Я вернусь,
Пока живу, дышу и горю,
Я клянусь, что пройду через это,
С руками, протянутыми во мрак,
С глазами, прикипевшими к зеркалу,
удивляясь, если все это истина.
Питер Хэммилл, «Удивляясь»
– Два американо.
– Мне эспрессо.
– Один эспрессо и один американо.
– Заказ принят. Садитесь, вам принесут.
Дылда медлил, топтался у стойки. Пиджак он сменил на другой, джинсовый, с бордовым кантом на карманах. Пиджак был Дылде коротковат: наверное, кто-то убедил щеголеватого патологоанатома, что такой фасон удлиняет ноги, а значит, стройнит. Убедительный кто-то соврал Дылде, но Ямщику меньше всего хотелось сейчас обсуждать тонкости высокой моды.
– Коньячку? – спросил Дылда. – По пятьдесят?
– Спасибо, не надо, – отказался Ямщик.
– Детская доза! Сосудики расширим…
– Я не буду.
– «Старый Кахети», а? Ага, вон еще «Renuage», он мягче…
– Возьмите себе. Я ограничусь кофе.
– Ну, если передумаете…
Садясь за угловой столик у окна, Ямщик без интереса смотрел, как Дылда берет два по пятьдесят. Упрямый, подумал он. Упрямый осел. Надеется меня соблазнить. Нет, это я осел. Зачем я согласился? Неужели потому, что мне страшно оставаться дома? Мне, домоседу, моллюску, обитателю башни из слоновой кости?!
Столик, как и пиджак, оказался не по размеру: Ямщик при каждом движении боялся опрокинуть держатель с салфетками, лаковую стоечку с рекламой коктейлей, а то и сам стол, будь он проклят.
– Где вы взяли номер моего телефона? – задал он вопрос, когда Дылда с коньяком в руках, не доверяя официантам, вернулся к столику. – Не помню, чтобы я вам давал его.
Вопрос прозвучал агрессивно, но Дылда сделал вид, что ничего не замечает.
– Жена отыскала, – коньяк тяжко колыхнулся в бокалах, оставил на стенках маслянистые потеки. – Моя Натуся что хочешь найдет. Хотите сокровища Флинта? Вы только маякните, она найдет…
Захрипела кофемашина. Бармен выставил на стойку пару блюдец, разложил пакетики с сахаром, ложечки. Дылда наблюдал за действиями бармена с таким вниманием, как если бы смотрел «Паяцев» в La Scala, и Амброджо Маэстри уже запел пролог. Боится, понял Ямщик. Боится меня, боится предстоящего разговора; знает, чего хочет, но не знает, как начать.
– Извините, пожалуйста, – с изяществом слона в посудной лавке Дылда умостился напротив. Он пригубил коньяк, вернее, одним глотком ополовинил порцию и повторил, дернув щекой: – Извините, а?
– За что? – удивился Ямщик.
Он ждал чего угодно, кроме извинений. Дылда ни словом не заикнулся о своем намерении просить прощения, когда звонил Ямщику и настаивал на личной встрече. Настаивал? Вцепился мертвой хваткой, как бульдог в глотку соперника. Голос звериного прозектора журчал в мобильнике, соком белены лился в уши, вязал по рукам и ногам; таким проще уступить, чем объяснить, почему ты отказываешься, и Ямщик кивнул: «Хорошо, только поближе к моему дому. «Франсуа»? Да, эта кофейня устраивает. В пять тридцать, договорились…»
– Я не должен был, не имел права… – Дылда допил коньяк и с тоской посмотрел на второй бокал, которым собрался искушать собеседника. – Ну, распускать руки. И Натуся твердит, что я дурак. Я тогда выпил… Перебрал, скажу честно. Это я, да?
Он указал на полоску пластыря, украшавшую висок Ямщика.
– Нет, – успокоил его Ямщик. – Это я.
– Врете вы все, – Дылда решился повторить. Коньяк он глотал трудно, кадык ерзал под кожей, выпячивался острым клином. – Нарочно врете, чтобы меня успокоить. Лучше вы простите меня, и будем друзьями…
Этого только не хватало, испугался Ямщик.
