Моему брату Вернеру, который не вернулся из России
Опасно обманывать.
Еще опаснее обманываться самому.
Но иногда опаснее всего говорить правду.
Самый долгий день моей жизни начинался точно так же, как и все предыдущие дни.
Да, все еще продолжалась война, о которой сегодня никто не хочет и слышать. Тяжелые оборонительные бои в районе городка Невель в глубине России. (Город Невель на юге Псковской области был освобожден 6 октября 1943 г. в ходе Невельской наступательной операции 6—10 октября. Однако в дальнейшем фронт здесь отодвигался на запад медленно, в ходе тяжелых боев, вплоть до начала Белорусской операции (23 июня 1944 г.), когда рухнул фронт группы армий «Центр». А после 10 июля рухнул фронт и 16-й армии вермахта (из группы армий «Север») к западу от Невеля. – Ред.) Сегодня 3 февраля 1944 года.
Наш батальон в ходе отступления останавливается на привал в темных избах покинутой жителями русской деревушки. Точнее говоря, остатки нашего батальона.
Ночь светла, а передышка между боями такая короткая.
Я даже не снимаю стальную каску. Лишь сдвигаю ее на затылок. Закрываю глаза.
Я даже не могу понять, устал ли я.
Я лишь знаю, что в соответствии с жизненным опытом у меня есть все основания для этого. Вот уже несколько недель мы не знаем покоя. Мы несем большие потери. У нас сложилось твердое убеждение, что мы сможем выиграть эту войну только чудом.
– Они там, в дивизии, упрямы как бараны! – бросил в сердцах наш командир накануне вечером.
Охваченный приятной дремой, я покачиваю головой из стороны в сторону. Сдвинутая на затылок каска трется о стену избы, кишмя кишащей клопами. Каска внутри мягкая, ее кожаная шнуровка плотно прилегает к голове. Я сижу словно оглушенный и почти совсем не чувствую веса каски.
Раньше, еще до войны, даже шляпа давила мне на голову.
Теперь все не так, как раньше. Поэтому все еще может закончиться хорошо.
Например, меня самого могут сегодня ранить. Тогда я на какое-то время попал бы в Германию. В какой-нибудь госпиталь на берегу тихого озера. А после выписки из госпиталя в отпуск, домой, для долечивания…
Но разве это было бы решением всех проблем? Я не ношу в нагрудном кармане фотографий или писем. Дома тоже все довольно безрадостно. Однако надо держаться!
Продолжать убивать?
Нет, просто выполнять самое необходимое в данный момент.
Например, сейчас надо глубоко дышать. Как же это бодрит! Да, я хорошо подготовлен к этому дню. В моем вещевом мешке даже есть сухие, совсем новые носки.
Хорошо, что я не успел съесть ломоть белого хлеба, который остался со вчерашнего ужина. В моей фляжке осталось немного натурального кофе. У меня есть котелок и виноградный сахар.
Действительно я подготовлен как нельзя лучше. Правда, я мог бы еще пришить пуговицу к брюкам моего отличного зимнего комбинезона. Мне еще не подошел срок получать новые фетровые ботинки, вторую пару за восемь недель. Но они у меня есть. В конце концов, как связному, мне приходится больше бегать по снегу, чем остальным.
И пистолет мне тоже не положен. Между прочим, отличная вещь этот «парабеллум» (9-мм пистолет Люгера «парабеллум» образца 1908 г. – Ред.). Он у меня тоже есть.
А еще у меня есть ракетница.
Вскоре мы снова двинулись в путь. Правда, батальон больше плутал по незнакомой местности, чем двигался в нужном направлении.
Зато мне удалось еще раз сходить по нужде. На таком морозе сделать это в зимнем комбинезоне не так уж и просто, тем более на марше. Чтобы снова застегнуть штаны, я заскочил в грузовик, стоявший на краю деревни. На войне надо стараться использовать любой, даже малейший, шанс для решения своих насущных проблем.
