bannerbannerbanner
Отель на краю

Галина Валентиновна Тимошенко
Отель на краю

Полная версия

– Только Скрипачка, но она уже третий день молчит. Сначала говорила, а когда мужик из твоего отсека спрыгнул, замолчала.

Холую очень не нравилась тема судьбы предыдущего обитателя его отсека, и он торопливо спросил:

– А почему она Скрипачка? Эйнштейн, как я понял, ученый, Фермер, видимо, фермер…

Тут он сообразил, что продолжение перечисления с мрачной неизбежностью выводит на происхождение прозвища «Мамаша», и замолчал, плохо понимая, как теперь выкручиваться. Однако Мамаша все так же бесстрастно ответила:

– Она в первый день все время рыдала и кричала. Делать нам было нечего, поэтому мы ее слушали. Она действительно скрипачка, но у нее обнаружили рассеянный склероз, и года через два-три года играть она больше не сможет.

Холуй без особого любопытства осведомился:

– А чего было рыдать-то? Получается, еще целых два или даже три года сможет играть.

– Думаешь, на том берегу реки каждое воскресенье будет собираться публика?

Наверное, в устах любого другого человека эта фраза прозвучала бы иронически, саркастически или вовсе издевательски, но произнесенная совершенно ровным безжизненным голосом Мамаши, она не показалась Холую даже насмешливой.

– По-моему, ей лет тридцать, не больше, и она всю жизнь только и делала, что играла на скрипке. Как еще она могла все это воспринять?

Ради сохранения имиджа не полного идиота Холуй снова решил сменить тему:

– А как вы думаете, почему… Ну в общем, почему именно мы?..

– У нас со Скрипачкой довольно много общего, – в первый раз в Мамашином голосе появился хоть какой-то намек на эмоции. – Судя по всему, твой предшественник – в ту же корзину. Почему здесь алкаш Фермер и Эйнштейн – понятия не имею.

Внезапно Холуя как ледяным водопадом накрыло.

– Послушайте, а с кем вы разговаривали перед тем, как сюда попали? Ну, кого последнего вы помните?

– Отца, – все так же бесстрастно сообщила Мамаша. – Ты особо не надейся, мы здесь это уже сто раз пережевывали. От отца я шла ночью по парку, а потом пришла в себя здесь. Фермер где-то напивался и вообще ничего не помнит. Скрипачка была в истерике и ни на какие вопросы вразумительно не отвечала, даже пока говорила.

– А Эйнштейн? – с нескрываемой надеждой поинтересовался Холуй.

– А Эйнштейн все это выслушал и вообще ничего говорить не стал. Он у нас капризный. А ты что – помнишь что-то важное?

Тут Холуй почему-то начал осторожничать и уклончиво пробормотал:

– Я подумаю, может, что и вспомню. Сейчас пока все неясно.

Возможно, Мамаша его вообще не услышала, но настаивать на получении ответа не стала:

– Во всяком случае, тот, кого мы видим, все время один, и никто из наших его не знает. Хотя на таком расстоянии видно плохо.

– Вы видели того, кто все это устроил?! – остолбенел Холуй. – И вы молчите?! Почему же вы мне ничего не сказали?

– А кто тебе это сказал, если не я?

Холуй, боясь разозлить единственный доступный источник информации, поспешно покаялся:

– Извините, я просто очень удивился. А где вы его видите? Когда он еду приносит?

– Нет, еду он вбрасывает каждый день под утро с крыш отсеков.

– А нас? Нас он тоже с крыш вбрасывал?

Так и не изменив своей безразличной интонации, Мамаша ответила и на это:

– Вряд ли. В другом конце отсека есть дверь. Только она закрыта снаружи.

Холуй спохватился:

– Я забыл спросить: а где вы его видели? В смысле – того, кто…

– Слева, – кратко ответствовала Мамаша и без всякого предупреждения вывалилась из разговора.

Убедившись, что больше ничего полезного он пока не услышит, Холуй решил все-таки поесть и продолжить исследование своего нового обиталища.

