Дом Барины в садах Панеума принадлежал ее матери, получившей его в наследство от своих родителей. Художник Леонакс, отец молодой женщины, сын старого философа Дидима, давно уже умер.
Добившись развода с Филостратом, Барина вернулась к матери, занимавшейся домашним хозяйством. Она тоже происходила из семьи ученого; ее брат приобрел почетную известность в качестве философа и руководил обучением молодого Октавиана. Это произошло задолго до ссоры между наследником Цезаря и Марком Антонием. Но и позже, когда Антоний бросил свою жену Октавию, сестру Октавиана, ради возлюбленной Клеопатры, и между двумя соперниками разгорелась открытая борьба за владычество над миром, Антоний продолжал дружески относиться к Арию и не винил его в близости к Октавиану. Великодушный римлянин даже подарил бывшему наставнику своего врага прекрасный дом, чтобы удержать его в Александрии.
Вдова Беретика, мать Барины, питала горячую привязанность к своему брату, частенько появлявшемуся среди гостей ее дочери. Это была скромная, спокойная женщина, называвшая счастливейшим временем своей жизни годы, когда она жила в уединении, занимаясь воспитанием детей: пылкого Гиппия, Барины и спокойной Елены, которая несколько лет тому назад переселилась к деду и ухаживала за ним с трогательной заботливостью. С ней было меньше хлопот, чем со старшими детьми, так как предприимчивость мальчика рано сделала его самостоятельным, а красота и живость Барины с ранних лет привлекали к ней общее внимание, заставляя Беренику быть настороже.
Гиппий обучался ораторскому искусству сначала в Александрии, потом в Афинах и в Родосе, а три года тому назад Арий отправил его с хорошими рекомендациями в Рим узнать жизнь и попытаться, несмотря на чужеземное происхождение, проложить себе дорогу с помощью своего блестящего ораторского дарования.
Два года несчастливой жизни с бесчестным, нелюбимым человеком почти не изменили характер Барины. Мать думала только об ее счастье, выдавая в семнадцать лет за Филострата, которого Дидим считал в то время многообещающим молодым человеком, имеющим все шансы на успех благодаря ораторскому таланту и поддержке брата Алексаса, любимца Антония. Она надеялась, что замужество окажется лучшим средством оградить живую, красивую девушку от опасностей большого, испорченного города; но недостойный супруг доставил много горя и забот матери и дочери, так же как и его влиятельный брат, преследовавший молодую невестку грязными предложениями. Часто Береника с удивлением смотрела на свою дочь, которая после стольких огорчений и разочарований сохранила такую безмятежность, что можно было подумать, глядя на нее, будто ее жизненный путь усеян розами…
Отец ее, Леонакс, в свое время считался лучшим из александрийских художников, и от него-то она и унаследовала гибкую душу, способную выпрямиться после тяжкого удара. Ему же была она обязана редким даром пения, который всесторонне развивала. Еще девочкой Барина отличалась среди своих подруг на празднествах в честь богинь города. Все хвалили ее искусство, а с тех пор, как она пропела гимн на празднике Адониса перед восковой статуей любимца богини, умерщвленного вепрем, имя ее стало популярным. Послушать ее пение считалось большой удачей, так как она пела только у себя дома или на празднествах «в честь божества».
Царица тоже слушала ее, а после праздника Адониса Арий представил ей Антония. Со свойственной ему откровенностью и пылом тот выразил ей восхищение, а немного погодя познакомил с ней своего сына Антилла. Он бы не замедлил испытать на ней силу своих чар, покорявших ему женские сердца, но после второго посещения обстоятельства заставили его уехать из Александрии.
Береника упрекала брата, зачем он ввел в их дом возлюбленного царицы, а частые посещения Антилла и в особенности Цезариона усиливали ее тревогу.
