Нет.
Входная дверь распахнулась, и долговязый слуга, раскланиваясь, выпустил на улицу богато одетого старика с лицом жёлтым, точно пчелиный воск. Старик зыркнул на нас, задрал крючковатый нос и, опираясь на руку пажа, направился к карете. У меня тут же закололо в правом боку.
Из открытой двери повеяло холодом. Я тронула тётю за рукав:
– Не пойдём, а? Зачем тебе деньги тратить? Разве лишние? – И для пущей верности соврала: – У меня весь день ничегошеньки не болит. Правда-правда…
– Святые мощи! Гляди-ка, моя умная-разумная племянница боится лекарей, – хмыкнула тётя. – Расскажу дома, никто не поверит.
От смешливого голоса сразу стало легче. Я посмотрела на неё с благодарностью. Каштановые волосы прилипли к высокому лбу, прическа растрепалась, капельки пота стекали по вискам, но глаза Моник сияли задорно, будто вовсе не беда привела нас в соседний город. Моя миловидная тетушка была всего на десять лет старше меня.
– Давай-давай, – подтолкнула она меня к ступеням крыльца. – Ежели мы зря добирались в такую даль, я сгрызу тебя быстрее, чем хвороба. Уж поверь.
Слуга поприветствовал Моник, как старую знакомую, и пригласил нас войти. Я переступила порог. И тотчас не чувство – уверенность: я пришла сюда надолго – опутала меня и смутила. Святая Клотильда! Как же холодно! Я задрожала.
Из полумрака вынырнула служанка в сером платье, белом переднике, со странным колпаком на голове. Она смерила нас взглядом так, будто взвесила каждый су в кошельке тётушки, и, чуть скривившись, объявила:
– Мсьё Годфруа больше не принимает.
– Доброго дня, мадам Женевьева, – засуетилась тётя. – Скажите хозяину, будьте любезны, что Моник Дюпон из Сан-Приеста пришла – та, что травы ему собирала. Мсьё говорил, в любой день примет… Вон меня даже привратник ваш, Себастьен, узнал…
Служанка скрылась, но ненадолго. Через пару минут мы следовали за ней вглубь дома – к холоду, будто уходили из лета в зиму. Шаги отдавались мерным постукиванием деревянных сабо по присыпанным соломой каменным плитам. Сердце требовало: бежать-бежать прочь, но разум заставлял смиренно ступать по коридору.
Тётушка столько хлопотала, чтобы привезти меня к лекарю за добрый десяток лье, не пожалела сбережений, детей малых оставила, а я… Нельзя быть неблагодарной! Люди недаром говорят: лучшего врачевателя не сыскать, мсьё Годфруа де умирающих с постели поднимает, чудеса творит. Но есть и другие слухи: мол, колдун он и чернокнижник. А вдруг, правда?
Я тяжело вздохнула и незаметно для всех перекрестилась.
Служанка впустила нас в просторную комнату. Запахло чем-то кислым и горьким, травами и снадобьями. Я шагнула вперёд и обмерла.
Ах, Святая Дева! Никогда не видела столько книг! Даже в монастыре… А тут и стен не разглядеть – всё сплошь покрыто фолиантами. По корешкам видно: и старыми, и новыми. Были тут и бесценные книги, в переплетах с золотым тиснением, и простые, в грубо выделанной коже, и свитки, перевязанные лентами, и пергамент у окна. Даже на столе книги лежали тут и там неровными стопками.
Мои глаза встретились с глазами мсьё Годфруа, чёрными, умными.
– Юной мадемуазель нравятся книги? Любопытно, – отметил он.
Среднего роста, лекарь был коренаст и некрасив. Бурые усы топорщились над верхней губой. По красноте лица и несвежей коже всякий сказал бы, что мсьё попивает доброе вино не только за обедом. Однако глаза его были слишком живы, пронзительны – пьянице не сохранить такой ясности взгляда.