По своему обыкновению, я всегда держусь слишком бодро. Видимо, именно поэтому мне дополнительно повесили на спину рацию. Но ведь кто-то же должен ее таскать.
Я двигаюсь как во сне. Что-то отключается во мне. Это продолжается даже тогда, когда мы попадаем под пулеметный обстрел с правого фланга. Мы находимся на огромном, открытом со всех сторон поле.
Противник оказывается уже в пределах видимости. Мимо нас проносятся конные упряжки с полевыми орудиями. Артиллеристы шутят:
– Вперед, камрады, мы отступаем!
Однако нам не до шуток. Иван наступает!
Недалеко от нас артиллеристы взрывают свою противотанковую пушку. Ах эти трусливые идиоты! Мы занимаем позиции на окраине деревни, раскинувшейся на высоком холме, и открываем огонь.
Иван отступает. Вот так-то, ведь до сих пор все всегда заканчивалось хорошо!
Из оврага позади нашей позиции мы подносим ручные гранаты. Чего там только нет: противотанковые мины, магнитные кумулятивные заряды, боеприпасы для стрелкового оружия, пулеметные ленты, новенькие фаустпатроны. Мы оставляем в овраге целый ящик с дымовыми шашками. Сколько всякого бесполезного барахла пехотинцу приходится таскать с собой!
Но вот как раз оставленные нами дымовые шашки и могли бы меня спасти. После обеда, когда Иван пошел в атаку. С тремя танками и одной самоходкой он неожиданно возник перед нашими позициями на расстоянии примерно тридцати метров.
Что же теперь делать?
Один из нашей восьмерки выскакивает из траншеи. Всего лишь три метра отделяют нас от горящей избы, за которой можно было бы скрыться! Но именно на эту трехметровую полосу один из танков направил ствол пулемета. Выпрыгнувший из траншеи солдат шипит, как кошка, когда, пораженный пулями, плашмя падает на снег.
Разве у нас нет новых фаустпатронов? Правда, никто из нас не умеет обращаться с этим чудо-оружием. (Гранатомет одноразового действия без отдачи при выстреле. Состоял из надкалиберной кумулятивной гранаты с хвостовым оперением и открытого с обоих концов ствола с пороховым зарядом, а также прицельной планкой и стреляющим механизмом. Дальность стрельбы 30 м, бронепробиваемость 200 мм (фаустпатрон-1, масса 5,35 кг, вес гранаты 2,8 кг) и 140 мм (фаустпатрон-2 массой 3,25 кг, вес гранаты 1,65 кг). При выстреле из ствола назад вырывалась струя огня длиной до 4 м. – Ред.) Я быстро просматриваю инструкцию по применению. Ничто не должно мешать выходу струи пороховых газов из заднего конца ствола фаустпатрона!
Однако каждый раз, когда я с фаустпатроном в руках поднимаюсь над бруствером, танк открывает по нам ураганный огонь из пулемета. И всякий раз я упираюсь задним концом ствола в стенку траншеи за спиной.
У меня ничего не получается с обстрелом танка (автор просто не смог встать под огнем. – Ред.), а ведь за подбитый танк можно было бы получить как минимум Железный крест 1-го класса. Мне остается только, следуя приказу, сжечь инструкцию по применению фаустпатрона. (Инструкция по применению была нанесена на сам фаустпатрон и была понятна даже ребенку. Похоже, автор пытается оправдать свою трусость. – Ред.)
– Каждый из вас должен сам решить, что делать! – кричит адъютант, проползая мимо нас. Крупные капли пота появляются у него на лбу, прежде чем он вскакивает на ноги.
Ах эти проклятые три метра! Неужели из-за них мы должны здесь погибнуть? Вот если бы у нас были дымовые шашки! Тогда бы мы могли без проблем укрыться за горящей избой!
Адъютант бросается вперед. Кажется, что время остановилось. Раздается пулеметная очередь. Интересно, ранен адъютант или нет?
– Матерь Божия! – Наш начальник связи дрожит всем телом.