Как только выяснилось, что никакой необходимости экономить продукты нет, он сразу же ощутил неуемный голод и начал поглощать все, что находилось в пакете. Мгновенно уничтожил целую упаковку колбасы, со смачным хрустом заедая огурцами сочащиеся не слишком аппетитным жиром ломтики. С блаженными стонами выхлебал почти треть двухлитровой бутылки воды. Оторвал здоровенный кусок хлебной буханки и потянулся за яйцами, сомневаясь только в том, насколько удобно будет их чистить жирными от колбасы пальцами.

В этот момент его раблезианская трапеза была прервана издевательским криком Эйнштейна:

– Привет тебе, экспериментатор!

Холуй вздрогнул и выронил-таки из скользких пальцев яйцо, с хрустом шлепнувшееся на пол.

– Предлагаю договор: я задаю тебе вопросы, а ты запихиваешь ответы завтра в пакет с едой! Согласен? – не унимался Эйнштейн.

Холуй вскочил, по пути поскользнувшись на попавшемся под ноги яйце, и рванул к краю отсека.

Оказывается, скала за Эйнштейновым отсеком круто изгибалась вправо и образовывала своего рода мыс, нависающий над поворотом реки внизу. Когда Холуй бросал первый взгляд на открывающийся из отсека вид, ему было отнюдь не до исследования окрестностей. Но сейчас он все равно удивлялся, что смог не заметить такой бросающейся в глаза детали ландшафта.

На самой оконечности скального выступа неподвижно стоял человек, которому предназначалась страстная речь Эйнштейна – до сего момента Холуй даже не подозревал, что тот способен на подобные бурные проявления.

– Рожу твою я разглядеть не могу, прости, но ты хоть кивни, если согласен! – продолжал неистовствовать ученый.

Наступила тишина. Холуй был уверен, что и Мамаша, и неведомая Скрипачка так же напряженно, как он сам, сейчас вглядываются в полускрытую тенью росших на обрыве деревьев фигуру. Видимо, Фермер еще не успел протрезветь, иначе наверняка бы поучаствовал в этом одностороннем разговоре, но остальные наверняка изо всех сил надеются на тот самый кивок, которого требовал Эйнштейн.

Кивка все не было, поэтому Эйнштейн продолжал орать:

– Я все равно спрошу! Тебе-то зачем это надо, ну скажи?! Ты ведь даже за нами не наблюдаешь! Зачем? Ну зачем?!

Фигура слегка качнулась, повернулась и, заметно прихрамывая, быстро скрылась за деревьями: видимо, там скала резко уходила вниз. И в тот момент, когда фигура начала двигаться, у Холуя в голове вдруг всплыло…

Шесть лет назад

…Мишанин шагал по поселку, как всегда, с тихим удовольствием рассматривая с детства знакомые домики. Шум здешних сосен он тоже любил с детства и даже иногда в безветренные дни слегка злился на погоду, не предусмотревшую на этот день ветра и лишившую его, Мишанина, привычного шепота сосновых веток.

Сегодня ветер, по счастью, дул, и дул довольно сильно, поэтому Мишанин наслаждался ощущением собственной полной гармонии с реальностью.

Поселок расположился здесь, в тридцати километрах от города, в самом конце восьмидесятых годов прошлого века. Застой еще не совсем закончился, перестройка не совсем началась – здесь, на Урале, все происходило без особой спешки, с привычным суровым достоинством, – поэтому тогдашние партийные и прочие бонзы успели воздвигнуть здесь свои поместья. На фоне смутных событий поместья им удалось отхватить куда бóльшие, чем получилось бы лет на десять раньше, поэтому основательные дома прятались среди сосен довольно далеко от дороги.

Родители Мишанина в советские времена не относились ни к каким бонзам и рассчитывать на домик в этом роскошном месте никак не могли. Зато когда к середине девяностых волна капиталистических событий в полной мере обрушилась и на Урал, у старшего Мишанина вдруг проявилась невесть откуда взявшаяся деловая хватка, а некоторые из прежних хозяев в новых условиях растерялись и не сумели сохранить свои здешние владения. В результате семья Мишаниных в полном составе переселилась из города в леса.