Святые угодники! Мсьё Годфруа не просто смотрел, он как лучом светил, будто бы видел глубже – намного глубже, чем обычный смертный. А рассмотреть он, похоже, хотел всё, что у меня внутри и даже за спиной. Оробев совершенно, я поздоровалась и сделала реверанс, как подобает воспитанной девушке. Тётя что-то начала говорить.
Лекарь улыбнулся с неожиданным радушием и обратился к ней:
– Ах, Моник, ну, чертовка! Почему не говорила, что прячешь такую красавицу?
– Да разве ж прячу, мсьё? – всплеснула руками тётя. – Наоборот, привела. Вот она, племянница моя, Абели Мадлен Тома. На вас только и надежда…
– Располагайтесь, дамы, рассказывайте, чем обязан такому приятному визиту.
Голос лекаря был мягок и вкрадчив, как у кота, который выпрашивает у кухарки мясо да точно знает, что получит его. А оттого я ещё сильнее насторожилась.
– Девочка наша в обмороки падает, голова у неё болит, порой так, что глаз открыть не может, – затараторила Моник. – Мало того! Если хворому человеку случится быть рядом, она на себя всё берёт. Вон у мужа моего поясницу заломило, и у Абели, как села за один стол отобедать, тоже. У старухи Мадлон, вниз по улице – грудная жаба. И наша Абели задыхаться начинает, если подле окажется… Причем хворым-то легче делается: кому насовсем, кому на малость. А ей хоть на улицу не выходи. Всё хуже и хуже становится…
Тётя рассказывала и вздыхала. А я чувствовала себя неловко, хотя так оно и было на самом деле. Не обмолвилась она только о том, что люди, прослышав, что я боли чужие забираю, чуть ли не каждый день стали приходить под окно, а на улице за руки хватать и за платье дёргать. Потому я на улицу уже боялась нос высунуть, и всё чаще случались дни, когда я совсем не вставала с постели – чужие боли одолевали. Проку от меня в хозяйстве было мало: иногда я с детьми Моник возилась по мере возможности и по дому помогала, как отлежусь.
– Любопытный случай. И давно?
– Три месяца уже. Ей семнадцать стукнуло, и будто проклял кто или глаз чёрный наложил. Помогите, мсьё. Я отблагодарю, вы знаете.
– А живот у мадемуазель не болит? – спросил у меня мсьё Годфруа. – Вот тут, где утерус?
Он показал пальцем чуть ниже талии.
Щёки мои разгорелись, и я опустила глаза. Боже, как стыдно! О моём животе говорит посторонний мужчина…
– Да с чего бы! – всплеснула руками тётя. – Она у нас еще девица.
– Одно другому не мешает, – с хитрым прищуром ответил лекарь. – Так как, Абели? Болит?
Я отрицательно помахала головой.
– А сны видишь?
– Всегда.
– И сбываются?
– Бывает.
Он придвинулся ближе, изучая с неподдельным интересом.
– Скажи, Абели, вам сейчас старик встретился, ничего не почувствовала?
– Почему же? Будто иглами закололо, – я дотронулась до правого бока. – Здесь.
– Поразительно! У того ведь больная печень. А сейчас, милая Абели, сейчас что ты чувствуешь? Болит что-то?
– Зябко тут очень.
Тётушка с удивлением вскинула на меня глаза:
– Как же зябко? Жарищу ведь в окно несёт, словно черти двери в ад притворить забыли.
– Зябко, – упрямо ответила я.
– Ляг на кушетку, – велел он.
Я подчинилась.
Лекарь обхватил мою кисть пальцами и принялся ими надавливать поочередно, будто играл на дудочке. Закрыл глаза. Прислушался.
Мягкие у него были руки – как у женщины. Только тепла не давали, но и не забирали, словно ненастоящие. Или моя кожа не чувствовала, как прежде. Наконец, он сомкнул все пальцы на моём запястье, шепнул:
– Не бойся.
И вдруг тонкая игла легко, будто комар, вонзилась мне прямо над переносицей, между бровей. Я ойкнула, но возмущаться не захотелось, ведь несмотря на холод, мне стало хорошо, спокойно, словно не волновалась тётушка, словно за дверью не сидела служанка, у которой ныл локоть, что стукнула пару секунд назад. Словно не шелестели, как ветер, неясные тени в подвале. И в наступившей прохладной тишине, без чужих болей и эмоций, наконец моя голова перестала болеть.
