– Вот глупышка! – смеясь, воскликнула Джульетта. – Не для того он тебе этот перстень подарил. Он предназначал его тебе, вот только твоя бабушка подвернулась. Не будет у тебя воздыхателей, коли она и дальше станет держать тебя в такой строгости.
– Я могу и без них обойтись, – заверила Агнесса.
– А вот об этом поклоннике я могла бы тебе кое-что рассказать, – пообещала Джульетта.
– Ты уже вчера мне кое-что рассказала, – возразила Агнесса.
– Но могу и еще добавить. Я знаю, что он снова хочет с тобой увидеться.
– Зачем? – спросила Агнесса.
– Дурочка, он в тебя влюблен. У тебя никогда не было возлюбленного – пора бы уже завести себе воздыхателя.
– Он мне не нужен, Джульетта. Надеюсь, я никогда больше его не увижу.
– Что за вздор, Агнесса! Какая же ты смешная! Да я в твои годы, а то и младше, имела с полдюжины поклонников.
– Агнесса, – раздался резкий голос откуда-то сзади, – не вздумай больше от меня убегать! А ты, распутница, оставь мою девочку в покое.
– Да твою девочку никто и не трогает! – насмешливо возразила Джульетта. – Неужели с ней нельзя даже вежливо поговорить?
– Знаю я, к чему ты клонишь, – отрезала Эльза. – Забиваешь ей голову бреднями о наглых, порочных юнцах, но не для того я ее воспитывала, будь уверена! Пойдем, Агнесса!
С этими словами Эльза проворно увлекла Агнессу за собой, а Джульетта, оставшись одна, проводила их взглядом, закатив глаза с видом величайшего презрения.
– Вот ведь старая карга! – выругалась она. – Клянусь, я устрою ему встречу с голубкой Агнессой, хотя бы для того, чтобы позлить старую ведьму! Пусть чинит нам препоны, поглядим, не сможем ли мы их обойти так, чтобы она и не узнала! Пьетро говорит, его господин без ума от нее, и я обещала ему помочь.
Тем временем, повернув в апельсиновый сад, который вел в Соррентийское ущелье, старая матрона Эльза и Агнесса столкнулись с давешним кавалером.
Он остановился и, сняв шляпу, приветствовал их с таким почтением, как если бы повстречал принцесс. Старуха Эльза нахмурилась, а Агнесса залилась краской, и обе они поспешили вперед. Обернувшись, старуха заметила, что он медленно идет следом за ними, явно внимательно их разглядывая, но при этом ведет себя деликатно и ненавязчиво и потому открыто упрекнуть его не в чем.
В повседневной жизни Италии нет ничего более поразительного, чем контраст между улицей и домом. За стенами жилищ все сверкает и благоухает; на стенах же царит плесень, тьма и сырость. За исключением ухоженных и вычищенных дворцов сильных мира сего итальянские дома напоминают более логова, берлоги и норы, чем людские жилища, и достаточно бросить на них взгляд, чтобы понять, почему оживленные и пригожие их обитатели проводят почти все свое время под открытым небом. Нет ничего более похожего на райские картины, чем вечер в Сорренто. Солнце уже зашло, но в воздухе по-прежнему было разлито неяркое сияние, и в нем дрожали и трепетали тысячи разноцветных морских волн. Луна плыла по широкой пурпурной полосе, что пролегла по небу над самым горизонтом, и ее серебристый лик залился легким румянцем, приняв тот розовый оттенок, каким окрасился под вечер каждый предмет. Рыбаки, с веселым пением вынимавшие сети, казалось, парят над фиолетово-золотистой твердью, которая начинает блистать, словно тысячами драгоценных камней, стоит им только опустить в воду весла или повернуть лодку. В нежно-розовом воздухе, и сам озаряемый волшебными, играющими, переливчатыми тонами заката, взирал на раскинувшийся внизу город каменный святой Антоний. А соррентийские девицы и молодые люди, сбившись в стайки, собрались поболтать на древнеримском мосту, перекинутом через ущелье: они лениво заглядывали в его тенистый сумрак, не переставая переговариваться и предаваясь освященной веками игре во флирт, известной во всех краях и у всех народов со времен Адама и Евы.