Эти молодые люди не принадлежали к числу гостей, посещения которых доставляли ей удовольствие. Лестно было, конечно, что они удостоили своим присутствием ее скромное жилище, но она знала, что за Цезарионом строго следят, и видела по глазам, какая причина заставляет его посещать ее дочь. В постоянном беспокойстве за старших детей утратилась бодрость духа, отличавшая ее в молодости. Теперь, если что-нибудь новое вторгалось в ее жизнь, Береника прежде всего ждала дурных последствий. Если перед ней стоял пылающий светильник, то сначала замечалась тень, а потом уже свет. Вся жизнь превратилась в непрерывную цепь опасений, но она слишком горячо любила своих детей, чтобы дать им заметить все это. Утешало только то, что в случае если какое-нибудь из ее зловещих предсказаний сбывалось, то она, мол, все предвидела заранее.
На ее все еще красивом и спокойном лице нельзя было прочесть следов беспокойства. Говорила Береника мало, но рассудительно и умела слушать собеседника. Поэтому гости Барины всегда были рады ей. Ее присутствие импонировало даже самым знаменитым из них, так как они чувствовали, что эта спокойная женщина понимает их.
В этот вечер, до возвращения Барины, произошло маленькое приключение, заставившее Беренику вдвойне пожалеть о несчастье, приключившемся с Арием третьего дня. Возвращаясь домой от сестры поздно вечером, он был сбит с ног и сильно помят бешено мчавшейся колесницей. Теперь Арий лежал в постели больной, и угрозы его сыновей отомстить нахалу, изранившему их отца, отнюдь не облегчали его страданий, так как он имел основание думать, что виновником этого происшествия был не кто иной, как Антилл. А ссора с сыном Антония не обещала ничего доброго для молодых людей, тем более что молодой римлянин не унаследовал великодушия и гуманности своего отца. Конечно, Арий не мог упрекать сыновей, разражавшихся бранью против обидчика, который даже не обратил внимания на опрокинутого им человека. Он предостерег сестру против не знающей удержу разнузданности молодого человека, отец которого был им введен в дом Береники. Приключение сегодняшнего вечера показало, что его предостережения имели основание. Дело в том, что после захода солнца к Барине, по обыкновению, явилось несколько гостей, в том числе девятнадцатилетний Антилл. Привратник отказал им, но молодой человек, желая во что бы то ни стало видеть Барину, оттолкнул старика, хотевшего его удержать, и, несмотря на сопротивление, проник в мастерскую покойного хозяина дома, служившую теперь приемной. Только убедившись, что она пуста, он согласился уйти, но оставил букет цветов, прикрепив его к статуе Эроса. Привратник и служанка Барины подумали, что он пьян. Это было особенно заметно, когда Антилл и ожидавшая его на улице компания побрели, пошатываясь, прочь.
Неприличная и оскорбительная выходка юноши сильно взволновала Беренику. Она не могла оставить ее безнаказанной и, поджидая дочь, раздумывала, к каким дурным последствиям может привести отказ Антиллу от дома и жалоба начальнику дворца, а с другой стороны, до чего дойдет его наглость, если оставить его выходку без внимания.
Недобрые предчувствия томили ее, но, ожидая худшего, она втайне надеялась, не принесет ли Барина какую-нибудь радостную весть.
Наконец Барина явилась в таком радужном, веселом настроении, как никогда.
У вдовы отлегло от сердца. Очевидно, случилось что-нибудь очень радостное, если ее дочь так весела. А между тем, она наверное уже слышала о выходке Антилла, так как явилась к матери без головного убора и с новой прической, стало быть, успела побывать в спальне и переодеться с помощью болтливой кипрской рабыни, совершенно неспособной держать язык за зубами.
«Посторонний не дал бы ей больше девятнадцати лет, – думала мать, – как идет ей белое платье и пеплос с голубой каймой, как красиво выделяется лазурная лента на ее кудрявой головке! Кто бы подумал, что к этим золотистым локонам не прикасалось раскаленное железо, что румянец на этих щеках и алебастровая белизна рук даны ей от природы? Такая красота часто становится подарком Данаев; но все же это великолепный дар богов! Но зачем она надела браслет, присланный Антонием? Не для меня же! Дион вряд ли зайдет так поздно. Я любуюсь ею, а, может быть, над нами уже нависло новое несчастье».