– Прощаю, – торопливо сказал он. – С кем не бывает?
– С вами не бывает.
– Бывает.
– И опять вы врете. Вы – человек интеллигентный, вам ли рукоприкладствовать? Я и представить не могу, что вы кого-нибудь бьете…
Официантка принесла кофе. Девчонка, по виду – школьница, она украсила нос серебряным кольцом с гравировкой. Укрепленное в хряще между ноздрями, кольцо свисало до края верхней губы. В кольцо хотелось вставить веревку и повести официантку куда-нибудь, скажем, в стойло или на бойню.
– Вы пейте, – велел Дылда. – Пейте кофе, а то мне неловко.
– Давид, э-э…
– Давид Эрнестович.
– Давид Эрнестович, вы зря так переживаете. Это скорее мне надо извиняться. Я неудачно пошутил, и вы имели полное право…
– Не имел.
– Нет, имели. Я бы на вашем месте…
– На моем месте вы бы отомстили иначе, да? Вы бы вставили меня в книгу?
– В книгу?!
– Три «п»: пьяница, педофил, патологоанатом? – Дылда засмеялся, и лучше бы он этого не делал. – Персонаж на миллион долларов, гарантирую! Вы бы меня увековечили?
– Вы идите, – сказал Ямщик официантке. – Спасибо, нам больше ничего не надо.
Девочка закрыла рот, дважды хлопнула ресницами и, оглядываясь через плечо, едва ли не бегом вернулась к стойке. Там она поманила бармена, всунула губы тому в ухо и что-то горячо зашептала. Бармен хмыкнул и отвернулся. Три «п»? Бармена, завсегдатая тренажерок, густо покрытого цветными татуировками, не испугали бы и другие три буквы, хоть какие возьми.
– Коньяк, – спросил Дылда. – Вы вообще не пьете коньяк или только сейчас?
– Только сейчас.
– Это хорошо.
– Почему?
– Вот почему, – Дылда, нет, Давид Эрнестович, торжественный и величественный, раскрыл спортивную сумку, которую принес с собой, и извлек на свет божий подарочную упаковку «Арарата». – От чистого сердца.
– Нет, я не могу…
– Можете. Обязаны. И не вздумайте отказаться! Я стану преследовать вас с этим коньяком. Буду сидеть в подъезде у вас под дверью, стоять под балконом, пугать ваших соседей, – Дылда хохотнул, и опять зря. – Возьмите подарок, выпейте за мое здоровье, и я буду знать, что вы не напишете обо мне в одном из своих опусов. Я буду спать спокойно, и вы тоже. После коньячка-то, а? Кто хочешь заснет…
Господи, понял Ямщик. Боже мой, да ведь он смертно, до одури боится, что я выведу его в своей книге. Парк, вечер, шуршание листвы, девочка с виолончелью; тень выходит из-за каштана… Он боится попасть в книгу больше, чем в тюрьму.
– Чаренц, – произнес Ямщик.
– Что?
– Коньяк «Чаренц», тридцать лет выдержки. Коробка из кожи аллигатора. Назван в честь Чаренца Егише, классика армянской литературы. Бутылка «Чаренца», и мы идем к нотариусу.
– Зачем?
– Заверить мое обязательство никогда не описывать вас ни в одном из моих, как вы изволили выразиться, опусов. Давид Эрнестович, вы же взрослый человек! Ну что вы, в самом деле? Не надо никакого «Чаренца», и «Арарата» не надо, вы прямо смущаете меня…
– Нет, – Дылда привстал, – «Арарат» вы возьмете.
– Нет, не возьму.
– Нет, возьмете. Иначе я обижусь…
«Проще уступить, чем объяснить, почему ты отказываешься,» – вспомнил Ямщик, принимая коробку из его рук. Справа от Ямщика располагалось большое арочное окно, которое выходило на улицу, кипевшую от машин и пешеходов; слева, от стойки к их столику – стена из узких зеркальных полос, переложенных лентами темно-коричневого, в млечных разводах пластика. В окне, размыт бликами вечернего солнца, отражался Ямщик с коробкой, сидящий в креслице с выгнутой спинкой, сплетенном из искусственного ротанга; в стене-зеркале – Ямщик без коробки, мигом ранее вставший из-за стола. Чувствуя, как в желудке тает ком рыхлого льда, Ямщик с коробкой следил за Ямщиком без коробки – подмигнув оригиналу, тот обошел столик и встал у Дылды за спиной. Когда он шел, из-за коричневых лент казалось, что их много, Ямщиков без коробки, что имя им – легион.