В толпе праздных девиц и юношей особенно выделялась Джульетта, которая недавно расчесала до блеска и заплела в косы свои иссиня-черные кудри и нарядилась так, чтобы как можно удачнее показать свою стройную фигуру, – при каждом движении ее крупные жемчужные серьги покачивались, а помещенный в окружении жемчужин изумруд вспыхивал, словно звезда. Облачаясь в платье, итальянская крестьянка, быть может, и полагается на Провидение, но серьги она неизменно тщательно выбирает сама – ибо чего стоит жизнь без них? На крупные серьги-подвески соррентийские женщины копят годами тяжкого труда, постепенно приобретая по одной жемчужине. Впрочем, Джульетта, так сказать, родилась с серебряной ложкой во рту, ведь ее бабушка, зажиточная, деятельная, энергичная кумушка, владела парой серег невиданных размеров, которые получила по наследству, и потому Джульетте только и оставалось, что красоваться в них, и она с радостью выставляла напоказ драгоценности, подчеркивая свою красоту. В этот миг она увлеченно кокетничала с высоким щеголеватым молодым человеком в шляпе с плюмажем и в красном поясе, а тот, казалось совершенно зачарованный ее прелестью, не сводил с нее больших темных глаз и провожал взглядом каждое ее движение; она же говорила с ним весело, нисколько не смущаясь, и притворялась, будто вынуждена по каким-то делам обращаться то к одному знакомцу, то к другому, переходя по мосту туда-сюда и наслаждаясь видом поклонника, неотступно следующего за нею.
– Джульетта, – произнес наконец серьезно молодой человек, улучив мгновение, когда она в одиночестве остановилась у парапета. – Завтра мне уезжать.
– А мне-то какое дело? – откликнулась Джульетта, бросая на него озорной взгляд из-под длинных ресниц.
– Жестокая! Ты же знаешь…
– Вздор, Пьетро! Я ничего о тебе не знаю, – отрезала Джульетта, но на миг в ее больших томных карих глазах мелькнуло выражение, свидетельствовавшее о прямо противоположном.
– Ты не отправишься со мной?
– Неслыханно! Стоит вежливо поговорить с поклонником, как он уже предлагает тебе отправиться с ним на край света. Скажи, а далеко ли твое логово?
– В каких-нибудь двух днях пути, Джульетта.
– В двух днях!
– Да, жизнь моя, и ты поедешь верхом.
– Спасибо, сударь, – я и не помышляла идти пешком. Но, говоря по правде, Пьетро, боюсь, честной девице там не место.
– Там множество честных женщин. Все наши люди женаты, да и наш командир присмотрел себе невесту, если я не ошибаюсь.
– Как? Малютку Агнессу? – воскликнула Джульетта. – Заполучить ее только самому хитроумному под силу. Эта старая ведьма, ее бабка, глаз с нее не спускает и держит в строгости.
– Нашему командиру все по плечу, – промолвил Пьетро. – Мы можем похитить их обеих однажды ночью, да так, что никто и не узнает, но он, кажется, хочет, чтобы девица пришла к нему по своей собственной воле. В любом случае, нас посылают назад в горы, а он еще задержится здесь на денек-другой.
– Клянусь, Пьетро, вы немногим лучше кровожадных турок или язычников, если собираетесь похищать женщин и глазом не моргнув. А если кто-нибудь среди вас занедужит и умрет? Что станется с его душою?
– Пустые страхи! Разве нет у нас священников? Само собой, Джульетта, мы очень набожны и никогда не выступаем в поход не помолившись. Мадонна – добрая Мать и всегда закроет глаза на грехи столь добрых сыновей, как мы. Не найдется в Италии ни города, ни деревни, где бы ей жертвовали больше свечей, перстней, браслетов и всего, чего только может пожелать женщина. Мы никогда не возвращаемся домой, не доставив ей какого-нибудь приношения, и после того у нас остается еще довольно, чтобы одеть наших женщин как принцесс, и те только и делают, что с утра до ночи изображают благородных дам. Ну что, отправишься со мной?