Так раздумывала она в то время, как дочь, прислонившись к подушкам мягкого ложа, весело рассказывала о том, что видела у деда и перед его домом. Когда речь зашла о неприличном поступке Антилла, она сказала с беспечностью, испугавшей Беренику, что это безобразие больше не повторится.
– Но кто же ему помешает? – спросила та.
– Кто же, кроме нас самих? – был ответ. – Перестанем его принимать.
– А если он вздумает вломиться насильно?
Большие голубые глаза Барины сверкнули.
– Пусть попробует, – сказала она решительным тоном.
– Какая же сила может удержать сына Антония? – спросила Береника. – Я такой не знаю.
– А я знаю, – возразила дочь, – выслушай меня; я должна быть краткой, потому что ожидаю гостя.
– Так поздно? – воскликнула тревожно Береника.
– Архибий хотел поговорить с нами о важном деле.
При этих словах складки на лбу матери разгладились, но тотчас же появились снова.
– О важном деле, в такой необычный час? Я не ожидаю ничего доброго. Когда я шла к брату, ворон перелетел мне дорогу и направился налево в сад.
– А я, – отвечала Барина, – справившись о здоровье дяди, – я видела семь – да, ни больше ни меньше, потому что семь лучшее из чисел – семь белоснежных голубей, которые все летели направо. Самый красивый был впереди. Он держал в клюве корзиночку, а в ней находилась сила, которая избавит нас от сына Антония. Почему ты смотришь на меня с таким удивлением, милый сосуд всяческих опасений?
– Но, дитя, ты говорила, что Архибий придет так поздно поговорить о каком-то важном деле.
– Он скоро будет здесь.
– Разреши же эту загадку; я туго соображаю.
– В самом деле, нам нельзя терять времени. Слушай же: прекрасный голубь – хорошая, верная мысль, а что он несет в корзиночке, ты сейчас узнаешь. Видишь ли, матушка, мы даем повод к осуждению; это не должно продолжаться. С каждым днем я чувствую это сильнее, и пройдет еще несколько лет, пока эти опасения можно будет оставить. Я слишком молода, чтобы принимать всякого, кто вздумает ко мне явиться, да еще приводить своих приятелей. Конечно, наша приемная – мастерская моего отца, а хозяйка этого дома – ты, моя милая, безупречная, достойная мать; но ты слишком скромна, ты, которая во всех отношениях лучше меня, держишься в тени, так что о тебе вспоминают, только когда тебя нет. Поэтому всякий, кто приходит к нам, говорит: «Я иду к Барине!» Я не могу больше выбирать, и эта мысль…
– Дитя, дитя, – перебила сияющая мать, – кто из бессмертных встретился с тобой сегодня?
– Ты уже знаешь, – весело сказала дочь, – я встретила семь голубей, и когда взяла у первого, прекраснейшего, корзиночку, он рассказал мне историю. Хочешь, послушать?
– Конечно, только рассказывай быстрее, а то нам помешают.
Барина откинулась на подушки и, опустив свои длинные ресницы, начала:
– Жила когда-то женщина, у которой был сад в лучшей части города, – положим, хоть здесь, вблизи Панеума. Осенью, когда созрели плоды, она оставила садовую калитку открытой, хотя все соседки делали по-другому. А для того чтобы уберечь свои финики и смоквы от незваных гостей, она вывесила на калитке доску с надписью: «Не возбраняется входить в сад и любоваться им, но кто сорвет цветок, или плод, или будет топтать траву, того разорвут собаки».