Кто же остается еще в траншее? Радист, который так похож на девушку. Через несколько минут он будет убит.
Тут же еще и Юпп в белой меховой шапке с большим орлом. Раньше он служил в обозе оружейным мастером. Его огромная медвежья фигура действует на всех успокаивающе.
Здесь же Эрих Польмайер, Красная Крыса, как мы в шутку называем его. Раньше он был коммунистом. По профессии Эрих портной. Для законченного фанатика справедливости весь мир был безнадежно плох. Аккумулятор в его рации всегда работал безупречно.
В этой же траншее сижу и я, а позади нас эти проклятые три метра простреливаемой земли.
Все становится предельно ясным в этот послеобеденный час. Русская пехота дает нам еще час времени на раздумье, прежде чем ближе к вечеру она решится подняться в атаку вслед за своими танками. Я могу спокойно все обдумать.
Должен ли я застрелиться из пистолета, который по уставу мне не положен?
Ведь война все равно проиграна.
Мой брак все равно потерпел крах.
Мне исполнилось двадцать девять лет. Родители потратили на меня кучу денег. Я сам приложил массу усилий, чтобы чего-то добиться в жизни. Есть ли какой-то смысл в том, что я должен умереть именно здесь, потому что какие-то смешные три метра мешают мне продолжить жить, наконец-то постараться начать настоящую жизнь?
Русский плен, по-видимому, означает не что иное, как неминуемую смерть. Ну что же, пусть тогда меня убьют русские.
Но разве в этом не кроется нечто спасительное? Нечто, что может превратиться в надежду! И пусть остается только один шанс из тысячи!
Я не хочу погибнуть в этой проклятой траншее. Я не погибну здесь. Я не хочу этого!
Я убегу отсюда, как канатоходец по тонкому канату. Я не хочу никого видеть. Я закрою глаза. Ведь это не должно принести никому никакого вреда. Ведь здесь уже ничто не сможет стать для меня хуже, чем есть сейчас.
Но а если я все же выживу, то смогу узнать, что же представляют собой большевики.
Возможно, коммунизм действительно является идеальным выходом для народов. Ведь у нас тоже очень многое делается неверно.
Как разъяренная богиня мести, немецкая артиллерия обрушилась на наш потерянный участок фронта. Ну вот, как всегда, когда уже слишком поздно, наши начинают, наконец, стрелять. И теперь еще и это безумие на наши головы: ведь мы находимся в самом пекле!
И вот уже из-за советского танка, пригибаясь по-кошачьи, выскакивают три фигуры. Они машут автоматами.
– Да не размахивайте вы, пожалуйста, так своими руками, господин фельдфебель! – Сейчас нам надо вести себя крайне осмотрительно, чтобы не нервировать этих трех юных Иванов.
Еще раньше я положил свой пистолет на дно траншеи. Свой новенький карабин, который я выменял у одного горного стрелка во время боев на берегу Ладожского озера, я кладу рядом с пистолетом. Очень осторожно. В карманах моего комбинезона не должно остаться ни одной гранаты. Можно умереть со смеху: у нас полно фаустпатронов, а мы не умеем из них стрелять!
Можно забыть о родине. Война проиграна. Теперь уже ни одно письмо не дойдет до меня. С прошлым покончено.
Вот и начинается самое большое приключение в моей жизни: я первым вскакиваю на ноги, когда над нами возникают фигуры в униформе защитного цвета. Наши руки подняты вверх.
– Хайль Сталин! – неожиданно для самого себя рявкаю я.
Это звучит по-идиотски. Немецкая артиллерия продолжает вести ураганный огонь. Ревут моторы русских танков. Кругом стоит адский грохот. Но мне кажется, что все кругом замерло в оцепенении, когда эти трое красноармейцев направили на нас свои автоматы.
– Где часы, камрад? – спрашивает один из них, обыскивая меня.
