Ровно в два часа ночи поезд подошел к Ромодану. Алеша взял плед и чемодан и, сухо кивнув своей спутнице, первый вышел из вагона.
Ночь была пасмурная, и неровный дождь, то усиливаясь, то слабея, налетал откуда-то сбоку вместе с диким и злым северным ветром. Не похоже было, что сейчас пост, да еще на юге.
С унылым визгом распахнулась тяжелая дверь, и Алеша вошел в зал первого класса. По стенам стояли диваны, в самом деле жесткие, как жаловалась Катюша, но и они на этот раз были заняты пассажирами, расположившимися, по-видимому, спать до утра. Храпел какой-то купец, подняв кверху красную бороду; спал, свернувшись калачиком, еврей в лапсердаке; ворочалась, кряхтя, ветхая старушка на пестрых тряпках…
За пустым буфетом спал, положив голову на стойку, белокурый малый, сам от усталости не заметивший, должно быть, как он сел так, склонив голову, и заснул невзначай.
Через комнату, гремя жестянкою из-под масла и связкою ключей, шел какой-то рабочий в лиловой фуражке с кантами.
– Мне бы лечь где, – сказал Алеша, загораживая ему дорогу.
– Нету места, – и рабочий пошел дальше, не желая много разговаривать.
– Всегда здесь так, – раздался мягкий и вкрадчивый голос Катюши, которая опять стояла около Алеши, лукаво и нежно заглядывая ему в глаза.
– Семь часов! Легко сказать! Вы уж там как хотите, – продолжала она петь, слегка жеманясь, – а я себе теплую постель найду.
– Где это? – рассеянно спросил Алеша, у которого в это время мелькнула мысль, что не худо было бы в самом деле найти где-нибудь комнату около станции: ведь ему предстояло на следующий день много поработать и в деле небезопасном, – надо было поберечь последние силы.
– У Ефросимовых, – бросила небрежно Катюша.
– И я туда пойду, – неожиданно для самого себя сказал Алеша. – Я спать хочу.
Катюша, не отвечая, пошла торопливо мелкими шажками к выходу. И Алеша старался почему-то не глядеть на нее, шагая рядом с независимым видом.
Они вышли на крыльцо. Горело два фонаря. Но за малым кругом, едва освещенным, было совсем темно.
Только в пасмурной глубине совсем далеко маячили красные огоньки. Дождь трещал по крыше со скучным упорством. И где-то выла собака, уныло и дико.
Катюша, не обертываясь, соскользнула с крыльца и пошла уверенно по черным мокрым мосткам, которые с трудом можно было разглядеть в этой беспросветной ночи.
Алеша плелся за нею.
Они шли, молча, мимо длинного забора и каких-то темных слепых строений.
Наконец Катюша остановилась и, обернувшись, тронула Алешу за руку.
– Сюда.
Они вошли по шатким ступеням на довольно высокое крыльцо. Над дверью висел фонарь.
Катюша постучала, и тотчас же послышались чьи-то шаги: очевидно, в этом домике не спали, несмотря на поздний час.
Но Алеше уже некогда было думать, куда его ведут: ему мучительно хотелось спать.
Лишь только отворилась дверь, Катюша проскользнула за порог. И мигом дверь опять захлопнулась. Алеша остался один.
«Это еще что такое?» – подумал он и сердито постучал кулаком.
Через минуту его впустили.
– Пожалуйте! Пожалуйте! – бормотала какая-то старуха, высоко подымая над головою подсвечник с оплывшею свечкою.
Старуха ввела Алешу в комнату, загроможденную мебелью, старинною, крепкою, окованною медью по углам.
– А барышня там устроится, – прошамкала старуха, указывая на маленькую дверь в углу, которую Алеша не сразу приметил.
Оттуда выглянула в этот миг голова Катюши.
– Мы с вами соседи, – крикнула она, смеясь.
– Поезд отходит в девять часов, – сказал Алеша, возвышая голос, потому что был уверен, что старуха глуха. – Меня, значит, надо разбудить за час. Это непременно. Очень важное дело у меня. Не забудете разбудить? А?
– Вы разве спать будете? – спросила старуха.
– Еще бы не спать. Как мертвый усну.
– Ну, ладно, ладно, – махнула рукою старуха и, поставив свечу на круглый стол, покрытый вязаною скатертью, вышла из комнаты и затворила за собою тяжелую дверь.
– Спать! Спать! – сказал Алеша, став посреди комнаты и потягиваясь.
Он осмотрелся вокруг.
«Сколько хлама», – подумал он.