Но у женщины этой была только комнатная собачка, да и та ее не слушалась. Однако надпись сделала свое дело, так как сначала в сад заходили только соседи из знатной части города. Впрочем, они и без надписи не стали бы трогать собственность женщины, так гостеприимно открывшей им свой сад. Так было некоторое время, пока в сад не зашел какой-то нищий, потом финикийский матрос и египтянин из Ракотиса. Никто из них не умел читать, и так как они не особенно строго различали «мое» и «твое», то один потоптал траву, другой сорвал цветок, третий плод. Затем стало являться все больше и больше разного сброду, и ты сама можешь догадаться, что из этого вышло. Посетители оставались безнаказанными, так как лай комнатной собачки никого не мог испугать, а это придало храбрости и тем, кто умел читать. Скоро сад потерял всю свою прелесть, да и все плоды. Так что, когда дождь смыл надпись с доски и шаловливые мальчишки испачкали ее своими каракулями, это уже ничему не могло повредить: сад никого не привлекал и посетители перестали являться. Тогда владелица его решила запирать калитку, по примеру соседок, и на следующий год наслаждалась зеленью дерна и пестрыми красками цветов. Она воспользовалась и плодами, и собачка не докучала ей своим лаем.
– Это значит, – сказала мать, – что если бы все люди были так же вежливы и порядочны, как Горгий, Лизий и им подобные, то мы могли бы по-прежнему принимать всех. Но так как есть сорванцы вроде Антилла…
– Верно! – перебила дочь. – Никто не мешает нам приглашать таких людей, которые сумеют прочесть нашу надпись. Завтра же объявим гостям, что мы не можем принимать их по-прежнему.
– А поступок Антилла, – прибавила Береника, – может служить отличным предлогом. Всякий здравомыслящий человек поймет это…
– Конечно, – согласилась Барина, – а если ты, умнейшая из женщин, заявишь со своей стороны…
– То мы избавимся от докучливых посетителей. Поверь мне, дитя, если только ты не…
– Не нужно «если»! Никаких «если»! – воскликнула молодая женщина. – Мне так приятно думать о новой жизни, лишь бы она устроилась, как я надеюсь и желаю… Послушай, матушка, ведь боги должны вознаградить меня?
– За что? – раздался низкий голос Архибия, который вошел без доклада, не замеченный обеими женщинами.
Барина вскочила и воскликнула, протянув старому другу обе руки:
– Приведя тебя к нам, они уже начинают со мной расплачиваться.
Художнику, в особенности великому живописцу, не трудно украсить свой дом. Его вкус не допустит ничего неизящного. То, что нарушает гармонию, оскорбляет его глаз. И ему не нужно приглашать мастеров. Только муза явится ему на помощь.
Леонакс, отец Барины, сумел придать восхитительный вид своему жилищу. Стены его мастерской были украшены картинами из жизни великого Александра, основателя его родного города, фриз с хороводом пляшущих амуров.
Тут принимала гостей Барина, и слава об этой живописи была одной из причин, побудивших Антония посетить ее дом и привести с собой сына, в котором ему хотелось пробудить хоть какую-нибудь любовь к искусству. Конечно, красота и пение Барины тоже не остались без внимания, но пылкая страсть, охватившая его в зрелые годы, принадлежала всецело Клеопатре. Царица сумела привязать Антония к себе какими-то сверхъестественными узами. Во всяком случае, он был обязан Барине несколькими приятными часами, а каждый, кому он был чем-либо обязан, получал подарок. Ему льстила репутация самого щедрого из людей, и в данном случае его подарок, гладкий браслет с геммой[28], в которой был вырезан Аполлон, играющий на лире и окруженный музами, действительно мог считаться неоценимым сокровищем, хотя выглядел очень скромно. Это было произведение знаменитейшего резчика эпохи Филадельфа; каждая фигурка на ониксе, шириной не более трех пальцев, была вырезана с изумительным мастерством. Антоний выбрал его потому, что браслет очень подошел Барине. О цене он на этот раз не думал, так как оценить подобную вещь мог только знаток. Барина охотно надевала его, так как браслет не отличался пышностью.