Из забытья меня выдернул вкрадчивый голос мсьё Годфруа:
– Так что делать будем?
– Что скажете, мсьё, – живо ответила Моник. – Вот прям-таки что скажете, то и будем. Потому как жизни всё равно нету. Ни нам, ни ей.
– А если скажу её срочно замуж выдать? – хмыкнул лекарь.
– Да я сама хотела: не берут, – принялась сокрушаться тётушка.
– Что так? Девушка красивая.
И Моник тут же выложила всё как духу. В который раз… Ох, лучше б я ещё спала!
Так случилось, что я сирота при живых родителях. Мой папá – наследник старинного графского рода де Клермон-Тоннэр, встретил маман, когда той едва стукнуло восемнадцать, и был очарован. Зеленоглазой красавице польстило внимание дворянина, куда более богатого и куртуазного, нежели грубоватый муж-лавочник. Не задумываясь ни секунды, она укатила из крошечного городка с графом в Париж.
Там я и родилась в морозную февральскую ночь в доме на улице Ботрейи. Как говорила маман, на роскошной кровати под расшитым восточным балдахином в окружении целого сборища повитух. Балдахин этот я помню до сих пор: всё детство мне хотелось добраться до золочёной птицы на самом верху и дернуть её за хвост…
Граф потакал всем прихотям маман, нанял няню, горничную, кухарку, как настоящей госпоже, и даже пригласил к ней учителя танцев и манер. Мари Тома быстро и думать забыла о черни – своих родственниках на юге Франции, разве только младшую сестру Моник время от времени баловала вышедшими из парижской моды платьями и надоевшими шляпками.
Папа́ приходил к нам, даже когда его вынудили жениться во благо семьи на какой-то шл… – маман называла её так, что отец краснел и велел выбирать слова. Но Мари Тома не унималась и закатывала истерики, швыряясь в графа дорогой посудой. Нянька Нанон торопилась увести меня подальше, но лязг, звон и брань, какой позавидовали бы возницы и бродяги, слышались по всему особняку.
Граф терпел. А однажды узнал, что маман встречалась с дюжим мушкетером – весёлым усатым дяденькой, который с гиканьем возил меня по комнатам на спине, как боевой конь, а потом умыкал маман в комнату с балдахином и играл уже там с ней. Тоже с гиканьем. Папа́ впервые позволил себе поднять голос на маман, а затем отправил меня на воспитание в монастырь. Тогда мне было девять.
Пять скучных лет я провела взаперти, за неприступными стенами аббатства Сен-Сюльпис, где единственным развлечением для меня стали книги. Я с усердием посещала уроки домоводства, мечтая, что однажды стану хозяйкой небольшого уютного дома и посвящу себя будущему супругу и пятерым розовощеким деткам. Уж точно, как маман, фривольничать не стану…
В монастыре воспитывались девочки из хороших семей. Обо мне они то и дело перешептывались и придумывали небылицы. От невозможности рассказать все как есть, от того, что я не езжу никуда на праздники, не могу похвастаться подвенечным платьем прапрабабки и галереей портретов дедушек до десятого колена в родовом замке, я чувствовала себя униженной. Но сдаваться не собиралась: чтобы эти высокомерные девицы вкусили унижение хотя бы отчасти, я пыталась быть лучше них во всех предметах и в прилежании.
Честно признаюсь, жажду к шалостям я всё же испытывала, но скрывала проделки так умело, что это доставляло мне тайную радость. К примеру, когда тощую Франсуазу де Бовиль поставили на горох за разрисованную углём стену, я намалевала под кроватью цветок. Тоже углём. Да ещё и фигуру мужчины со шпагой впридачу. Он был похож на мушкетёра маман. Пусть моё творчество никто и не видел, одна мысль о том, что я сделала это и не была наказана так же, как заносчивая дочь баронета, придавала мне силы и чувство превосходства.