Пакет с виноградным сахаром летит в снег. Обыскивающий меня красноармеец жадно впивается крепкими зубами в кусок сыра, найденный в моем вещевом мешке, а затем быстро прячет его в карман.
Мне это уже совершенно безразлично. Все происходящее напоминает мне пантомиму на сцене сельского театра. Но только в первый момент. Затем все выглядит уже как призрачная пляска смерти. Это немецкая артиллерия наносит еще один интенсивный удар…
Когда я добрался до русского танка, ко мне подбежали только «Красная Крыса» и Юпп. Наш фельдфебель куда-то исчез. Радист, который выглядит как юная девушка, тоже пропал.
Укрываясь от обстрела за русским танком, стоит, пригнувшись, красный командир. У него благородное лицо. Даже в сумерках видно, как сверкают его зубные коронки из нержавеющей стали. Возможно, именно так и выглядит победитель. Может быть, это и есть новый человек.
Я улыбаюсь, когда взгляд его холодных, звериных зеленых глаз пронзает меня. Он не видит ничего, кроме войны. Он слышит только звуки войны: рев немецких снарядов, которые взрываются совсем близко от нас.
В ярости один из красноармейцев сбивает прикладом автомата каску с моей головы. При этом разбиваются и мои очки. Правда, порывшись затем в снегу, он находит одно целое стекло и протягивает его мне. Теперь всегда с нами будут обращаться только так!
Когда к нам, дрожа всем телом, подползает раненый Иван, я сразу понимаю: мы должны поскорее его перевязать! Дрожа от холода и страха, он с благодарностью смотрит на нас, когда мы, пленные, осторожно закатываем вверх его теплую шерстяную гимнастерку. Так, теперь нужно быстро наложить плотную повязку на худенькое тело. Это подчеркнет наши добрые намерения.
Широко улыбаясь нам, из танка выбирается маленькая радистка в черном комбинезоне. Мы трое тоже улыбаемся и крепко держим раненого. Странный аромат окутывает нас в сгущающихся сумерках: сладковатый запах моторного масла, смешанный с едва уловимым трупным запахом.
Оказывается, что мы инстинктивно действовали совершенно правильно: нам приказано отнести раненого в тыл. Когда мы в сопровождении троих охранников доставили раненого на перевязочный пункт в большой палатке, наши сопровождающие начали что-то горячо обсуждать. В этот момент мы почувствовали себя очень неуютно. Мы понимали, что решается наша судьба. Все выглядело очень серьезно. Нас, троих пленных, повели в овраг к командиру полка. Когда нас подвели к нему, он стоял у входа в одну из палаток вместе со своим ухмыляющимся адъютантом.
Происходящее напоминает мне сцену из романа Карла Мая (1842–1912; немецкий писатель, поэт, композитор, автор знаменитых романов для юношества, в основном вестернов. – Ред.). Одежда тех, кто нас допрашивает – длинные белые халаты, – похожа на одеяния жителей дикого Курдистана. Даже их головы закутаны в белую материю, и только для глаз оставлен маленький треугольник. Глаза командира гневно сверкают. Его голос звучит громоподобным басом. А его адъютант суетится вокруг нас, как кот, который увидел мышей.
К нам подбегает переводчик и начинает орать как сумасшедший:
– Вы понимаете, что я еврей? Вы понимаете, зачем вы воюете с нами? Почему вы не перешли на нашу сторону?!
А поскольку все русские, заведенные переводчиком-евреем, начинают громко орать на нас, в то время как мы, пленные, спокойно стоим перед ними, то я тоже кричу им в лицо:
– Прежде всего, для этого у нас должна была появиться такая возможность, понятно?!
Переводчик-еврей возмущен до глубины души и кричит:
– А вам известно, что Гитлер сжигает евреев?
Ну вот, они взяли нас в плен. Сейчас они нас убьют.
При этом они будут искренне убеждены в том, что совершают благое дело: уничтожают проклятых немецких фашистов!