Если бы Антонию не пришлось уехать из Александрии, его второе посещение, без сомнения, не было бы последним. Кроме пения, которое привело его в восторг, он нашел у Барины оживленную и интересную беседу и мог любоваться на замечательные картины, которые Леонакс выменял у своих товарищей.
Произведения пластического искусства также украшали обширную комнату, посреди которой возвышался светильник в виде статуи.
Создателем его был тот самый скульптор, резцу которого принадлежала возбудившая столько споров статуя Антония и Клеопатры. Эрос из обожженной глины, прицеливавшийся из лука в невидимую жертву, был также его произведением. Антоний во время своего второго посещения положил перед ним венок, заметив шутливо, что приносит жертву «сильнейшему из победителей», а Антилл сегодня вечером грубо засунул букет в натягивавшую лук согнутую правую руку статуи. При этом он попортил глину… В настоящую минуту цветы лежали на маленьком алтаре в глубине комнаты, тускло освещенной одной лампой, так как хозяйки перешли вместе с гостем в любимую комнатку Барины, украшенную несколькими картинами покойного отца.
Букет Антилла и попорченная статуя играли большую роль в разговоре с Архибием и значительно облегчили его задачу. Женщины встретили его жалобами на неприличное поведение молодого римлянина, и Барина объявила, что не намерена больше приносить жертвы Зевсу Ксениосу, покровителю гостей. В будущем она решила посвятить жизнь скромным домашним богам и Аполлону, отдать им свой дар пения как небольшую, но драгоценную жертву.
Архибий с изумлением слушал ее и начал говорить не прежде, чем она вполне объяснилась и нарисовала ему свою будущую жизнь наедине с матерью, без шумных собраний в мастерской отца.
Воображение молодой женщины уже перенесло ее в новую, тихую жизнь. Но при всей живости ее рассказа умудренный опытом слушатель, по-видимому, не вполне был убежден. По крайней мере, тонкая улыбка освещала по временам его резкие и вместе с тем меланхолические черты, черты человека, устранившегося с жизненной арены, отказавшегося от борьбы для роли зрителя, наблюдающего, как другие возвышаются и падают в погоне за удачей. Быть может, раны, полученные им, еще не вполне зажили, но это не мешало ему быть внимательным наблюдателем. Взгляд его светлых глаз показывал, что он переживает то, что возбуждало в нем участие. Кто мог так слушать и кто передумал так много, тот не мог не быть хорошим советником. Именно за это достоинство Клеопатра отличала его перед всеми.
И в этот раз, как всегда, проявилась свойственная ему обдуманность, так как, явившись убедить Барину уехать, он не открыл цели своего посещения, пока она не рассказала ему всех своих планов и не спросила, о каком важном деле он хотел поговорить с ней.
В общих чертах его предложение могло считаться уже принятым. Поэтому он начал с вопроса, не кажется ли им, что переход к новой жизни удобнее совершить, уехав на время из города. Все будут поражены, если завтра они перестанут принимать гостей, и так как о причине этого решения неудобно распространяться, то многие будут обижены. Если же они уедут на несколько недель, то многие пожалеют об их отъезде, но никому не будет обидно.
Мать тотчас согласилась с ним, но Барина колебалась. Тогда он попросил ее высказаться откровенно и, когда она спросила, куда же им уехать, предложил свое поместье.
Его проницательные серые глаза сразу заметили, что обстоятельства, удерживавшие Барину в городе, имели связь с ее сердцем. Поэтому он пообещал, что избранные друзья будут время от времени навещать ее. Подняв голову, она обратилась к матери с веселым восклицанием:
– Едем!
Тут снова обнаружилось живое воображение дочери художника, нарисовавшей почти осязаемую картину будущего. Конечно, никто, кроме нее не знал, на кого она намекает, говоря о госте, которого будет ожидать в Прении, поместье Архибия. Ей очень понравилось это название, которое означает «приют мира».