Маман навещала меня редко, а от папа приходили лишь записки через посыльного и деньги на моё содержание. Из родственников я только раз видела свою тетю Моник. Она была хохотушкой, и мне понравилась.
Монастырская жизнь окончилась так же, как и началась – внезапно. Однажды ночью меня подняли с постели и повели в приемные покои аббатисы. Там стояла маман в тёмном муаровом платье со шлейфом, как всегда одетая по последней моде и чрезвычайно красивая. Маман вдруг принялась целовать, обнимать меня и обливать слезами мою ночную рубашку, причитая, как тяжела её судьба и что она слабая женщина. Но вскоре маман устала от собственного представления и молвила совершенно спокойно:
– Абели, ты уже не дитя. Ты выросла и вполне справишься со своей жизнью сама.
– Что случилось, маман? – непонимающе спросила я.
– Твоего отца арестовали за вольнодумства. Я всегда знала, что он плохо кончит, – вздохнула маман и картинно отвернулась к окну – в свете лампад перья на её шляпе всколыхнулись, и жуткие тени пронеслись по стене. Маман продолжила:
– Имущество графа конфисковано, король в гневе. Всех, кто с семейством де Клермон-Тоннэр связан, сажают в Бастилию. Заговорщиков ищут. Так что, детка, помни: ты была, есть и будешь Абели Мадлен Тома из Сан-Приеста. Лучше иметь в родне ремесленников, чем благородных висельников. Что смогли, мы тебе дали. А из монастыря тебе лучше уехать.
Она протянула мне кожаный кошель.
– А вы, маман?
– Господин де Лафруа, мой друг, уезжает в Новую Англию. Он звал меня с собой.
Маман ещё раз обняла меня, похлопала по щеке и ушла. Больше я её не видела.
Мне повезло встретить в гостинице пожилую даму. Та путешествовала из Парижа в Лион. Благодаря её доброте, я добралась до Сан-Приеста целой и невредимой, не попав в лапы разбойников и прохиндеев.
Бабушка с дедушкой были огорошены, увидев впервые на пороге великовозрастную внучку с немудрёным скарбом. Меня встретили словами: «Вот дерьмо! Да это ж наша шалопутная Мари, только помоложе…» За этим последовал поток бранных слов, о значении которых я могла лишь догадываться.
Сложно было представить, что эти жилистые грубые старики с лицами, изрезанными глубокими морщинами, будто ножом краснодеревщика, состоят со мной в каком бы то ни было родстве. Их узкий каменный дом в три этажа пропах мочой, плесенью, прогорклым маслом и ещё чем-то отвратительным. Здесь царили грязь и бедность, а свет почти не попадал в крохотные оконца, затянутые бычьим пузырем. Мне показалось, что я попала в ад.
Благо, на следующее утро пришла тётя Моник и забрала меня к себе. И всё было бы сносно, если бы не обманутый супруг маман, злой плешивый лавочник Ренье. Он жил на соседней улице и торговал домашней утварью в большой лавке. Как сказала Моник, за эти годы он нажил немало и вроде бы перестал поминать грязным словом Мари. Но стоило мне появиться, лавочника словно черти попутали – он то и дело кричал на всю округу, что дочь потаскухи Мари – такая же, как её мать, расписывая во всех красках пороки моей достопочтенной родительницы. Ренье придумывал козни, сплетни и прочие гадости, будто единственной целью его лавочной душонки было испортить мне жизнь и отомстить таким образом маман. Моник заступалась и как-то даже дала лавочнику по уху тряпкой.
Увы, именно его угораздило прознать про папеньку, которого король решил было помиловать, но едва отпустив, снова засадил за решетку. Похоже, папа́ опять что-то сказал нелицеприятное для Его Величества, а возможно, даже написал пасквиль. Я точно и не знаю. Но лавочник Ренье быстрее королевского глашатая раструбил на весь квартал, что де дочь вольнодумца и смутьяна тоже отправят в тюрьму, а уж подавно и того, кто на ней женится.