***
Пока на мосту, под открытым небом, по вечерней прохладе, среди нежных, приятных ароматов, происходил этот разговор, в Альберго-делла-Торре, на постоялом дворе «Башня», в темной, сырой, душной каморке, наподобие вышеописанных, состоялась другая беседа. В затхлой грязной комнате, кирпичный пол которой, казалось, веками не подозревал даже о существовании метлы, сидел тот самый кавалер, что так часто упоминался нами в связи с Агнессой. Его уверенные, непринужденные манеры, изящество и благородство его стройного облика, красота его черт составляли разительный контраст с невзрачным, неприбранным помещением, у единственного незастекленного окна которого он и устроился. Вид этого самоуверенного красавца производил на фоне общего убожества каморки странное впечатление, как если бы чудесный самоцветный камень случайно нашелся на ее пыльном полу.
Он застыл, глубоко погруженный в свои мысли, опираясь локтями на шаткий стол, задумчиво устремив пронизывающий взор больших темных глаз на пол.
Отворилась дверь, и в комнатку вошел седой старик, почтительно поприветствовавший молодого человека.
– Что тебе, Паоло? – спросил кавалер, очнувшись от своих раздумий.
– Ваша светлость, сегодня ночью ваши люди возвращаются в лагерь.
– И пусть себе, – отвечал кавалер, нетерпеливо махнув рукой. – Я присоединюсь к ним через день-другой.
– Ах, ваша светлость, позвольте напомнить вам, что вы подвергнетесь опасности, задержавшись здесь дольше. Что, если вас узнают и…
– Мне ничто не грозит, – поспешно прервал его кавалер.
– Ваша светлость, простите меня, но я поклялся своей дорогой госпоже, вашей покойной матушке, когда она пребывала на смертном одре…
– Что будешь изводить меня денно и нощно своими нравоучениями, – закончил кавалер с раздраженной усмешкой и с порывистым жестом. – Но продолжай, Паоло, ведь если ты вобьешь себе что в голову, то не отстанешь, пока не выскажешь, уж я тебя знаю.
– Что ж, ваша светлость, я хотел поговорить с вами о той девице… Я навел справки, и все единодушны в том, что она скромна и набожна… Она – единственная внучка бедной старухи. Достойно ли потомка знатного древнего рода опозорить и обесчестить ее?
– Да кто хочет ее обесчестить? «Потомок знатного древнего рода»! – печально рассмеявшись, добавил кавалер. – Безземельный нищий, лишенный всего: поместий, титулов, имущества! Неужели я пал столь низко, что мои ухаживания обесчестят крестьянскую девицу?
– Ваша светлость, ухаживать за крестьянской девицей вы не можете никак иначе, кроме как обесчестив ее, а ведь вы – один из рода Сарелли, восходящего еще к древнеримским патрициям!
– А при чем тут «род Сарелли, восходящий еще к древнеримским патрициям»? Теперь он распростерт во прахе, словно плевелы, вырванные с корнем и разбросанные под палящим солнцем. Что осталось мне, кроме гор и моего меча? Нет, скажу я тебе, Паоло, Агостино Сарелли не помышляет навлечь позор на благочестивую, скромную деву, если только не опозорит ее, взяв в законные жены.
– Да помогут нам все святые! Как же это, ваша светлость, наш род в прошлом сочетался браком с королевскими домами. Вот, скажем, Иоаким Шестой…
– Полно, полно, друг мой, избавь меня от своих уроков родословия. Дело в том, старина, что все в мире перевернулось с ног на голову – что было в основании, то теперь наверху, – и не очень важно, что будет завтра. Множество благородных фамилий изгнаны из родовых гнезд, вырваны с корнем и брошены на гибель, точно те побеги алоэ, что садовник выкидывает за стену весной, а грозный бык Чезаре Борджиа тем временем нагуливает жир и бесчинствует в наших бывших угодьях.