– Спасибо, – с чувством произнес Дылда. – Большое человеческое спасибо.
Когда он сел, Ямщик без коробки вышиб из-под него кресло.
Упал Дылда скверно. В неудачной попытке смягчить удар ладонь уперлась в пол – и рука Дылды, выпрямленная в струночку, приняла на себя весь изрядный вес хозяина. Патологоанатом вскрикнул и сел, дыша часто-часто, судорожными рывками, будто собака на жаре. Из глаз Дылды брызнули слезы, потекли вниз по брылястым щекам.
– Перелом Коллиса, – детским писклявым голоском озвучил он диагноз. Похоже, Давид Эрнестович разбирался не только в дохлых котах и попугаях. – Надеюсь, без смещения. Четыре недели в гипсе, две недели реабилитации. Лечебная гимнастика, массаж…
Снизу вверх, как ребенок на строгого, склонного к экзекуциям родителя, Дылда смотрел на Ямщика. Когда он слизнул крупную, ярко блестевшую слезу, затекшую ему в угол рта, Ямщика передернуло.
– Зачем вы это сделали? – спросил Дылда.
– Ты! Ртутное отродье!
Он с такой яростью сжал ручку Кабучиного зеркала, что в кулаке отчетливо хрустнуло. Пластиковая накладка? Нет, костяшки Ямщиковых пальцев. Двойник слегка приподнял бровь, обозначив вежливый интерес: продолжай, я слушаю.
– Ублюдок амальгамы! Ты что творишь?!
– С кем вы сейчас разговариваете?
Мерзавец вдруг решил перейти на «вы», но Ямщик не собирался потакать этой принудительной вежливости:
– С тобой!
– С ртутным отродьем? Ублюдком амальгамы?
– Да!
– Иными словами, с собственным отражением? Вы больны, сэр. Заказать вам экипаж в дурку?
Слово «дурка» ударило Ямщика под дых. Третья производная от психиатрической лечебницы: сумасшедший дом – дурдом – дурка. Последнее – для имбецилов, неспособных выговорить даже примитивный «дурдом». Хуже, чем «дурка», Ямщика бесило только слово «фотка». Похоже, двойник это знал – и пользовался, сволочь.
– Ты! ты!..
Раньше Ямщик полагал, что зашипеть разъяренной коброй можно только в третьесортных дамских романах. Оказалось, не только. Губы тряслись, при каждом звуке он плевался – увы, не ядом, как небезызвестный литературный персонаж, а всего лишь слюной, жаркой и пузырящейся. Зеркало оросила мерзкая россыпь капель – привет неряхе-Кабуче.
– Думаешь, на тебя управы нет?! Возомнил о себе…
– Зеркало протрите, будьте любезны.
– Ты! Дрянь, дрянь…
– Самого не мутит? Расплевались тут…
Правота отражения – брезгливый Ямщик понимал ее нутром, самой мякоткой своего существа – подбросила лопату угля в топку клокочущего гнева. Гнев искал выхода, и началось это не сейчас, а еще по дороге домой. Ямщик с трудом удерживался от глупостей, взгляд его метался по сторонам, ища – и находя! – все новые, новые, новые отражения. Витрины распальцованных бутиков, окна первых этажей, чисто вымытые или пыльные, засиженные мухами; стекла автомобилей, несущихся мимо, зеркальные очки идущего навстречу пижона… Двойник был везде, он преследовал жертву по пятам. Кто следующий? Кто сменит Дылду? Мамочка с коляской? Старушка с палевым кокер-спаниелем? Дворник? Бомж?! Обложили меня, обложили… Отражения мелькали, множились, строились легионом – господи боже мой, да я же никогда не замечал, сколько их вокруг. Они повсюду! Издеваясь, повторяют твои движения, жесты, мимику; притворяются покорными рабами хозяйской прихоти, усыпляют бдительность, только и выжидая удобного момента, чтобы накинуться, поднять на рога. Корчат рожи за спиной, гримасничают, издеваются – арлекины, паяцы, злые клоуны… Самое дерзкое, а может, самое нетерпеливое отражение бросилось на Ямщика из большого выпуклого зеркала на перекрестке – зачем, зачем его здесь установили?! – и Ямщик едва не заорал, шарахнулся прочь, под колеса оливковой «Тойоты» с мятым бампером. В уши вонзился отчаянный визг тормозов, и на краткий миг, отделивший здравый смысл от безумия, Ямщик уверился: это визжит он сам.