В самом деле, все было заставлено какими-то сундучками, диванчиками, креслами, этажерками; во всю комнату растянут был персидский ковер, правда порванный в иных местах; чуть ли не половину комнаты занимала деревянная кровать, огромная, разлапистая, недвижная, как из чугуна, а подушек на ней было так много, что даже Алеше страшно стало: задохнуться можно.
Алеша быстро разделся и бросился в постель под стеганое пуховое одеяло. Но едва он задул свечу и опустил голову на подушку, откуда-то донеслись дрожащие звуки гитары и чей-то пьяный голос. Слов нельзя было разобрать, но мотив отчаянно ухарский и хмельной лез в уши назойливо и грубо.
– Да тут, однако, и по ночам не спят, – усмехнулся Алеша и натянул одеяло на голову.
Он не слышал теперь гитары, но вдруг с необыкновенной отчетливостью увидел он тюремный двор, часовых и арестантов. Ему померещилась прогулка, которую он однажды наблюдал из окна соседней лечебницы, где был знакомый доктор. Арестанты ходили вереницей, один за другим, на расстоянии сажени. Алеша не мог понять, сон ли это, галлюцинация или еще что. Но так все ясно было видно – пасмурный день, серые камни тюремных стен, угрюмые фигуры этих восьми пленников, с белыми, как бумага, лицами.
Потом Алеша увидел, как один из арестантов сделал два шага в сторону и проворно побежал к воротам.
«Да, это брат», – подумал Алеша.
Алеша видел, как за ним ринулись солдаты; он уже видел первого потерявшего фуражку, с рыжими вихрами на голове, который бежал с ружьем наперевес, видимо, робея.
«Значит, я сплю», – сообразил Алеша.
И тотчас же ему стало мерещиться что-то иное – большой мост, с десятками галок на перилах, но уже скоро нельзя было понять, галки это или монашенки.
Алеша крепко спал.
Алеша не знал, долго ли он спал, и когда проснулся, ему не хотелось открывать глаза: последний сон был какой-то необычайный и сладостный. Алеше было досадно, что он не может его вспомнить; все тело его было как-то странно напряжено и сердце билось скорее, чем всегда, и не мучительно, а приятно. И вдруг он почувствовал, что рядом с ним, тут же под одеялом, еще кто-то. Алеша вздрогнул и открыл глаза. Это была Катюша. Она лежала, подперев голову рукою, и внимательно рассматривала лицо Алеши. От полумрака (свет чуть пробивался сквозь опущенные шторы) лицо Катюши казалось матово-серебристым.
– Что с вами? Зачем? – пробормотал Алеша.
– Молчи. Я так хочу.
И вдруг странная мысль ужалила Алешу: он проспал, он опоздал на поезд. Все кончено. Он не привез денег. Сегодня четверг. Ночью повесят брата. Надо было вскочить и посмотреть на часы, которые тикали на комоде, но Алешины ноги странно онемели и не повиновались ему.
– Я опоздал. Все погибло, – прошептал он. И он уже казался себе сейчас не Алешей, а кем-то иным, чужим и враждебным. И шепот был чужой, не его.
– И вовсе не опоздал, – усмехнулась Катюша. – Поезд в девять часов отходит, а сейчас семь. Мы еще тут полтора часа понежимся.
Катюша выставила из-под одеяла молодую розовую ногу и спрыгнула на ковер. Она подбежала к комоду и повертела в руках часы.
– Так и есть. Без пяти минут семь. Она была в одной рубашке и ежилась, и сжимала колени, чуть жеманясь.
Алеша глубоко вздохнул.
– Дайте часы, Катюша…
– Не верите? Ну, нате.
И она подала часы Алеше. На часах было без пяти семь.
– Слава Богу! Скорей! Скорей! – обрадовался Алеша и сел на постель.
– Алешенька, подожди, – засмеялась Катюша.
Она стояла теперь совсем близко от него, касаясь своими коленями его колен. Он чувствовал на своей щеке ее дыхание.
– Ты скажи спасибо, что я тебя не будила. Три раза к тебе приходила. Жалко было будить, только вот сейчас к тебе прилегла, а ты бежать хочешь. Какой нехороший.
– Нельзя мне, Катюша, с тобою, нельзя, – сказал Алеша, снимая с своих плеч ее горячие пальцы.
Но Катюша мигом забралась к Алеше на колени и оплела его шею руками. Алеша вздрогнул, и ему стало трудно дышать, и сердце как будто вот-вот сорвется.
– Нельзя. Пусти.
– Нет, ты скажи, почему нельзя. Жена тебя, что ли ждет? Ведь у тебя нет жены.
– Нет.
– И невесты тоже нет.
– Нет.
– А может быть, ты неправду говоришь. О невесте своей стыдишься говорить с такою, как я.