Люди и так на меня косились и судачили всякое, но последние новости и странная болезнь перевесили чашу весов. И ко мне, рожденной во грехе бесприданнице, воспитанной на «карамелях», читающей в книжках один Бог знает что, может, ведьмовские заговоры, к дочери приговорённого к казни графа, по-видимому, проклятой всеми святыми, стали относиться как угодно, но только не как к девушке на выданье.
– Вот и не берут, – завершила рассказ Моник.
Она поведала, конечно, не всё, как я вам, но в ответ лекарь фыркнул в усы:
– Да уж, занятная история, – и обратился ко мне: – Абели, я вижу, ты не спишь.
Я открыла глаза и села на кушетке, чувствуя себя ещё глупее. Мои щёки разгорелись.
– Да, мсьё.
– Тебе стало легче от моей иголки?
– Да, мсьё. Голова не болит. Я даже заснула.
– Вот и чудненько, – улыбнулся мсьё Годфруа и потёр руки. – От одного раза тебе легче не станет. Надолго, по крайней мере. Возможно, я и не смогу тебе помочь, хотя постараюсь. Но с твоей хворью нужно разобраться, на это уйдёт время – недели, месяц, может, и пару…
– Ах, мсьё, – вздохнула Моник, – боюсь, у меня не хватит денег платить вам так долго. А нет ли какого снадобья, чтобы сразу раз и всё?
– Только если яду, – хмыкнул мсьё Годфруа и уже серьёзно добавил: – Нет, Моник, увы. Но оставлять так нельзя. Боюсь, Абели грозит смерть, если пустить на самотёк.
– Что же нам делать, мсьё?
Лекарь прищурился и посмотрел на меня внимательно.
– Учитывая обстоятельства, думаю, вам придется по вкусу моё предложение. Мне как раз нужна помощница. Точнее, я искал помощника – молодого человека, который записывал бы рецепты и посещения больных, потому как не ожидал найти грамотных среди девушек. Вы, Абели, могли бы работать у меня, а я буду не только лечить и исследовать ваш особенный недуг, но и платить вам, скажем, 2 ливра в неделю. О жилье вам заботиться не стоит – как раз освободилась комната на мансарде, вполне удобная. Тут же сможете и столоваться.
«Два ливра! Это же целое состояние!» – подумала я радостно, но вслух лишь скромно спросила:
– Разве это будет удобно?
– Ещё бы! – воскликнула Моник, заёрзав от нетерпения.
– Можно ли мне подумать, сударь? – всё же спросила я.
– Как угодно, – пожал плечами мсьё Годфруа.
– Что тут думать?! Что тут думать?! Я привезу вещи Абели в Перуж. Завтра же, – забормотала восхищённо тётя.
Предчувствия меня не обманули. Может быть, к лучшему…
Я вздохнула.
– Пусть будет по-вашему.
«Здравствуй, мой новый холодный дом».
Стоило мне это подумать, как сквозь щели в каменных плитах просочился из подвала воздух, потянуло сыростью и мертвечиной. Я вздрогнула и хотела было отказаться, но тут же со сквозняком хлопнули ставни, влетел в комнату жаркий ветер, весело растрепал мои волосы и унёс куда-то под яблони в сад подвальную мерзость. Сердце кольнуло больно в груди, затрепетало и притихло, как испуганный воробей.
Моник, наконец, расцепила прощальные объятия и с сияющим лицом сообщила:
– Поживёшь тут месяцок-другой, исцелишься. А там мсьё Годфруа и не захочет тебя отпускать. Ведь ты у меня такая умница, только старайся. Нам, конечно, будет тебя не хватать, но…
«…лишний рот и заботы ни к чему», – мысленно закончила я и вслух с улыбкой произнесла:
– Не волнуйся. Всё будет хорошо.
Моник ушла. Поспешность, с которой тётя ринулась за моими пожитками, несколько покоробила, хотя мне ли привыкать?