Поначалу идея переезда Мишанину-младшему совсем не понравилась. Школы в поселке тогда, естественно, не было – значит, ему предстояло каждый день по целому часу тратить на дорогу туда и обратно. Конечно, ездил он туда на впервые появившейся в семье машине – салатовом престарелом «мерседесе», все еще исправно ездившем, хотя и со странным натужным призвуком. Потом старичка сменила менее пожилая «тойота», потом – совсем уж новенькая «вольво».

Дальше машины стали меняться с устрашающей скоростью, но к этому моменту Мишанин-младший вполне смирился с новым местом обитания: во-первых, факт успешности отца был им уже усвоен и в дополнительных подтверждениях не нуждался, а во-вторых, проникшие в поселок бизнесмены совместными усилиями построили здесь школу для своих отпрысков.

В новой школе, вопреки изначальному скепсису привыкшего к прежней школе Мишанина, обнаружились вполне симпатичные личности. На вкус Мишанина-младшего, лидировал среди этих личностей Ромик. Ромик был одним из двух сыновей бесспорной гордости Урала – ученого-химика с мировым именем и несметным количеством государственных и прочих премий. На Ромике природа тоже не отдохнула, посему он ухитрялся быть любимцем одновременно и учителей, и немногочисленных (обучение в новой школе было платным и, соответственно, доступным далеко не всем обитателям поселка) одноклассников.

Сперва Мишанин просто восхищенно наблюдал за великолепным Ромиком издали. Не то что бы ему не хватало смелости или самоуверенности, чтобы завести более тесные отношения с лидером класса: скорее его выжидательная позиция определялась какой-то врожденной недоверчивостью к собственным приятным впечатлениям. Ему всегда трудно было поверить, что нечто может быть таким прекрасным, как кажется с первого взгляда. Однако в случае с Ромиком, похоже, изначальное восхищение оказалось более или менее оправданным, и в конце концов они-таки подружились.

Роли между ними распределились очень быстро: если Ромик был мозгом их тандема, то Мишанин, несомненно, волей. Ромик просто фонтанировал идеями самой разной степени реалистичности и столь же разной степени крамольности, а Мишанин с полным своим удовольствием разрабатывал планы их воплощения. Совместными усилиями им удалось создать общество последователей Шерлока Холмса, вынудить уйти из школы дружно ненавидимую всеми географичку и разобрать на довольно мелкие части воздвигнутый одним из новых жителей поселка ветряк. Ветряк, разумеется, был разобран исключительно в исследовательских целях, хотя его бывшего обладателя это отнюдь не утешило. Некоторые другие идеи заканчивались почти таким же сокрушительным успехом, другие бесславно проваливались на корню, но в целом деятельность тандема вызывала завистливый интерес всей школы и постоянную тревогу родителей и учителей.

 

Ромик довольно рано решил пойти по папиным стопам и навострился поступать на химический факультет Уральского университета. Мишанину на тот момент было более или менее все равно, куда поступать – лишь бы не пришлось копаться во всякой гуманитарщине: ни русский язык, ни литература, ни общественные науки его никогда не интересовали. Поэтому он с удовольствием присоединился к глубинным изысканиям Ромика в области химии. Ясное дело, изыскания эти далеко не всегда обходились без потерь для школьных помещений и прочих объектов, но это вовсе не уменьшало симпатий молодого, бородатого и восторженного учителя химии к паре юных энтузиастов.

В итоге они оба поступили на вожделенный факультет – Ромик с бóльшим успехом, Мишанин – с меньшим, но все равно уверенно. Их обучение протекало вполне предсказуемо: Ромик блистал, Мишанин просто учился, не привлекая к себе особого внимания.

Точно так же предсказуемо по окончании обучения Ромик сразу же поступил в аспирантуру, закончил ее все с тем же блеском и занялся научной работой. Мишанин же, к тому времени четко определившийся с областью своих профессиональных интересов, начал работать в крупной фармацевтической компании и там на удивление быстро пошел в гору. У него неожиданно тоже обнаружилась склонность к исследовательской деятельности, и через пять лет он возглавил департамент доклинических испытаний.