– Козел! Куда прешь?!
Из водительского окна сунулся наружу толстяк в белой тенниске, мокрой от пота. Раскрыл жаркий, губастый рот так, словно решил заглотить козла целиком, с рогами и копытами:
– Жить надоело?!
Широкое лицо толстяка пятнала шрапнель веснушек; лицо было таким же мятым, как бампер его железной кобылы. Казалось, минутой раньше толстяк с разгону врезался в Ямщика, ударился носом, щеками, подбородком, расплющил внешность – и вот-вот потребует оплатить ремонт. Ямщик вжал голову в плечи и вприпрыжку, сгорая от стыда, засеменил по «зебре» перехода, благо зажегся зеленый свет. Неужели тот, в зеркале, пытался отправить его под колеса? Или Ямщик сам выскочил на проезжую часть, а теперь ищет виноватого?
Надо держаться. Сохранять спокойствие. Идти, просто идти. Нет, не бежать. Нет, не прыгать. Нет, не ускорять шаг. В подъезде нет зеркал. Это хорошо, очень хорошо. Отражения в стеклах? Может ли двойник напасть из стекол? У тебя паранойя. Главное, добраться до дома. Дома и стены помогают, дома мы что-нибудь придумаем; главное – добраться…
В подъезде его никто не поджидал. Смазанные отражения в грязных, заляпанных краской стеклах между этажами если и следили за Ямщиком, то враждебных действий не предпринимали. Дом, милый дом! Минуты три, если не пять, он стоял в сумеречной прихожей, боясь включить свет: привалился спиной к косяку второй, внутренней двери, дышал мелко и часто. Зеркало! В прихожей, рядом со входом в гостиную, есть ростовое зеркало. Успокоившееся было сердце рвануло в галоп; в висках гулко толкнулась кровь. Дядя Вова умер от инсульта, невпопад вспомнил Ямщик. Дядя Вова, и еще тетя Стася, сестра матери… Сильно вытянутый, как зулусский щит, овал зеркального стекла без рамы, укрепленный между парой металлических рогов, окрашенных в черный цвет; предатель, враг на круглой подставке. Любимое зеркало Кабучи – когда краска на рогах и подставке облезла, Кабуча день за днем, с упорством маньяка обклеивала верхнюю плоскость опоры и наконечники рогов зернами обжаренного кофе, бормоча что-то про современную эстетику…
Отсюда, от косяка, Ямщик в зеркале не отражался. Имеет ли это значение? Решившись, он быстро расстегнул пуговицы, сорвал провонявшую страхом рубашку, швырнул ее на проклятое зеркало, как шинель на амбразуру дота, а сам присел на корточки – знать бы еще, зачем! – и, не обращая внимания на боль в коленях, ушел из зоны обстрела, с разгону влетев в кухню. Схватил Кабучино макияжное зеркало, сжал изо всех сил: шалишь! вот ты у меня где! в кулаке!
– …никто! Ты никто!
– Ну, допустим.
– Отражение! Призрак, тень! Без меня тебя нет!
– Это спорно.
– Тень, знай свое место! Место, зеркалыш! Понял?!
– Хорошо, я никто, – согласился двойник, подозрительно уступчивый. – А ты? Ты-то у нас ого-го! Личность! Венец творения! Владыка жены своей и всея квартиры! Ты, вне сомнений, звучишь гордо. Значит, место?