Я осталась топтаться в нерешительности у кабинета мсьё Годфруа. Обитые лионским бархатом кресла и эбеновый столик попирали изогнутыми золочёными ножками простейший каменный пол, на котором тут и там желтела солома. Как в обычном деревенском доме! Смахнуть бы её метлой. Я обвела комнату глазами. Грубой ширме, что торчала в углу, тоже никак не пристало стоять рядом с мебелью, которой место во дворце…
Или в доме нет хозяйки, или у той отвратительный вкус.
Моё внимание привлек гобелен на стене. На нём из куцых зелёных кустиков выходила абсолютно голая румяная девица, распутная и шальная. Такую картину уж точно подобало повесить в увеселительном доме, а не там, где бывают почтенные люди.
– Занятная вещица, не правда ли? – оторвал меня от лицезрения непотребства негромкий голос мсьё Годфруа.
Пока я решала, как высказаться подипломатичнее, лекарь меня опередил.
– Многие называют её непристойной. Но лишь до того, как узнают, что гобелен – подарок самого герцога Савойского. Секундой позже гобелен уже именуют занятным. А наш кюре даже усмотрел в нём эдемские мотивы.
– Вы знакомы с герцогом? – изумилась я совершенно искренне.
– О, да. Хороший врач вхож в любые дома, – не без удовольствия заметил мсьё Годфруа. – Тебе, наверное, неизвестно, милая Абели, что Его Высочество вместе с семьёй предпочитает проводить лето здесь, в Перужском замке, нежели в родной Савойе. Говорят, и климат здесь мягче, и места красивее. Так что ты попала сюда в самое удачное время.
«Вряд ли присутствие герцога в городе украсит моё существование, разве только устроят праздник и будут раздавать бесплатные пироги», – подумала я, продолжая любезно улыбаться и понимающе кивать.
Из коридора показалась всё та же неприветливая служанка в сером платье. Мсьё Годфруа подозвал её жестом.
– Женевьева, познакомься, это мадемуазель Абели, моя новая помощница. Покажи ей дом, сад, лечебные покои.
– А мадемуазель будет…
– Жить здесь. В комнате на мансарде.
Лошадиное лицо служанки вытянулось в недоумении, но она быстро взяла себя в руки.
– Как скажете, мсьё.
– Милая Абели, всё, что тебе потребуется, проси у Женевьевы, она поможет. Да, Женевьева?
Та лишь кивнула, доставая связку ключей из кармана передника.
– Благодарю, мсьё Годфруа, – поклонилась я.
– Осваивайся. Утром введу тебя в курс дела.
Мсьё Годфруа раскланялся и скрылся в дверях своего кабинета.
«Замечательный человек, этот лекарь. Неужели мне, наконец, повезло?» – не могла поверить я, следуя за высокой и суровой Женевьевой. У той, кстати, перестал болеть локоть или я перестала это чувствовать. Ах, волшебная иголка! Моё сердце переполнила благодарность к доктору.
– Здесь лечебные покои для господ, – толкнула соседнюю дверь служанка и пропустила меня в просторную комнату с четырьмя массивными кушетками. Между ними стояли одинаковые чёрные ширмы, затянутые расписным шёлком с золотым орнаментом.
Мда, монастырский госпиталь это не напоминало… Неужели богатые горожане не возражают против процедур в компании? Что за странная прихоть!
Женевьева косилась недобро, вовсе не собираясь отвечать на мои улыбки. Ничего, встречались и посварливей! Ей назло я улыбнулась самой милой из имевшихся в моём арсенале улыбок, и мы пошли дальше.
Через арку, заменявшую дверной проём, я успела разглядеть только тяжёлые синие шторы и громадный камин.
– Столовая для господ, – махнула ключами служанка, – на кухню пройти можно тама, под лестницей и прямо, не промахнётесь. А вона выход в сад, гуляйте пока.
Похоже, Женевьева не собиралась провожать меня дальше.
– А вы не подскажете, где моя комната? Я была бы вам очень благодарна.