А поскольку я внезапно понимаю, что противник действительно возмущен, то я уже искренне начинаю верить самому себе, когда бросаю в ответ:
– Так чего же вы еще хотите?! Вот мы стоим перед вами! А что, если мы все старые коммунисты?!!!
Проклиная нас, переводчик исчезает в своей палатке.
Совсем близко, всего лишь в тридцати сантиметрах от моих глаз, командир выхватывает из складок своей белой накидки острый кинжал. Словно лев, настигший свою добычу, он поднимает огромную лапищу. Я чувствую, как в мою грудь упирается что-то острое. Но поскольку мой взгляд тверд, а на лице не дрожит ни один мускул, то и моя грудь остается твердой как камень. В действительности же мой взгляд приобретает проницательную неподвижность и остается твердым лишь потому, что без очков я почти ничего не вижу. Неужели это всего лишь спасительная случайность?
Но в этот момент адъютант, который, как собачонка, ни на шаг не отходит от своего командира, выхватывает трофейный «парабеллум» и упирается его дулом мне в подбородок.
Когда нашу маленькую колонну разворачивают налево, я слышу глухой треск, – это ломается толстая палка, которой кто-то бьет по голове последнего из нас.
– Приказ! Сталин! – кричит командир на своего адъютанта, который, задыхаясь от ярости, бежит вслед за нами.
Это никакая не случайность: в этом овраге нам суждено умереть. Трое красноармейцев с автоматами наперевес ведут нас вверх по склону.
На той стороне позади линии немецких траншей взлетает сигнальная ракета. Ярко освещая все вокруг, она на мгновение замирает в вышине, над темными избами раскинувшейся на холме деревни, в которой около двух часов тому назад меня взяли в плен. В этой нереально красивой звезде было что-то возвышенное. Такое же возвышенное чувство внезапно возникло и у нас в груди.
«Только сегодня можно оценить, как стойко мы тогда держались. Ведь ни у кого из нас на лице не дрогнул ни один мускул, – напишет мне много лет спустя Юпп. – Мало кто был так близок к смерти, как мы в тот день».
А ведь мы были далеко не герои.
Разве могу я умолчать о том, что до сих пор даже в самые счастливые часы моей жизни я постоянно вспоминаю о том смертном часе? А разве могу я умолчать о том, что именно тогда я впервые в жизни испытал неведомую мне прежде радость от предчувствия близкого конца?
В моей груди возникло какое-то возвышенное чувство, когда сигнальная ракета погасла вдали, как упавшая с неба звезда. Я хотел, чтобы моя гибель вызвала у них восхищение. Да, они смотрели на меня свысока. Но разве последнее желание «погибнуть, вызвав восхищение у своих врагов», – это фашизм? Разве это зло?
Тогда я прошу мир, вот именно, весь мир, от имени тысяч, сотен тысяч и миллионов моих сверстников, так страстно жаждавших жизни: ради бога покажите нам хоть что-то такое, что было бы более значимым, когда речь идет о конце всей твоей жизни. Что-то вполне конкретное, а не то, что можно понять только разумом!
Или мир представляет собой всего лишь юдоль печали, по которой мы должны ползти в могилу, обливаясь горючими слезами и стуча зубами от ужаса?
Тогда, в тот момент, когда адъютант в черкесской папахе вытащил пистолет, а красноармейцы передернули затворы своих автоматов, я еще не осознавал всего этого. Но мое сердце замерло от внезапно нахлынувших чувств.
И мои товарищи – бывший оружейник из обоза и красный портной – тоже почувствовали величие момента, так как перед лицом смерти они сохраняли непоколебимое спокойствие.
И это наше необъяснимое спокойствие прославляло этот невзрачный овраг. Оно придавало значимость нашей расстрельной команде. Слово «фашисты», которое снова и снова бросал нам в лицо разъяренный адъютант, даже это проклинаемое слово опускалось на наши плечи, как сияющая мантия волшебника. Как же опасно говорить решительным людям неправду! Они же такие доверчивые.