– Пусти меня.
– Не пущу. Я сильнее тебя.
И она, шутя, неожиданно уперлась руками в его плечи и опрокинула его на кровать. Алеше стало стыдно, и он рассердился.
– Ах, ты вот какая. Ну, берегись.
Он вскочил и, схватив Катюшу в охапку, бросил ее на постель. Она, барахтаясь, зарылась головой в подушки.
«Еще полтора часа до отхода поезда», – мелькнуло в голове Алеши.
Он стал коленом на постель и, разметав подушки, нашел голову Катюши.
Катюша закрыла глаза и чуть подалась вперед, ожидая поцелуя. Алеша припал губами к ее губам. Она вся вытянулась и замерла.
Но в тот миг, последний миг, когда Алеша, не помня себя, провел рукою по ее телу и уже хотел овладеть ею, случилось то, чего он не ожидал никак. Катюша вдруг оторвала свои губы от его губ и, согнув колено, жестоко оттолкнула его.
– Что ты? Что ты, Катюша?
– Не хочу тебя. Ты все лжешь. У тебя невеста там, в Екатеринославе.
– Ах, какая ты!
И он хотел ее обнять. Но ее глаза встретились с его глазами, и он прочел в них и презрение, и ненависть, и отвращение.
Алеша стоял неловкий и смешной, и мелкая юношеская дрожь, которую он не мог скрыть, смущала его.
Катюша засмеялась. Ей понравилось, что вот он, распаленный страстью, стоит теперь такой жалкий.
– Ну, иди ко мне, – улыбнулась Катюша, – иди. А то еще заплачешь, пожалуй.
Алеша покорно лег в постель. Теперь Катюша сама стала целовать его. Но каждый раз, когда Алеша, изнемогая от страсти, пытался овладеть ею, она отталкивала его, смеясь, и требовала, чтобы он рассказал ей про свою невесту.
Измученный и оскорбленный, Алеша вдруг вспомнил о сроке и бросился к часам. На часах было восемь.
Он молча, торопливо стал одеваться, стараясь не смотреть на Катюшу, которую ненавидел теперь.
– Вот отдай тут за комнату, – сказал он, вынимая деньги.
– А ты куда?
– На вокзал. Пора.
– Который час?
– Восемь.
– Значит, девять теперь, – сказала Катюша, спокойно потягиваясь.
– Почему девять? – не понял Алеша.
– Завтра поедем. А сегодня, Алешенька, мы с тобою кутить будем. Невеста подождет. А? Распрекрасная твоя царевна… Подождет ведь, а?
– Что ты! Бог с тобою. Как девять? Ведь восемь сейчас. Ведь, восемь! схватил он ее за руку, пугаясь и все еще не понимая ничего.
Катюша засмеялась:
– Часы-то я перевела, чудак. Чтобы ты не беспокоился зря. Девять теперь. Поезд-то наш далече теперь небось.
– Конец, значит, – прошептал Алеша и вдруг вспомнил почему-то офицера: – Честь потеряли. А без чести нельзя…
Он сел на кровать, не замечая Катюши, и чуть вздрагивающими пальцами вытащил из новенького портсигара папиросу. Синий дымок на миг закрыл его лицо.
1916
Одного из них звали Николаем, другого Вениамином. Они жили на узкой и грязной улице, которая упиралась в линию бульваров. Их комната помещалась в пятом этаже. Из окон этого чердака можно было видеть город, который они усердно проклинали и тайно любили.
Город, с его лабиринтом крыш, с трубами, низкими и высокими, с дымом, то черным, то янтарным, то розовым: город таинственный в тумане, страшный при луне, трепетный на утренней заре и всегда сладострастный; город, смесивший в своей глубине все голоса, вопли, смех, музыку, вой ветра, бой барабана, грохот железа, удары камень о камень; город, с золотом куполов, с блеском американских витрин, с зелеными молниями трамваев: как они чувствовали этот город, эти два друга!
Старший из них, Николай, был художник. У него были зеленые глаза, обращавшие на себя внимание женщин; черты его лица были определенны и точны, как будто бы природа позаботилась о том, чтобы сохранить в них лишь выразительное и необходимое; он тщательно брился и, несмотря на бледность, старался одеваться как можно строже. Его приятель Вениамин был поэт. На его бледном лице странно выделялись алые губы; его серые глаза были несколько тусклы, как будто бы внешний мир был отделен от них полупрозрачной завесою.