Архибий слушал с улыбкой, но когда она стала рассказывать об его участии в катании на маленьких сардинских лошадках и в охоте на птиц, остановил ее, заметив, что его пребывание в поместье зависит от исхода другого, более важного, дела. Он пришел к ним с легким сердцем, так как несколько часов тому назад слышал о блестящей победе царицы. Хозяйки позволят ему посидеть еще немного, чтобы дождаться у них подтверждения этой вести.
Видно было, что он не совсем спокоен.
Береника разделяла его тревогу, и ее доброе лицо, оживленное радостью по поводу благоразумного решения дочери, сделалось озабоченным, когда Архибий сказал:
– Теперь о цели моего посещения. Вы облегчили мне ее исполнение. Я мог бы теперь вовсе не упоминать о ней, но считаю это нечестным. Я пришел для того, чтобы удалить тебя из города. Мальчишеская дерзость сына Антония не представляет, на мой взгляд, ничего опасного. Но Барине не следует встречаться с Цезарионом.
– Пересели меня хоть на луну, только бы не видеть его! – возразила она горячо. – Вот одна из причин, побуждающих меня изменить наш образ жизни. Неприлично мальчику, который должен еще ходить в школу, так злоупотреблять своим высоким положением. И мне не хочется называть «царем» этого сонного мечтателя с жалкими, умоляющими глазами!
– Но есть ли страсть, которая не может затаиться в сердце сына таких людей, как Юлий Цезарь и Клеопатра? – заметил Архибий. – А на этот раз он воспламенился не на шутку. Знаю, дитя, что ты тут не виновата. Как бы то ни было, подобные чувства не могут не огорчать сердца матери. Поэтому отъезд нужно ускорить и держать в секрете твое местопребывание. Он еще не приступал ни к каким действиям, но от сына таких родителей можно всего ожидать!
– Ты пугаешь меня! – воскликнула Барина. – Видишь опасного ястреба в воркующем голубке, залетевшем в мой дом?
– Считай его ястребом, – предостерег он. – Ты приветливо принимаешь меня, Барина, и я люблю тебя с детства, как дочь моего лучшего друга, но, предлагая тебе ехать в Ирению, я оберегаю не только тебя. Моя главная цель – избавить от горя или хотя бы простого беспокойства ту, которой я, как тебе известно, обязан всем.
Эти слова явно показали женщинам, что, как бы они ни были дороги Архибию, он не задумается принести их да, пожалуй, и весь свет в жертву покою и счастью царицы.
Барина и не ожидала от него ничего другого. Она знала, что Архибий, сын бедного философа, обязан Клеопатре своим богатством и обширными поместьями, но чувствовала, что его страстная привязанность к царице, о которой он пекся, как нежный отец, проистекала из другого источника.
Обладай он честолюбием, ему бы ничего не стоило сделаться эпитропом и стать во главе правления, но – и это было известно всему городу – он не раз отказывался от выборных должностей, так как находил, что может принести больше пользы царице в скромной, незаметной роли советника.
Мать рассказывала Барине, что знакомство Архибия с Клеопатрой произошло еще в детстве. Но подробностей их сближения она не знала. Всякого рода сплетни возникали на этот счет и, украшенные разными выдумками и анекдотами, передавались из уст в уста как достоверные сведения. Барина, естественно, верила рассказам о детской любви царевны к сыну философа. По-видимому, его теперешнее отношение к ней подтверждало эту историю.
Когда он умолк, она сказала, что понимает его, и, указывая на портрет девятнадцатилетней Клеопатры работы Леонакса, прибавила:
– Не правда ли, в то время она была поразительно хороша?
– Так и изобразил ее твой отец, – отвечал Архибий. – Леонакс нарисовал тогда же портрет Октавии и, кажется, находил ее еще красивее.