Все это время Мишанин с Ромиком продолжали жить все в том же поселке и быть друг для друга тем же, чем прежде, хотя встречались уже существенно реже. К тому времени сердце старшего Мишанина не выдержало напряжения бизнесменской жизни, а мгновенно состарившаяся мать Мишанина-младшего переселилась обратно в город, поближе к врачам и больницам. Сам же Мишанин категорически не желал уезжать из поселка, тем более что он уже обзавелся женой и даже ребенком.

А потом все пошло не так, как можно было предположить. В автокатастрофе разом погибли родители Ромика, потом его брат уехал работать в Германию, и Ромик остался в огромном доме, вполне соответствовавшем размерам мировой славы его ученого отца, совершенно один: отсутствием женского внимания он никогда не страдал, но к серьезным отношениям расположен не был. Неожиданно выяснилось, что научный талант Ромика отчаянно нуждался в присутствии великого отца, как кактус – в пусть и редком, но поливе. Справедливости ради надо сказать, что никакого участия в развитии ученой карьеры сына отец Ромика не принимал, но без отцовской харизмы Ромик почему-то начал сникать, хиреть и постепенно вянуть.

Именно тогда Мишанин вдруг поймал себя на том, что его стало раздражать детское прозвище друга. Ясно, что для него самого Ромик всегда будет Ромиком и никогда не станет Романом Владиславовичем, но для других-то?! Было решительно непонятно, почему самого Ромика устраивает, что все кругом продолжают обращаться к нему именно так, невзирая ни на какие научные заслуги и статусы.

Почти сенсационно защитив кандидатскую диссертацию в двадцать четыре года, в нынешние тридцать два Ромик все еще оставался кандидатом, и его статьи появлялись в научных журналах все реже и реже.

Мишанин до сих пор не мог взять в толк, почему Ромик так легко смирился со своей внезапно наступившей научной импотенцией. Первое время он еще пытался как-то Ромика растормошить, потом неуместность его попыток стала слишком уж очевидной, и в качестве последней спасательной операции Мишанин вытащил Ромика на берег Камы, в усольское имение Строгановых.

Когда-то давно, еще в детстве, все мишанинское семейство ездило в Усолье, и Мишанин до сих пор помнил свое потрясение: оказывается, тамошние обитатели так привыкли к постоянным наводнениям, что разработали целую систему мероприятий по выживанию в период половодья. Они даже клали на пол в хлеву плот, прикованный длинной цепью к бревнам избяных стен, чтобы во время наводнения плот вместе со скотом выплывал из хлева. Почему-то именно эти плоты сильнее всего запали Мишанину в память: до гениальности простая идея показалась ему величественным символом человеческой жажды жить. Он до сих пор с веселым смущением вспоминал, как таращил готовые заплакать от восторга глаза на кольца, к которым в былые времена прикреплялись эти плоты, и маялся от невозможности высказать чересчур возвышенные соображения на этот счет кому бы то ни было.

Однако поездку в Усолье Ромик пережил так же меланхолично, как принимал все осложнения своей судьбы. Он безразлично взирал на все, что настойчиво показывал ему Мишанин, послушно кивал и поддакивал в ответ на мишанинские страстные монологи и продолжал уныло общаться с собственными бедствиями.

В конце концов Мишанин скрепя сердце оставил друга в покое в надежде, что тому просто нужно время, чтобы освоиться с новыми жизненными реалиями. Однако за пару лет, прошедших с момента судьбоносной автокатастрофы, Ромик так и не обнаружил никакого намерения к этим реалиям приспособиться. Наоборот, со временем молчаливая меланхолия, в которую он обрушился после смерти отца, трансформировалась в склонность к нудным мизантропическим рассуждениям о непредсказуемости и несправедливости всего сущего.