– Ах, сударь, – с горечью произнес старый слуга, – конечно, для нас настали тяжелые времена, и говорят, будто Его Святейшество отлучил нас от церкви. Ансельмо слышал об этом вчера в Неаполе.
– «Отлучил от церкви»! – повторил молодой человек, и по всем чертам его красивого лица, по всему его стройному, грациозному телу, казалось, пробежала дрожь от желания выказать величайшее презрение. – «Отлучил от церкви»! Надеюсь, что так и было. Надеюсь, что милостью Святой Девы поступал именно так, чтобы Александр и вся его развратная, кровосмесительная, грязная, клятвопреступная, лживая, жестокая, кровожадная клика отлучила меня от церкви! В наши времена уповать на жизнь вечную может единственно тот, кого отлучили от церкви.
– О, мой дорогой господин, – промолвил старик, падая на колени, – что же с нами станется? Неужели я дожил до дней, когда вы заговорили как еретик и безбожник!
– О чем я заговорил, глупец? Разве ты не помнишь, что у Данте папы горят в аду? Разве Данте – не христианин, спрошу я тебя?
– Ах, ваша светлость! За веру, почерпнутую из стихов, книг да романов, умирать не стоит. Мы не имеем права вмешиваться в дела главы церкви – ведь такова воля Господня! Нам надлежит только закрыть глаза и повиноваться. Пожалуй, так можно говорить, пока вы молоды и здоровы, но когда на нас обрушатся недуги и смерть, нам только и останется, что полагаться на веру! А если мы порвем с истинной Римско-католической апостольской церковью, то что же станется с нашими душами? Я всегда подозревал, что ваше увлечение поэзией до добра не доведет, хотя моя бедная госпожа так им гордилась, но ведь поэты – сплошь еретики, ваша светлость, я в этом твердо убежден. Но если вы попадете в ад, сударь, я отправлюсь за вами: я не в силах был бы показаться среди святых, зная, что вас на небесах нет.
– Полно, полно, друг мой, – промолвил кавалер, протягивая слуге руку, – не принимай это так близко к сердцу. Многих добрых христиан, куда более достойных, чем я, отлучали от церкви и предавали анафеме от макушки до пяток, а им хоть бы что. Взять хотя бы Джироламо Савонаролу, флорентийца, человека истинно святой жизни, которому, как говорят, откровения ниспосылались прямо с небес: его отлучили от церкви, а он продолжает проповедовать и приобщать святых тайн как ни в чем не бывало.
– Ах, где уж мне в этом разобраться, – протянул старик-слуга, покачав седой головой. – Для меня все это непостижимо. Я и глаза открыть не решаюсь от страха, что меня примут за еретика; мне кажется, все так перемешалось, что и не понять. Но веры нужно твердо придерживаться, потому что, если уж мы потеряли все в этом мире, в довершение всего целую вечность гореть в аду как-то не хотелось бы.
– Послушай, Паоло, я добрый христианин. Всем сердцем я привержен христианской вере, как тот персонаж Боккаччо, ведь я убежден, что она ниспослана Господом, иначе папы да кардиналы давным-давно изгнали бы ее из мира. Один лишь Господь Бог смог защитить ее от них.
– Вот опять вы за свое, сударь, со своими романами! Ну хорошо, хорошо! Уж и не знаю, чем все это кончится. Я читаю молитвы и стараюсь не задумываться о том, что превосходит мое разумение. Но поразмыслите сами, мой дорогой господин, неужели вы хотите задержаться здесь ради этой девицы, пока кто-нибудь из наших врагов не проведает, где вы, и не обрушится на нас? А потом, боевой дух вашего отряда всегда падает, пока вы в отлучке, без вас у них вечно ссоры да раздоры.
– Что ж, – решительно произнес кавалер, – тогда я задержусь всего на один день. Я должен попытаться поговорить с ней еще раз. Я должен ее увидеть.
Вечером, когда Агнесса с бабушкой вернулись из монастыря, они, стоя после ужина у невысокой садовой ограды и заглядывая вниз, в ущелье, заметили человека в монашеском облачении, медленно взбирающегося к ним по каменистой тропе.