Лицо двойника исчезло, провалилось в блестящий омут. На его месте возник средний палец – недвусмысленно выпяченный, неправдоподобно огромный, он перечеркнул зеркальный кругляш по вертикали, снизу доверху, словно бесстыдно восставший фаллос. Да, утверждал палец. Да, и пусть у тебя не останется сомнений насчет того, что я думаю по поводу твоих приказов и твоей истерики. Завершив монолог, палец исчез, изображение в зеркале мигнуло, как при смене кадров в любительском фильме – и двойник обнаружился уже поодаль, насколько это было возможно в пределах кухни. Сукин сын развалился на табурете, откинувшись спиной на холодильник, весь в Кабучиных магнитиках. Левая рука зеркалыша вальяжно разлеглась на кухонном столе, в опасной близости от деревянной подставки «Bekker» с набором ножей. Ножи были на месте – все четыре, и топорик для рубки птицы, и ножницы, и мусат для выравнивания режущей кромки.
У Ямщика ёкнуло сердце. Двойник перехватил взгляд хозяина квартиры, с пониманием кивнул:
– Что? Нравится мизансцена?
Зеркало, подумал Ямщик. Оно-то у меня в руках! Швырнуть с размаху об стену; накрыть полотенцем… Как завороженный, не предпринимая никаких действий, он продолжал пялиться в убийственную гладь. «Я клянусь, что пройду через это, – запел Питер Хэммилл, восстав из бешено крутящегося роя воспоминаний, – с руками, протянутыми во мрак, с глазами, прикипевшими к зеркалу…» Капельки слюны исчезли – знать бы, куда?! – зеркальная поверхность была девственно чистой. Неужели Ямщик успел ее протереть? Когда? Или само высохло?! В таком случае остались бы пятнышки, разводы…
«Удивляясь, если все это истина…»
С ловкостью пианиста, ласкающего клавиши диезов и бемолей, двойник перебрал кончиками пальцев черные рукояти ножей:
– Молчите, сэр Приямок? Не обмочились случаем?
Обидное прозвище хлестнуло пощечиной. Школьные годы чудесные Ямщик наглухо стер из памяти, похоронил под напластованиями более поздних воспоминаний и искренне надеялся, что навсегда.
Зря надеялся.
Произнесенное вслух, прозвище сыграло роль заклинания некроманта, подняв из могилы гниющий труп. Воспоминание-зомби: лохмотья обветшали, плоть местами отслоилась, обнажив желтые кости; черты лица смазались, открыв ухмыляющийся череп. Я знал его, Горацио! Заброшенная пристройка в глубине двора. На метр в землю утоплена ниша полуподвального окна, забранного ржавой решеткой – приямок. Ветер, а может, дворник намел в нишу целый ворох осенних листьев: не желто-красного праздника, пахнущего ликером «Averna», горьким и пряным, но буро-коричневую слизь. От листвы слабо, но отчетливо тянуло собачьим дерьмом и тухлятиной. Когда Ямщик был во втором классе, туда, в приямок, в вонючую гниль забросили его кепку. Старшие мальчики – пятый класс? шестой? – развлекались, тираня мелкую пацанву. Ну что же, пришлось лезть, доставать. Вылезти ему не дали: всякий раз, когда Ямщик пытался выбраться, его сталкивали обратно в приямок, сталкивали ногами, демонстративно не желая марать руки. Глумливо морщились, напоказ зажимали носы: «Фу, вонища! Это твой дом, Приямок? Ты тут живешь?» Сколько это продолжалось, Ямщик не помнил. Когда мучителям надоела забава, они ушли играть в футбол, а Ямщик – нет, теперь Приямок, если не навсегда, то надолго – всхлипывая, поплелся домой. Кличка приросла с мясом, захочешь отодрать, умоешься кровью: не яма, не подвал, так, ни рыба ни мясо – Приямок. Слово пахло разложением листвы, еще недавно яркой и свежей, бессилием, унижением, отчаянием; от запаха сводило скулы…
– Заткнись! Заткнись!!!
Ямщик обнаружил, что трясет зеркало, как кошка крысу, пытаясь вытрясти из него если не жизнь, то хотя бы ненавистное отражение. Нет, двойник уперся ногами в пол, спиной – в холодильник, левой рукой – в стол. Он намертво приклеился седалищем к табурету – не выгнать, не выбросить прочь.