Мишанин испробовал все, что приходило ему в голову: он развлекал Ромика, издевался над ним, орал на него, игнорировал его, ставил ему ультиматумы… Ничего не менялось.

Постепенно Мишанин стал все чаще ловить себя на глухом раздражении на Ромика вместо острого болезненного сочувствия первых месяцев. Он сам стыдился этого раздражения, но поделать с ним ничего не мог. Чтобы не считать себя совсем уж бесчувственным гадом, он начал навещать Ромика чуть ли не каждый день.

Тут выяснилось, как повезло Мишанину с женой: она не только не злилась на мужа за то, что тот куда больше времени проводит с самозабвенно скорбящим другом, чем с семьей. Она сама старалась почаще забегать в опустевший Ромиков дом, приносила ему всякие собственноручно приготовленные вкусности, даже иногда устраивала у него генеральную уборку, чтобы осиротевший ученый окончательно не загнил, не заплесневел и не затерялся в кучах мусора.

Потом Мишанина стало раздражать еще и неуемное сострадание жены к взрослому мужику, твердо решившему маяться до конца своих дней. Он пытался убедить ее, что такое избыточное сочувствие только укрепляет Ромика в сознании собственной бесконечной несчастности, но жена не унималась. Она даже ухитрилась как-то уговорить Ромика заниматься с Мишаниным-самым-младшим математикой и химией – в безопасных, разумеется, пределах.

В конце концов Мишанин махнул рукой и на это, но свои безнадежные визиты к Ромику не прекратил – скорее всего, просто ради самоуважения, нежели ради какого-то другого результата.

Вот и сейчас он отчетливо ощущал, как по мере приближения к Ромикову дому тихое блаженство от соснового ветра и привычно-милых пейзажей постепенно сменяется таким же привычным раздражением. Зачем вообще нужны эти ритуальные визиты? За каким чертом он раз за разом убеждает себя в том, что не сможет смотреть в зеркало, если не предпримет очередную идиотскую попытку помешать человеку наслаждаться собственными страданиями?! Все равно ведь заранее известно, что будет происходить в ближайшие два часа…

Ромика он застанет на диване с бессмысленно раскрытой книгой на коленях, в которую за сегодняшний день не было брошено ни одного взгляда. Он преувеличенно бодро начнет рассказывать Ромику о последних событиях на заводе, стараясь по возможности избежать какого бы то ни было упоминания о собственных успехах. Ромик будет скучно слушать, даже не обременяясь подавать реплики или хотя бы кивать в соответствующих местах. Потом Мишанин сделает вид, что внезапно страшно проголодался, полезет в холодильник, битком набитый стараниями его же собственной жены, сам все разогреет, накроет на стол и будет уговаривать Ромика поесть. Тот поест, немного оттает и начнет в триста восемьдесят шестой раз язвить в собственный адрес, описывать свои мрачные сны и не менее мрачные соображения последних дней. Мишанин будет его переубеждать, подбадривать и провоцировать, Ромик будет сопротивляться… Потом, когда мишанинское раздражение превысит предел переносимости, он обнимет Ромика, похлопает его по плечу, по спине, выдаст традиционный легкий подзатыльник и с облегчением распрощается до следующего раза.

Перед до отвращения знакомой темно-багровой дверью Мишанин потряс головой, нацепил подобающую улыбку и привычным движением широко распахнул дверь.

– Ромик, ау! – как всегда, с порога жизнерадостно заорал он. – Ты, скотина, меня, конечно, не ждешь, но я все равно пришел! Ты где там?

Собственно говоря, Ромик никогда не откликался, пока Мишанин не входил в комнату. Не откликнулся он и сейчас, но почему-то Мишанина это насторожило. Он не смог бы сказать, что именно было не так, но что-то было точно не так.

Продолжая громогласно вещать что-то, долженствующее звучать крайне жизнеутверждающе, Мишанин быстро пошел по коридору, заранее изгибая шею, чтобы в поле его зрения побыстрее оказалось любимое Ромиково место – диван, чуть ли не до пола продавленный еще его отцом в минуты пребывания в научных далях и высях.