Служанка фыркнула и повела меня по широкой лестнице вверх. На втором этаже в лицо внезапно ударило холодом, словно Женевьева окатила меня ведром мёрзлой воды, сказав: «Тут покои господина». Я зажмурилась от неожиданности, поперхнулась и закашлялась, непроизвольно обхватив себя руками. Холод был дрожащим, зыбким, почти материальным. Казалось, зачерпни ладошкой и выловишь из воздуха колкое ледяное крошево.
Когда я открыла глаза, служанка смотрела на меня, как на сумасшедшую.
– Не было заботы… – буркнула она и протянула ключик на розовой тесьме. – Ещё этаж вверх, зайдёте в узкий проход и по винтовой лестнице. Там только ваша комната.
– Благодарю, Женевьева, – пробормотала я, пытаясь не дрожать от холода. – Н-надеюсь, мы подружимся.
Ничего не ответив, служанка поторопилась обратно, а я, стиснув в пальцах ключ, что было мочи припустила вверх по ступеням. Словами не передать моё облегчение, когда холод остался позади.
Я не стала сразу искать проход к винтовой лестнице, а уступила своему любопытству и отправилась осматривать третий этаж. Жилые комнаты пропитывало успокаивающее тепло, тут витал приятный, сладковатый запах, какой я привыкла улавливать от малышей Моник.
Пёстрые деревянные кубики валялись в беспорядке на небольшом диване, голова полуодетой тряпичной куклы свесилась с изящного стола. Рядом с ней лежало незаконченное рукоделие. Со спинки высокого стула ниспадала на деревянный пол нежно-лимонная шёлковая шаль. Будто её обронили только что. И куда все исчезли?
Ящики резного комода были задвинуты не плотно и вразнобой, из одного из них ярким пятном выглядывала красная атласная лента. Я потрогала её и опустила обратно в ящик, бесшумно задвинув тот до конца.
Казалось, жившие здесь дети и женщина уехали в спешке, впопыхах. Мне снова стало не по себе. Их что-то заставило? Или кто-то? А вдруг хозяин не так мил, как кажется? У кого бы спросить?
Я дёрнула за ручку дверь из морёного дуба. Заперта. Шумно вздохнув, я вернулась к месту, откуда начала свое исследование, свернула в проход и обнаружила колодец с лесенкой, узкой спиралью убегающей вверх и вниз. Дверца комнатки под самой крышей с лёгким скрипом поддалась, впустив меня в новое жилище.
Кровать, аккуратно накрытая одеялом из бежевой шерсти, старый сундук с трещинками вдоль кованых углов, узкое бюро, покрытое тонким слоем пыли, керамическая кружка на нём с засохшим букетом фиалок, грубый стул и кувшин в глубокой миске, всё застыло здесь в хрупкой печали, замерло в ожидании меня. Ну что ж, вот и я!
Распахнув створки маленького стрельчатого окна, я впустила внутрь жаркий майский вечер и вместе с ним жизнь с её гомоном, шумом и весенними запахами. Свесившись наружу, я рассмотрела двор с уютным садом, увитую ещё не распустившимися розами беседку. Краснощёкая носатая женщина несла на вытянутой руке убитую курицу. Видимо, кухарка. Она зашла в дом где-то прямо под моим окном. Наверное, и винтовая лестница сделана специально для прислуги и спускается прямо в кухню. Удачное соседство!
Привратник Себастьен проскрежетал затворами на воротах. Лобастая, чёрная с подпалинами собака бегала вокруг и пыталась вилять куцым обрубком хвоста.
Я присела на краешек кровати и осмотрелась. А ведь комнаты, отданной лишь в моё распоряжение, у меня не было с тех пор, когда я жила с маман на улице Ботрейи… И чего я вдруг надулась на Моник? Она же хочет мне добра. В Сан-Приесте вряд ли стоит надеяться на счастливое будущее, а здесь – новая интересная жизнь, новые люди, книги, загадки… Непонятный холод? Да тьфу на него! Может, это отголоски моей дурацкой болезни. Не стоит искать дурного там, где тебе готовы помочь. И, хвала небесам, здесь не встретишь лавочника Ренье на соседней улице!