– А то что? В суд подадите, сэр? Вызовете милицию?
По карнизу, булькая чайником, забытым на огне, расхаживал голубь, рябой и жирный. Возле детской площадки выбивали ковер. Гулкий набат разносился над гаражами и заборами, ему визгливо откликалась дрель в далеком окне. На скамейке под кленом веселилась компания тинэйджеров, заглатывая дешевое пиво из баклажек. Солнце, до середины скрывшись за домом напротив, тянулось к парням и девицам рыжими пальцами, тщилось припечь напоследок вихрастые макушки, но клен грудью встал на защиту подрастающего поколения. Лишь редким золотым иглам удавалось пронзить его плотную, темно-глянцевую листву. Жизнь была до одури рельефной, выпуклой, осязаемой. Ямщик ощущал эту реальность тем ярче, чем глубже он увязал в пучине омерзительного скандала с собственным отражением.
– У нас полиция, придурок!
– Да? – удивился двойник. – И какая разница?
– Большая!
– В полиции есть отдел по борьбе с галлюцинациями?
– Я! я тебя… Своими руками!..
– В рассказец вставите? В романец? Ах, быть нам гаденьким, мерзеньким, с геморроем и гайморитом! Ах, убьют нас с особым цинизмом! Федор Михайлович Приямок! Лев Николаевич Приямок! Эдгар Аллан Приямок…
Губы отражения двигались, как при замедленной съемке: изгибались, кривились, плямкали, утрировали артикуляцию. Жаба! Самодовольная жаба в затхлом болоте зазеркалья! Тварь упивается собственной безнаказанностью, пока булыжник не расплещет тину, не размажет гадину…
Ямщик зарычал. Ямщик ударил.
С размаху, едва не вывихнув плечо, изо всех сил, в центр зеркала, за миг до этого прижав его к стене, для упора; сжатым до боли, до хруста кулаком, прямо в рот, в выпяченные губы двойника, которые вдруг оказались близко-близко, словно подставленные для поцелуя. Холодная гладь треснула с хрустом, с каким ломается испорченный зуб, под кулаком содрогнулось упругое, податливое, живое – чужая плоть, мясо, добыча. Никелированное кольцо рамки задрожало, от центра в стороны рванулась черная, ломкая паутина трещин – словно весной на реке взломался лед – и там, в глубине расколотого зеркала, отшатнулся двойник, схватился за рот, разбитый в хлам. Между пальцами отражения плеснула кровь, закапала на пол; двойник бросился прочь из кухни, а кухня вокруг него рушилась, распадалась, погибала в границах круглого металлического армагеддона…
– Получил?! Получил, сука?!
Да, хохотал Ямщик. Да! Я это сделал! Я его достал! В рассказец? В романец?! А в морду?! В морду не хо-хо?! Швырнув зеркало на пол, он принялся в исступлении топтать его ногами. Летние мокасины из дырчатой замши плохо подходили для возмездия – сапоги! будь на нем сапоги! грубые кирзачи… – но Ямщик и без сапог трудился на совесть. Зеркало хряскало, стонало, вскрикивало, из оправы вывалился осколок, третий, десятый. Россыпь осколков; россыпь багровых капель. Я что, босой, изумился Ямщик. Я изрезал подошвы? Это туфли, они не кровоточат… Он поднес к лицу свой до сих пор сжатый, белый от напряжения кулак: тот был в крови. Кровь обильно сочилась из порезов на костяшках пальцев, капала на пол. Кровь пахла железом и триумфом. Ерунда! Вода, йод, пластырь, и кулак будет как новенький. Надо прибраться на кухне, пока не вернулась Кабуча; Арлекин спрятался, но позже вылезет, он везде сует свой нос, а тут его миска для корма – нельзя, чтобы кот напоролся на осколок или, не дай бог, проглотил… Одна плитка на стене раскололась, нижняя часть ее отвалилась – там, где Ямщик прижал к стене зеркало для удара. Господи, какие же это пустяки! Что, гаденыш? Нашлась и на тебя управа?!
Ямщик ликовал. Он был счастлив: по-детски, взахлеб.