Адъютант поднимает пистолет. В моей голове проносится целая череда абсолютно ясных мыслей. Железная дверь захлопывается.
Несколько лет тому назад умер мой отец. Увидимся ли мы прямо сейчас? Какой чистый воздух сегодня вечером. Был ли он таким же и раньше? Когда я, непослушный ребенок, обливаясь слезами, лежал в детстве в своей кроватке, то я часто зарывался с головой в подушку и представлял себе: вот если бы я умер, я бы лежал в гробу, мама подошла бы к гробу и увидела, что ее Гельмут, которого она только что высекла, умер. Вот тогда бы она заплакала и пожалела о том, что наказала меня. Ну и пусть плачет, так ей и надо!
А как же будет на этот раз, когда они узнают, что я действительно умер? Узнают ли они об этом вообще?
Когда же, собственно говоря, начался этот день? Как же жалко, что я никогда больше не смогу ничего написать об этом самом долгом дне в моей жизни! Сенсация? Нет, что-то совершенно другое: надо мной раскинулось ясное зимнее небо, как чистый хрустальный купол. Мне кажется, что, когда я просто дышу, в воздухе раздается хрустальный звон. И я не могу себе представить, что моя скорая смерть в этом овраге может быть лишена всякого смысла.
Когда взятые на изготовку автоматы опустились и когда улыбающийся адъютант обнял меня, я услышал, как снова начали тикать какие-то невидимые часы. Я не испытывал никакой благодарности за спасение. Я не сердился на них из-за этой злой шутки. Я лишь махнул рукой: подумаешь, ничего страшного!
Время снова начало свой ход. Вечность исчезла. На передний план опять выступили частности и мелкие трудности.
На командном пункте дивизии генерал спрашивал нас об эффективности действий своей штурмовой авиации. Он хотел также знать, планируется ли немецкое контрнаступление. Но он также интересовался и жизнью в Германии. Ведь он же генерал.
– Вы знакомы с влиятельными людьми? Как живут сейчас эти богачи?
Переводчик, темноволосый стройный молодой человек, захотел продемонстрировать генералу свое знание французского языка:
– Я продолжу допрос по-французски!
– Спросите генерала, могу ли я воспользоваться стеклом от моих очков. А то я совсем ничего не вижу. Мои очки разбились, когда меня брали в плен.
– Пожалуйста.
Я использую стекло от очков как монокль. Оказывается, я нахожусь в просторной русской избе с огромной печью. Коренастый генерал с обритой наголо головой чем-то похож на добросовестного бюрократа. В нем нет ничего от честолюбивого Наполеона. Почти смущаясь, он прерывает допрос. Нет никакого смысла играть перед ним комедию. Я снова прячу свой монокль в карман.
Позже так позже! Вот такое странное развитие получает мое пребывание в плену. Всего лишь час тому назад меня собирались расстрелять. А сейчас я жив. Я могу констатировать это со всей определенностью. Ну что же, значит, поживем еще!
В темноте я опять сижу снаружи, у серой стены избы, в которой генерал приказывает своему ординарцу подбрасывать в печь одно полено за другим. Внутри по очереди допрашивают всех пленных. В ожидании допроса мы сидим в длинной очереди на улице. Меня охватывает непреодолимая усталость. Неужели этот день так никогда и не закончится?
Очевидно, для проходящих мимо русских солдат мы представляем собой некую диковинку. Один из этих медведей в ватнике разрешает каждому из нас скрутить себе толстую самокрутку. Я впервые в жизни пробую зеленоватую махорку, завернутую в газетную бумагу.
– Русский табак гут, камрад?
– Замечательно! – Хотя мне противно до тошноты. Но раз уж они решили посмеяться надо мной, то и я готов подыграть им и смеюсь вместе с ними.
– Русское обмундирование гут, камрад! Немецкая форма никс гут!