– Неужели это брат Антонио? – обрадовалась почтенная матрона Эльза, подаваясь вперед, чтобы получше его рассмотреть. – Да, это точно он!
– Ах, как чудесно! – воскликнула Агнесса, прыгая на месте от восторга и нетерпеливо вглядываясь в тропу, по которой всходил к ним гость.
Прошло еще несколько минут, и гость, взобравшийся по крутой тропе, встретил женщин у ворот, благословив их вместо приветствия.
Судя по виду, он уже перешагнул порог зрелых лет и жизнь его начала клониться к закату. Он был высок и хорошо сложен, а чертам его были свойственны утонченность и благородство, столь часто встречающиеся в облике итальянцев. Высокий выпуклый лоб, с хорошо развитыми мыслительными и эстетическими областями[17], весьма проницательные глаза, затененные длинными темными ресницами, тонкие подвижные губы, впалые щеки, на которых при малейшем волнении появлялся яркий румянец, – все эти признаки выдавали в нем человека глубоко и страстно верующего, в котором чувствительное и духовное начало преобладало над животным.
По временам глаза его оживлялись, словно вспыхивая каким-то внутренним пламенем, медленно поглощавшим его смертное тело, и преисполнялись сверкания и блеска, граничащего с безумием.
Облачен он был в простую, грубую белую полотняную тунику, по обычаю монахов Доминиканского ордена, а поверх нее носил темный дорожный плащ из столь же грубого сукна с капюшоном, из-под которого его блестящие, таинственные глаза сияли, словно самоцветы под сенью пещеры. На поясе у него висели длинные четки и крест черного дерева, а под мышкой он нес папку, перевязанную кожаным шнуром и до отказа набитую какими-то бумагами.
Отец Антонио, которого мы таким образом представили читателю, был странствующим монахом-проповедником из флорентийского монастыря Сан-Марко, с пастырской и творческой миссией совершавшим путешествие по стране.
Монастыри в Средние века сделались прибежищем тех, кто не желал жить в состоянии непрекращающейся войны, притеснений и унижений, – таких было великое множество, – и под гостеприимным кровом обителей расцвели изящные искусства. Часто святые отцы занимались садоводством, аптечным делом, рисованием, живописью, резьбой по дереву, иллюминацией рукописей и каллиграфией, и упомянутая обитель внесла в список тех, кто прославил итальянское искусство, несколько самых блестящих имен. Ни одно учебное заведение, ни один монастырь, ни один университет тогдашней Европы не имел в этих областях более высокой репутации, чем флорентийский монастырь Сан-Марко. В лучшие свои дни он, как никакой иной, уподобился идеальному варианту сообщества, задуманного для того, чтобы объединять религию, красоту и целесообразность. Он позволял спастись от грубой прозы жизни в атмосфере одновременно благочестивой и поэтической, а молитвы и духовные гимны освящали в его стенах изящные и утонченные усилия резца и кисти столь же часто, сколь и более грубые труды перегонного куба и плавильного тигля. Жизнь в монастыре Сан-Марко отнюдь не напоминала сонное, медлительное, вялое болото, каким она зачастую кажется мирянам, но скорее представляла собой укрытый, защищенный сад, в оранжереях которого, подпитываемые интеллектуальной и нравственной энергией, бурно произрастали самые передовые, самые радикальные, самые новые идеи. В это время настоятелем в монастыре был Савонарола, поэт и пророк итальянского религиозного мира той эпохи, он воспламенял сердца братии, других доминиканцев, частицей того огня, что бушевал в его собственном сердце, страстном и неудержимом, пытался пробудить в них пыл и рвение, свойственное изначальному, первозданному, евангельскому христианству, и уже начинал ощущать на себе гнев светской, обмирщенной, погрязшей в пороках церкви, увлекаемый тем мощным течением, что в конце концов утопило его красноречивый глас в хладных водах мученичества. Савонарола был итальянским Лютером, отличался от северного реформатора так же, как нервный и утонченный по натуре итальянец обыкновенно отличается от грубоватого, простодушного, дюжего немца, и, подобно Лютеру, сделался центром притяжения для всех живых душ, что хоть как-то с ним соприкасались. Он вдохновлял кисти живописцев, руководил советом государственных мужей и, сам будучи поэтом, пробуждал желание слагать вирши в других стихотворцах. Монахи его ордена странствовали по всей Италии, восстанавливая часовни, читая проповеди, где осуждали чувственные, безнравственные изображения, которыми приверженные плотским грехам живописцы осквернили церкви, и всячески призывали, увещевали и наставляли вернуться к первозданной чистоте первых христиан.