Ромик возник в поле мишанинского зрения даже раньше ожидаемого: в дверном проеме появилась его голова, острым подбородком указывающая на потолок. Потом стало видно тощее тело, которое как-то коряво лежало на диване со свалившейся на пол рукой.

Мишанин издал невразумительный тихий рык и метнулся к дивану, не отводя глаз от бумажно-белого Ромикова лица.

Ему с большим трудом удалось разглядеть, что Ромик все-таки дышит. Тогда он изо всех сил затряс безвольно болтавшиеся плечи и заорал что было сил:

– Ромик! Ромик!!! Что с тобой?! Слышишь, Ромик?

Ромик явно не слышал.

Мишанин начал беспомощно озираться вокруг, и его взгляд упал на захламленный разнообразным барахлом журнальный столик перед диваном.

Поверх кип старых научных журналов, грязных тарелок и смятых одноразовых носовых платков валялось несколько пустых блистеров. Мишанин мгновенно узнал упаковки от одного из сильнейших препаратов для снижения давления и яростно чертыхнулся. Ему показалось, что блистеров было очень много – может, двадцать или даже тридцать.

Он остервенело заметался по комнате. Вот же ирония судьбы: человек, всю свою профессиональную жизнь занимающийся производством лекарств – и, оказывается, понятия не имеет, что надо делать в подобных случаях!

Вдруг его осенило, он снова бросился к дивану, схватил Ромика (какое счастье, что этот идиот всегда был таким ледащим!) и потащил его в ванную. Только потом ему пришло в голову, что можно было бы не тратить времени на перемещение Ромика: не та была, в конце концов, ситуация, чтобы заботиться о сохранности и без того обветшавших ковров и давно рассохшегося пола. Но это было потом, а сейчас он тащил Ромика, как мог, не обращая внимания на то, что Ромикова голова то и дело безвольно стукается о попадающиеся по пути стулья и дверные косяки.

В ванной он снова обругал сам себя: надо же было сообразить хоть стакан с собой захватить! Помнится, рядом с этими чертовыми блистерами стоял стакан с остатками воды… Чем-то же надо в этого придурка воду вливать!

На его счастье, в ванной у Ромика тоже чего только не было: и компьютерные диски, и книги, и куча грязной одежды… Нашлась и изрядно пожившая алюминиевая кружка – наверное, сохранившаяся еще со времен их общей развеселой юности.

Мишанин с невыразимым облегчением схватил кружку, налил в нее воды, раскрыл Ромику рот и начал вливать туда воду, молясь вслух и про себя, чтобы тот в своем бессознательном состоянии умудрился не захлебнуться.

Ему снова повезло: Ромик все-таки начал захлебываться и потому пришел в себя. После этого дело пошло быстрее. Витиевато, с чувством обматерив открывшего глаза Ромика, Мишанин стал уже без всяких опасений вливать в того кружку за кружкой теплую воду. Он по-прежнему не был уверен в том, что действует правильно, но ничего другого ему в голову не приходило. Попутно он ругательски ругал себя за то, что по пути в ванную где-то обронил свой мобильный и даже этого не заметил. Не был бы он таким растяпой – «скорая» уже ехала бы сюда. Да, ехать ей пришлось бы долго: поселок так и не влился в город, и от ближайшей подстанции «скорой» ехать сюда было при самом щадящем положении на дорогах не меньше двадцати минут. Но она бы ехала, мать ее так!!!

 

Но раз уж растяпой родился – Эйнштейном не станешь, и Мишанин с упорством взбесившегося робота продолжал наполнять кружку и с размаху втыкать ее в рот Ромику.

Наконец Ромик забормотал что-то невразумительное и попытался повернуться к унитазу. Мишанин с восторгом пихнул его в нужную сторону и почти с умилением смотрел, как Ромика выворачивает.

Когда Ромик, весь мокрый и совсем позеленевший, обессиленно откинулся от унитаза и привалился к ближайшей стене, Мишанин заглянул в унитаз. Некоторое количество таблеток там плавало, но на глаз казалось, что это – просто капля в море по сравнению с количеством пустых блистеров на журнальном столике.