Боже, а ведь ничегошеньки не болит. И сил у меня до самой крыши. Как же чудесно быть нормальной семнадцатилетней девушкой, а не старой немазаной телегой! Я подпрыгнула на мягкой перине, провалилась в неё и расхохоталась.
Послышался шум раскрывающихся ворот. Любопытство потянуло меня к окну.
Во двор на гнедом коне въехал всадник. Шляпа с перьями скрывала его лицо, но безо всяких сомнений я назвала бы того дворянином, ведь шпагу на боку, камзол и перекинутый через одну руку плащ простолюдин или купец не надел бы. Одежды незнакомца были тёмными, с мятыми кружевами на рукавах и воротнике. Интересно, кто это? Выставив грудь и подавшись вперёд, я оперлась локтями на подоконник, не думая, что меня могут увидеть.
Незнакомец спешился и, отдав поводья Себастьену, вдруг посмотрел вверх, прямо на меня. Я даже замерла – так он был красив! Волнистые тёмно-каштановые волосы ниспадали на широкие плечи, прямой нос, правильный овал молодого мужественного лица, небольшая чёрная бородка и усы над яркими, будто у мальчика губами. При виде меня трагизм в его тёмных глазах сменился таким изумлением, как если бы молодой человек увидел оранжевую ворону с розовым бантом на шее. Молодой человек встряхнул головой, будто прогоняя видение, и, сдвинув брови, всмотрелся в моё лицо. Я смутилась и спряталась в комнате.
Сердце моё застучало. Отчего он был так хмур и печален? Кто здесь жил до меня? Я плюхнулась на кровать и сложила руки на коленях. Нет, меня это не касается. Я только полечусь и, возможно, даже останусь здесь работать. Буду записывать рецепты и принимать с доктором больных. Вот и всё. Какое мне дело до гостей хозяина и до их взглядов? Совершенно никакого! И не интересно ни чуточки… И…
Я достала из кружки поникший букетик, прошлась от одной стены к другой. Куда б его выкинуть? Швырнуть в окно, он имеет все шансы приземлиться в перья на шляпе мрачного красавца. Я хмыкнула. То-то удивится!
Я отложила увядшие фиалки и переплела косу. Скажу вам, это было дело не одной минуты, у меня очень длинные волосы, и коса, если туго не затягивать, выходит толще моей руки. Кстати, коса была ещё одним поводом для гордости в монастыре – таких волос, каштановых, блестящих и густых, не было ни у одной из девочек.
Если в чём-то Господь и был добр ко мне, так это в том, что наградил подобной внешностью. Аббатиса даже сказала однажды после заутрени, что с Абели Мадлен можно иконы писать, если не Деву Марию, то ангела или херувима уж наверняка. Златокудрая выскочка Люсиль де Монтрей, которая точно считала себя ангелом во плоти, тогда надула губы и целый день со мной не разговаривала. Я же посмеивалась и думала, что титул при желании купить можно, а вот лицо, характер и волосы – не получится.
Во дворе стихли голоса. Я не удержалась и опять выглянула туда, теперь пытаясь оставаться невидимой. Но, кроме долговязого Себастьена с собакой, смотреть было не на кого.
А, между прочим, если воспользоваться моей лестницей, кажется, я попаду прямо на кухню. Не век же мне сидеть в этой комнате. Мсьё Годфруа позволил здесь столоваться. Того красивого шевалье я наверняка и не увижу, он ведь пришёл к лекарю, хотя…
В отражении окна я ещё раз поправила причёску, складки на юбке, потёрла щёки пальцами, чтоб разрозовелись, и, пытаясь не бежать, принялась спускаться по винтовой лестнице. Как я и догадалась, та привела на цокольный этаж, причём чудесным образом обвела вокруг второго, и странного холода я не почувствовала. Я сделала пару шагов по коридору и решила, что кухня должна быть за этой широкой дверью. Но я ошиблась. Помещение, в которое я попала, напоминало скорее госпиталь для бедняков. На одной из четырёх кроватей спала тучная женщина под несвежей простыней.