При этом он указал на портрет сестры Октавиана, нарисованный Леонаксом, когда она была еще в первом браке с Марцеллом.
– Нет, – возразила Береника, – я очень хорошо помню это время. Могла ли я остаться равнодушной, слушая его восторженные рассказы о римской Гере? Я еще не видала портрета, и на мой вопрос, неужели он находит Октавию красивее царицы, Леонакс с азартом воскликнул: «Октавия принадлежит к числу тех женщин, о которых говорят “хороша” или “не так хороша”; но Клеопатра, та стоит особняком, сама по себе, вне всякого сравнения».
Архибий утвердительно наклонил свою тяжелую голову и сказал решительным тоном:
– Ребенком, впервые увиденным мной, она была прекраснейшей среди богов любви.
– А сколько же лет ей было тогда? – спросила Барина.
– Восемь лет, – отвечал Архибий. – Как давно это было, а между тем я живо помню каждый час.
Тут Барина попросила его рассказать им о том времени. Он задумался на минуту, потом поднял голову и сказал:
– Пожалуй, тебе следует познакомиться поближе с женщиной, для которой я требую у тебя жертвы. Арий вам брат и дядя. Он близок к Октавиану, потому что был его наставником. Я знаю, что он чтит Октавию, сестру римлянина, как богиню. Теперь Марк Антоний борется с Октавианом за владычество над миром; Октавия уже пала в борьбе с женщиной, о которой вы хотите услышать. Не мое дело судить; я могу только поправлять ошибки и предостерегать. Римские матроны курят фимиам перед Октавией и отворачиваются, когда услышат имя Клеопатры. Здесь, в Александрии, многие делают то же, думая, что и к ним перейдет частица ее святости. Они называют Октавию законной супругой, а Клеопатру – разлучницей, похитившей у нее сердце мужа.
– Только не я! – горячо воскликнула Барина.
– Я часто слышала об этом от дяди. Антоний и Клеопатра страстно любили друг друга. Никогда стрела Амура не проникала так глубоко в сердца двух любовников. Но нужно было избавить государство от кровопролития и гражданской войны. Антоний решил заключить союз с соперником и в залог искренности примирения согласился предложить руку Октавии, только что потерявшей своего первого супруга. Руку, но не сердце, потому что сердце его уже принадлежало царице Египта. И если Антоний изменил супруге, которую навязала ему государственная необходимость, то этим самым сохранил верность другой, имевшей больше прав на него. И если Клеопатра не захотела бросить Антония, которому клялась в вечной любви, то она была права, тысячу раз права! На мой взгляд Клеопатра, что бы ни говорила об этом моя мать, – была и есть истинная супруга Антония перед бессмертными богами, а та, другая, хотя при ее браке были соблюдены все обряды, все пункты, все формальности, только разлучница, не имевшая никакого права расторгать союз, которому боги радуются. Как бы ни сердились люди и, прости меня, матушка, добродетельные матроны.