Поэтому он неумолимо возобновил процедуру промывания Ромикова желудка, уже без какого-либо трепета понося того на чем свет стоит.

Через полчаса «скорая» была вызвана, а измученный пятью приступами рвоты Ромик, умытый и вытертый, вновь водворен на диван.

Мишанин, весь мокрый – и от пролитой воды, и от холодного пота – сидел на полу напротив Ромика и, свирепо ругаясь себе под нос, пересчитывал дырки от таблеток в блистерах. Выходило, что никаких двадцати и уж тем более тридцати пустых блистеров не было и в помине: их оказалось всего лишь пять, и то не до конца опустошенных. Он никак не мог понять, как ему примерещилось такое безумное количество, а понять это почему-то представлялось чрезвычайно важным.

Ромик лежал молча, бесстрастно следя глазами за мишанинскими пальцами.

Наконец Мишанин решил, что ему уже хватит выдержки на разговор с Ромиком, и он сквозь зубы спросил:

– Ты можешь мне сказать, на хрена? На хрена ты это сделал?

Ромик медленно поднял взгляд и даже набрал было воздуху, чтобы что-то сказать, но так ничего и не сказал.

Мишанин подождал немного, почти с ненавистью глядя в огромные темные глаза Ромика, которые всегда повергали женщин в сладкое томление, и вдруг неожиданно для самого себя заорал (и куда делись его надежды на собственную выдержку?):

– Ты вообще мужик или нет?! Что такого страшного с тобой произошло, что ты третий год сопли жуешь? На тебя же смотреть противно, веришь?

В лице Ромика не шелохнулась ни одна черточка, он даже не моргнул – продолжал без всякого выражения смотреть на Мишанина.

Тот яростно сплюнул, встал и вышел во двор – встречать «скорую».

Потом, когда «скорая» уже увезла Ромика в больницу, предварительно милостиво одобрив мишанинские спасательные действия, он задумался: а чего, собственно говоря, он так разозлился? В принципе, этого следовало ожидать уже давно. Даже странно, что ничего такого Ромик не сотворил раньше. Впрочем, может, он и пытался сотворить, просто у него не получилось…

Ответ на этот вопрос пришел нескоро и обошелся Мишанину весьма недешево, а до той поры он просто отчаянно злился на себя за то, что решил навестить Ромика именно в это день и именно в это время.

Некоторое время ему действительно было не слишком приятно смотреть на себя в зеркало. Разумеется, о своем открытии он никому не сказал, только продолжал исподволь наблюдать за Ромиком – не столько с целью уловить готовность к повторению попытки, сколько из желания понять, рад ли тот, что остался в живых.

Спустя пару месяцев Мишанин пришел к выводу, что никаких особых признаков радости Ромик не проявляет. Конечно, не исключалась возможность, что к этому выводу Мишанин пришел только потому, что хотел прийти именно к нему, но… Ромик ведь тоже не помог ему прийти к какому-нибудь другому!

С этого момента Мишанин стал заходить к Ромику все реже и реже. Отчасти это было связано с тем, что ему стало слишком трудно скрывать от Ромика свое многократно усилившееся раздражение, а отчасти – с тем, что… В общем, он не был уверен в том, что готов всю оставшуюся жизнь вытаскивать Ромика из петли, промывать ему желудок, отнимать у него нож или… Что там еще может прийти в голову человеку, который твердо вознамерился больше не жить?

18 июля

…Раньше она никогда не думала, что воспоминания могут сниться. Без всяких изменений, уточнений, повторений – просто воспоминания. Во сне все оказывается в точности таким, каким было в реальности – и от этого внутри все время живет холодный ужас.

Теперь она видела только такие сны.

Каждый вечер она тянула до последнего, чтобы не укладываться в постель – иногда даже вообще не ложилась. Это не помогало. Одну ночь она еще могла провести на ногах, но следующим вечером ее неизбежно смаривало, сколько бы кофе она ни выпила перед сном.