Отец Антонио был младшим братом Эльзы и еще в юные годы вступил в монастырь Сан-Марко, преисполнившись благоговейного восторга не только перед верой, но и перед искусством. С сестрой он часто расходился во мнениях из-за того, что она неизменно была движима решительным, откровенным прагматизмом, под стать какой-нибудь старухе-янки, родившейся среди гранитных холмов Нью-Гемпшира, а жизненный план, намеченный ею для Агнессы, осуществляла энергично, жестко и неукоснительно. Брата она уважала как весьма достойного священнослужителя, учитывая его монашеское призвание, однако его восторженное религиозное рвение казалось ей несколько преувеличенным и скучным, а к его увлеченности живописью она и вовсе обнаруживала полное равнодушие. Агнесса, напротив, с детских лет привязалась к дяде со всем пылом родственной души, а его ежегодных приходов ждала нетерпеливо, едва ли не считая дни. С ним она могла поделиться тысячей вещей, инстинктивно скрываемых ею от бабушки, а Эльзу как нельзя более устраивало царившее между ними доверие, ведь оно ненадолго освобождало ее от бдительной стражи, которую она неусыпно несла над девицей в прочее время. Пока у них гостил отец Антонио, у Эльзы появлялся досуг и она могла немного поболтать с соседками, оставив Агнессу на его попечение.
– Дорогой дядюшка, как же я рада снова тебя видеть! – воскликнула Агнесса вместо приветствия, как только он вошел в их маленький сад. – И ты принес рисунки! Я знаю, их так много и ты все мне покажешь!
– Тише, тише, егоза! – упрекнула ее Эльза. – Рисунки подождут. Лучше поговорим о хлебе и сыре. Входи-ка в дом, братец, да омой ноги, и давай-ка я выбью пыль из твоего плаща и дам тебе чем-нибудь подкрепиться, а то, смотрю я, посты тебя совсем изнурили.
– Спасибо, сестрица, – поблагодарил монах. – А ты, сердечко мое, не обращай внимания, пусть она себе ворчит. Дядя Антонио со временем все покажет своей малютке Агнессе, уж будь уверена. А она хорошенькая стала, как я погляжу.
– Да уж, хорошенькая, и даже слишком, – подхватила Эльза, хлопотливо собирая на стол. – А роз без шипов не бывает.
– Только наша благословенная роза Саронская, дорогая наша мистическая райская роза, может похвалиться тем, что у нее нет шипов, – произнес монах, склоняясь в поклоне и осеняя себя крестным знамением.
Агнесса сложила руки на груди и тоже склонилась в поклоне, а Эльза тем временем остановилась, вонзив нож в краюху черного хлеба, и перекрестилась с несколько нетерпеливым видом, словно суетный, целиком поглощенный земными заботами человек наших дней, которого молитвой отвлекают от важного дела.
Соблюдя все обряды гостеприимства, почтенная матрона с довольным видом расположилась на пороге, взялась за прялку, поручила Агнессу надежному попечению дяди и, наконец-то не ощущая за нее страха, принялась глядеть, как они вместе сидят на каменной ограде сада, разложив посередине папку, в теплом, сияющем вечернем свете заката, словно обволакивающем их, увлеченно склонившихся над ее содержимым. В толстой папке обнаружилось целое собрание рисунков, которые привели Агнессу в неописуемое волнение: были тут изображения фруктов, цветов, животных, насекомых, этюды лиц, фигур, наброски часовен, зданий и деревьев – короче говоря, все, что способно поразить воображение человека, на взгляд которого нет на земле ничего, лишенного красоты и значимости.