При этих словах Береника, слушавшая свою пылкую дочь с краской на лице, перебила ее, сказав боязливым, но настойчивым тоном:
– Я знаю, что теперь принято говорить, будто Клеопатра – законная супруга Антония в глазах египтян и по их обычаю; знаю, что вы оба несогласны со мной. Но ведь Клеопатра гречанка, стало быть… Вечные боги!.. Можно ее пожалеть; но брак – святое дело, и я не могу сказать ничего против Октавии. Она воспитывает и лелеет детей неверного мужа от его первого брака с Фульвией, а ведь, в сущности, какое ей до них дело? А как она старается уладить все, что может повредить ему, ему, который сделался ее врагом. Вряд ли какая-нибудь женщина в Александрии горячее, чем я, молит богов о победе Клеопатры и ее друга над Октавианом. Его холодный рассудок, как бы ни восхищался им брат, претит мне. Но когда я гляжу на портрет Октавии, на это чудное, прекрасное, целомудренное, истинно благородное лицо, на это зеркало женской непорочности…
– Можешь на него радоваться, – перебил Архибий, слегка прикасаясь к ее руке, – только тебе бы следовало повесить этот портрет где-нибудь в другом месте и сообщать твое мнение об Октавии брату и такому надежному другу, как я. Если мы победим, тогда, пожалуй, если же нет… однако, вестник что-то замешкался…
Барина снова попросила его воспользоваться свободным временем и рассказать о царице. Она только однажды имела счастье обратить на себя ее внимание, именно на празднике Адониса. Клеопатра подошла к ней и поблагодарила за пение. Она сказала всего несколько слов, но таким голосом, который проник в сердце Барины и точно приковал ее к царице невидимыми нитями. При этом их взоры встретились, и в первую минуту Барине захотелось прикоснуться губами хотя бы к краю платья своей царственной собеседницы, но тут же ею овладело такое чувство, будто из прекраснейшего цветка показалось жало ядовитой змеи…
Тут Архибий перебил ее, заметив, что, насколько он припоминает, Антоний подошел к ней после пения вместе с царицей и что Клеопатре не чужды женские слабости.
– Ревность? – с удивлением спросила Барина. – Я никогда не доходила до такого тщеславия, чтобы вообразить что-нибудь подобное! Я подумала только, что Алексас, брат Филострата, настроил ее против меня. Он ненавидит меня так же, как и мой бывший муж, потому что я… Но все это так низко и отвратительно, что я не хочу портить себе хорошую минуту. Как бы то ни было, мое подозрение, что Алексас очернил меня перед царицей, не лишено основания. Он хитер, как и его брат, и, вкравшись в милость Антония, имеет возможность часто встречаться с Клеопатрой. Он отправился вместе с ними на войну.
– Я слишком поздно узнал об этом, притом же я ничего не значу в сравнении с Антонием, – заметил Архибий.
– Но мне-то естественно беспокоиться, что царица вооружена против меня. Во всяком случае, я заметила в ее взгляде что-то враждебное, что оттолкнуло меня от нее, хотя сначала я стремилась к ней всем сердцем.
– И если бы другой не вмешался между вами, – прибавил Архибий, – ты бы уже не могла расстаться с ней!.. Когда я в первый раз увидел ее, я сам был еще ребенком, а ей, как я уже сказал, было восемь лет.
Барина благодарно кивнула ему головой, принесла матери веретено, подлила воды в кружку с вином и сначала спокойно расположилась на подушках, потом приподнялась и вся превратилась в слух, опершись локтями на колени и положив подбородок на руки.
– Вы знаете мой загородный дом в Канопе? – начал Архибий. – Сначала это был летний дворец царской фамилии. С тех пор, как мы в нем поселились, там почти все осталось по-старому. Даже сад не изменился. Он был полон тенистыми старыми деревьями. Придворный врач Олимп выбрал этот уголок для царских детей, порученных попечениям моего отца. В Александрии в то время было неспокойно, так как Рим уже тяготел над нами, как злой рок, хотя еще не признавал завещания, в котором злополучный Александр[29] отказывал ему Египет, точно какое-нибудь поместье или раба.
Царем Египта был в то время довольно ничтожный человек, величавший себя «Новым Дионисом», и с довольно сомнительными правами на престол. Вы знаете, что народ прозвал его «Флейтистом». Действительно, больше всего на свете любил он музыку и сам играл на различных инструментах, и притом одинаково скверно на всех. Как питух, он оправдывал и другое свое прозвище. Остаться трезвым на празднике Диониса, земным воплощением которого он считал себя, значило нажить себе смертельного врага.
Жена Флейтиста, царица Тифена, и его старшая дочь, носившая твое имя, Береника, отравляли ему жизнь. В сравнении с ними он был во всех отношениях достойный и добродетельный человек. Во что превратились герои и мудрые, благомыслящие правители дома Птолемеев! Все пороки, все страсти свили гнездо в их дворце!