И здесь каждую ночь ей снова снилось прошлое. Одно только прошлое, больше ничего.

Вчерашнюю ночь она тупо просидела перед черным проемом, и ей даже удалось ни о чем не думать. Помогла луна: ее просто в эту ночь не случилось, поэтому можно было долгие часы напряженно стараться по едва различимым силуэтам распознать то, что находится внизу и на той стороне реки. Поэтому вчера с самого утра она начала бояться приближения ночи. Она понимала, что рано или поздно обязательно заснет, даже если будет стоять столбом посреди отсека. Просто обмякнет и стечет безвольно на дощатый пол, а потом снова придут воспоминания.

Конечно же, все произошло именно так, и ей приснилось то лето, когда они с Артемкой и Ксюхой отдыхали на Красном море. Артемка тогда принял великолепие подводных пейзажей сразу и радостно, а Ксюха поначалу постоянно скандалила. Она голосила на весь пляж:

– Я знаю, я тебе надоела! Но я все равно не хочу купаться! Меня там съедят, я не хочу!

Кругом было полно русских, и она с детьми сразу стала любимым аттракционом всего отеля. Кто-то от души веселился, кто-то честно включался в ее попытки объяснить дочери, что никто ее не съест, а кто-то умудрялся смотреть на ежедневно повторяющееся представление с подозрением.

Целых три дня Ксюхе удавалось своим визгом отбиваться от необходимости войти в море. Наконец ее мать не выдержала, молча сграбастала дочь в охапку и спрыгнула с ней с понтона в воду.

Как только Ксюха оказалась под водой и открыла глаза, все ее страхи в момент исчезли. Разноцветные рыбки во множестве бесстрашно плавали вокруг, и первым делом Ксюха попыталась поделиться с мамой своим восторгом. Тут уж пришлось вытаскивать ее наверх и, пока Ксюха в бешеном нетерпении вертелась винтом, рассказывать ей, чего под водой делать нельзя.

С этого дня Ксюха проводила под водой едва ли не больше времени, чем Артем, и каждый раз, выныривая, вопила на весь пляж:

– Мамочка, там «Детский мир»!

Всю ночь она видела во сне дочерна загорелую Ксюхину мордочку с темно-бордовым носом. Дочка то плюхалась животом прямо в воду и зависала там, выставив наружу круглый вихляющийся от восторга задик, то выныривала с вытаращенными глазищами, то, вереща от нетерпения, ожидала своей очереди прыгать с понтона…

Артем, в полной мере осознававший свой зрелый возраст, вел себя более солидно – и в реальности, и во сне. К тому моменту ему исполнилось уже целых восемь лет, и он, сурово сдвинув брови, сосредоточенно следил за Ксюхой, когда та отходила от него больше чем на полметра. Нырять он позволял себе только тогда, когда сестренка сидела у кромки прибоя и ковырялась в мокром песке или, окончательно умаявшись, дремала под зонтиком после купания. Он уже тогда прекрасно плавал – разумеется, когда был свободен от обязанностей старшего брата, – и мог часами, нисколько не уставая, плавать от понтона к понтону.

Сына она видела во сне именно так – вдали, среди ослепительных солнечных бликов на мелких волнах, когда он, ожесточенно дрыгая ногами, высовывался из воды почти по пояс и радостно махал ей рукой. А еще она видела момент, когда он впервые донырнул до самого дна на большой глубине и притащил ей оттуда большую старую раковину. Раковина была настолько дряхлой, что уже почти не пела, когда ее прикладывали к уху, но потом очень долго жила у них дома на видном месте, как неоспоримое свидетельство Артемкиных особых отношений с морем.

Сон был похож на волшебный фотоальбом, в котором каждая фотография двигалась и даже издавала звуки. Она во сне мучительно старалась закрыть альбом и избавиться от лицезрения непереносимых картин, просыпалась, какое-то время лежала, задыхаясь и яростно утирая слезы, потом снова проваливалась в сон, и все начиналось сначала…

Рейтинг@Mail.ru