– О, как чудесно! – воскликнула девица, взяв один из рисунков, с изображением розовых цикламенов, поднимающихся над пышной подушкой мха.
– Да, милая моя, это и вправду истинное чудо! – согласился художник. – Если бы ты увидела место, где я их нарисовал! Я остановился однажды утром прочитать молитвы рядом с красивым небольшим водопадом, и всю землю вокруг усыпали эти прекрасные цикламены, и воздух наполняло их сладкое благоухание. А какие у них лепестки – яркие, розовые, как заря! Мне не подобрать цвета, чтобы передать их оттенок, если только ангел небесный не принесет мне красок, что расцвечивают вечерние облака вроде тех, вдали.
– А вот, дорогой дядюшка, какие красивые первоцветы! – продолжала восторгаться Агнесса, взяв другой рисунок.
– Да, дитя. Если бы ты могла увидеть их там, где посчастливилось мне, когда я спускался по южным склонам Апеннин. Они покрывали землю, точно ковром, столь бледные и чудесные, своим смирением они походили на Матерь Божию в ее земном, смертном облике. Я собираюсь пустить окантовку из первоцветов на том листе требника, где будет помещаться молитва «Аве Мария». Ибо мне кажется, будто цветок этот непрестанно речет: «Се, Раба Господня; да будет мне по слову твоему»[18].
– А как, по-твоему, быть с цикламеном, дядя? Этот цветок тоже что-то означает?
– Конечно, дочь моя, – отвечал монах, с готовностью отдавая дань увлечению мистическими символами, владевшему в ту эпоху сердцами и умами верующих. – И я могу усмотреть в нем особый смысл. Ведь цикламен покрывается листьями ранней весной, в ту пору, когда в природе разлита великая, благочестивая тайна, он любит прохладную тень и темные влажные места, но в конце концов возлагает на себя царский пурпурный венец, и мне он представляется подобным тем святым, что незримо пребывают в уединении в монастырях и иных молитвенных общинах и еще с юности тайно носят в сердцах своих имя Господне, но потом сердца их расцветают горячей, пылкой любовью, и они удостаиваются поистине царских почестей.
– Ах, как хорошо! – воскликнула Агнесса. – Какое же блаженство быть среди них!
– Устами твоими глаголет истина, дитя мое. Блаженны цветы Господни, что растут в прохладе, сумраке и уединении, не запятнанные жарким солнцем, пылью и низменными земными помыслами!
– Я бы хотела стать одной из них, – промолвила Агнесса. – Навещая сестер в обители, я часто думаю, что всем сердцем хотела бы им уподобиться.
– Вот еще выдумала! – прервала ее почтенная матрона Эльза, до которой долетели ее последние слова. – Уйти в монастырь и бросить на произвол судьбы бедную бабку, а ведь она день и ночь много лет трудилась, чтобы собрать тебе приданое и найти достойного мужа!
– Мне не нужен муж в этом мире, бабушка, – произнесла Агнесса.
– Это еще что за речи? Не нужен муж, а кто же позаботится о тебе, когда твоей бабушки не будет на свете? Кто станет тебя кормить и поить?
– Тот же, кто позаботился о блаженной святой Агнессе, бабушка.
– О святой Агнессе, послушайте ее только! Это было много лет тому назад, да и времена с тех пор изменились, а ныне девицам полагается выходить замуж. Не так ли, брат Антонио?
– А что, если малютке ниспослано призвание свыше? – кротко произнес художник.
– «Призвание свыше»! Да я с этим никогда не смирюсь! Неужели я пряла, ткала, гнула спину в саду, мучилась, ночей не спала – и все это только затем, чтобы она от меня ускользнула, соблазнившись «призванием свыше»? Не бывать этому!
– Ах, не сердитесь, дорогая бабушка! – взмолилась Агнесса. – Я сделаю все, как вы скажете, вот только не хочу выходить замуж.