Ого, это наше-то обмундирование им не нравится?! Вот этот теплый зимний комбинезон, в котором можно часами лежать на снегу, если хорошенько затянуть шнуровку на запястьях и поглубже натянуть капюшон, и он им не нравится? (Немцы сделали выводы из зимы 1941/42 гг., и в дальнейшем в войска поступало достаточно практичное зимнее обмундирование. – Ред.)
Ого, да посмотрите только на наши фетровые ботинки с прочной кожаной подошвой, а потом сравните их со своими дырявыми развалюхами (валенками. – Ред.)!
У нас всех вскоре отбирают наши отличные фетровые ботинки, мол, в лагере вы скоро получите другие. Ведь им же надо на фронт. А для нас война уже закончилась – так считают эти медведи. С шумом и гамом они продолжают свой путь. Прежде чем уйти, один из них отсыпает нам целую горсть махорки.
– Война никс гут, камрад! – говорит он.
Потом проносят на допрос раненого фельдфебеля, лежащего на носилках. Уж не наш ли это?
Вскоре становится сыро и холодно.
Потом под конвоем трех русских автоматчиков наша группа медленно бредет в ночи. На какой-то разбитой дороге мы пьем из лужи. Все пропахло этим противным моторным маслом. Снег. Воздух.
Нам навстречу один за другим движутся танки. Кажется бесконечной колонна трехосных американских грузовиков.
Положение безнадежно. Германия проиграла войну. Меня начинает знобить.
Видимо, вредно есть снег, но я продолжаю жадно глотать его.
Один из нас, высокий парень из Гамбурга, начинает плакать. Он не может больше идти. Он ранен.
Конвой ругается и угрожающе размахивает автоматами.
Но мы подбираем несколько толстых палок и несем товарища на этом жалком подобии носилок. Попеременно по четыре человека. Так мы можем разбиться на три группы, которые постоянно сменяют друг друга.
– Ребята, помните о фронтовом братстве! Мы же не можем бросить его здесь!
На следующее утро наша колонна встречает большую легковую машину. Какой-то гражданский в желтом полушубке, сидящий рядом с водителем-красноармейцем, высовывается из кабины:
– Хотите вот так дойти до Москвы, да?
Оказывается, это кинооператор. Он выбирает самых измученных из нас: худенького восемнадцатилетнего паренька с маленькой птичьей головкой и огромными испуганными глазами, еще одного с окровавленной повязкой на голове и тому подобное. Выбранных солдат заставляют тащить носилки с раненым для московской кинохроники. Очень убедительная картина.
– Ребята, помните о фронтовом братстве! – Я снова и снова обхожу нашу колонну. Никто не хочет больше тащить на своих плечах тяжелого гамбуржца.
Ни у кого нет ни крошки хлеба. У некоторых из нас уже начался понос от съеденного снега. На ногах у нас растоптанные дырявые русские валенки.
В конце концов нам удается избавиться от носилок. Мы устанавливаем их на русский танк, который направляется в тыл.
Однако потом мне и еще троим товарищам приходится бежать за танком и снимать носилки с раненым гамбуржцем. Мы уже совершенно выбились из сил!
Но мы не можем увильнуть и бросить нашего товарища на произвол судьбы: надо помнить о фронтовом братстве! Нас может спасти только чудо, оно должно произойти. И чудо происходит: когда мы ближе к обеду делаем привал на этом тернистом пути, выясняется, что гамбуржец совсем даже и не ранен!
Однако мало кто из нас решается сказать ему:
– Как ты мог так поступить с нами, вынудив нас тащить тебя на своих плечах всю ночь?
И только Красная Крыса говорит мне:
– Мы сами в этом виноваты!
И я не кричу в ответ:
– Какая же свинья этот гамбуржец! Какая мерзкая свинья!!
Я не убиваюсь понапрасну, а лишь чувствую огромную усталость во всем теле. От бессонной ночи мои глаза слезятся и горят, словно в них попал песок. Я присаживаюсь на корточки рядом с Красной Крысой и удивленно спрашиваю его:
– Ты так считаешь?
Наконец-то самый долгий день и самая долгая ночь моей жизни закончились.