– Ну хорошо, хорошо, девочка моя, всему свое время; я не выдам тебя замуж, пока ты сама не согласишься, – примирительным тоном произнесла Эльза.
Агнесса снова принялась увлеченно рассматривать рисунки в папке и, не в силах оторваться от прекрасных этюдов, радостно засияла.
– Ах, что это за прехорошенькая птичка? – спросила она.
– Разве ты не знаешь, что это за птичка, с маленьким красным клювиком? – отвечал вопросом на вопрос художник. – Когда Господь наш, окровавленный, принимал муки на кресте и никто не сжалился над ним, эта птичка, исполнившись нежной любви, попыталась извлечь гвозди своим маленьким клювиком – вот насколько лучше жестоких, закоренелых грешников были птицы! – и потому ее почитают и часто изображают на картинах. Смотри, я запечатлею ее на рисунке на той странице требника, где будет помещена литания святейшему Сердцу Иисусову, и покажу ее в гнездышке, сплетенном из вьющихся побегов страстоцвета. Видишь ли, дочь моя, мне оказали честь, повелев исполнить требник для нашей обители, и наш святой отец соблаговолил заметить, что дух фра Беато Анджелико в некоей малой мере снизошел на меня, и теперь я занят денно и нощно, ведь стоит хотя бы веточке прошелестеть, или птичке пролететь, или цветочку распуститься, как я уже начинаю прозревать в том смутный облик святых украшений, коими уснащу потом свой блаженный труд.
– Ах, дядя Антонио, как ты, должно быть, счастлив! – воскликнула Агнесса.
– Да, я ли не счастлив, дитя мое? – промолвил монах. – Матерь Божия, я ли не счастлив? Разве я не хожу по земле, словно в блаженном сне, и не замечаю повсюду, на каждом камне и на каждом холме, следов Господа моего Иисуса Христа и Матери Божией? Я вижу, как цветы тянутся к ним целыми облаками, спеша поклониться им. Чем же заслужил я, недостойный грешник, что мне явлена столь великая милость? Часто я простираюсь ниц перед самым простеньким цветком, на котором Господь наш начертал Свое имя, и признаюсь, что недостоин чести копировать чудесное творение рук Его.
Эти слова художник произнес, сложив ладони и молитвенно возведя очи горе, словно в религиозном экстазе, а наш весьма прозаический английский язык не в силах передать природное изящество и естественность, с которыми подобные образы порождает прелестный итальянский, словно созданный для воплощения поэтических восторгов.
Агнесса подняла на него глаза с видом благоговейного смирения, точно созерцая некое небесное создание, но лицо ее засияло точно так же, как и у него, она сложила руки на груди, что делала всякий раз, испытывая душевное волнение, и, глубоко вздохнув, промолвила:
– Ах, если бы мне были ниспосланы такие дарования!
– Конечно, они и твои, сердечко мое, – заверил ее монах. – В Царстве Божием нет ни моего, ни твоего, но все, что принадлежит одному, в равной мере есть достояние всех остальных. Я никогда не наслаждаюсь своим искусством более, чем когда размышляю об общении святых[19] и о том, что все, что Господу нашему угодно сотворить через мое посредство, принадлежит также самому малому и смиренному в царстве Его. Увидев какой-нибудь редкостный цветок или птичку, поющую на веточке, я подмечаю их, запоминаю и говорю себе: «Это чудесное творение Господа украсит часовню, или окантовку страниц молитвенника, или передний план запрестольного образа, и так все святые утешатся».
– Но сколь мало под силу бедной девице! – с жаром возразила Агнесса. – Ах, как я жажду пожертвовать собой ради Господа нашего, который отдал жизнь за нас и за свою Святую церковь!
Когда Агнесса произнесла эти слова, ланиты ее, обыкновенно прозрачно-бледные, залились трепетным румянцем, а темные очи приняли выражение глубокого, боговдохновенного восторга, а спустя мгновение багрянец этот медленно поблек, голова поникла, длинные черные ресницы опустились, а руки она стиснула на груди. Тем временем монах следил за нею воспламенившимся взором.