Николай писал nature morte, автопортреты, множество автопортретов, и небо из окна своего чердака. По стенам были развешаны полотна, где яблоки, арбузы и корки хлеба пленяли глаз геометрической угловатостью своих контуров; где сам художник смотрел из грубой рамы, как маска, застывшая в своей монументальности; где, наконец, городское небо гармонировало с красочной гаммою крыш…
Вениамин писал лирические стихи о любви, полугрустные, полунасмешливые, с неожиданными рифмами, ритмически изысканные, кончавшиеся загадочными полувопросами, которые ранили сердце, как отравленные стрелы.
Николай был безнадежно влюблен в молчаливую высокую девушку, чей портрет ему пришлось однажды писать. Она жила в том же городе, но ее окружали люди иного общества, и Николай даже не мог теперь поддерживать с нею знакомство. Лишь изредка он видел ее то в театре, то в концерте. И это были счастливейшие вечера в его жизни.
Вениамин тоже был влюблен, но та, которая пленила его сердце, была замужем. Он познакомился с нею на скетинг-ринге, когда она упала однажды, и ему посчастливилось ее поднять. Прикосновение маленькой нежной руки и синие глаза белокурой незнакомки были фатальны для поэта. Он познакомился также с ее мужем, акцизным чиновником, у которого был испуганный взгляд и рыжие бачки, и стал бывать в их маленькой квартире, казавшейся ему раем. Белокурая Маргарита была благосклонна к Вениамину, и, если бы не его лирическая слепота, он, может быть, добился бы ее признаний, но он предпочитал томиться и вздыхать, воображая, что Маргарита недоступна, как Беатриче.
Николай и Вениамин были друзьями, но они не переходили на «ты» и не делали друг другу интимных признаний, храня несколько чопорное и горделивое молчание, когда случайно речь заходила об их возлюбленных. Когда у них не было денег (а это случалось часто) и нельзя было идти в театр или ресторан, они сидели по вечерам дома, куря трубки с длинными чубуками и обмениваясь изредка замечаниями то по поводу какой-нибудь очаровательной книги, открытой одним из них, то по поводу картин какого-нибудь непризнанного художника, успевшего выставить свои холсты на одной из тех маленьких выставок, которые посещаются лишь немногими любителями, присяжными рецензентами и случайными обывателями, пожелавшими позубоскалить от безделья.
Однажды, когда два друга сидели так, окутанные синим облаком дыма, Николай сказал:
– Сегодня я заметил на улицах какое-то странное оживление; впрочем, я не уверен, что то, что я видел, можно назвать «оживлением».
– А что вы видели? – спросил Вениамин равнодушно, чертя привычной рукой профиль Маргариты.
– Я видел на бульварах и на тротуарах множество людей, которые спешили куда-то с решительными, мрачными и как будто торжественными лицами. Такие лица редко встречаются. Не случилось ли чего-нибудь?
– Не знаю… Ах, да! я вспомнил, что сегодня мимо наших окон проскакали солдаты с шашками наголо. Не бунтует ли народ?
– История вообще загадка, – сказал художник, – но революция это, может быть, самое непонятное в ней, по крайней мере, для моего ума. Как люди могут интересоваться политикой и проходить равнодушно мимо изумительных зданий, изысканных картин, остроумных книг…
– Друг мой, – возразил поэт, – все прекрасно – и тишина, и буря, и пристань, и открытое море, и мудрые книги, и глупая, слепая жизнь… Все прекрасно, если есть любовь…
– Любовь? Но в революции нет любви. Люди начинают борьбу или из честолюбия, или мечтая о призрачной свободе, или, наконец, побуждаемые голодом…
– Вы сказали – «голодом». Это напомнило мне о том, что я сегодня не обедал.
– Да? Представьте, я ведь тоже сегодня ничего не ел.
– Почему?
– У меня нет денег.
– Вот как! А у меня вчера были деньги, но я заказал букет из роз… Я должен отнести его сегодня… Но, впрочем, у меня еще есть немного мелочи. Если хотите, мы зайдем в кофейню и съедим там чего-нибудь. А потом я пойду к знакомым.
– Пожалуй, пойдемте, – промолвил художник и поднялся, чтобы взять шляпу.
Вениамин и Николай отправились в кофейню, где привыкли видеть пеструю толпу, всегда слегка возбужденную электрическим светом, шуршаньем женских нарядов, магическим сиянием глаз, ищущих и влекущих.
И на этот раз в кофейне было много публики, но иные почему-то не садились за столики, а стояли группами, громко разговаривая, жестикулируя, размахивая какими-то лиловыми листками. Один молодой человек, с бледным матовым лицом и сумасшедшими глазами, стал на стул и что-то крикнул о свободе и смерти. И все подняли руки, как будто для клятвы.
Публичные женщины с алчным любопытством смотрели на необычных посетителей и жадно слушали ораторов, оставив нетронутыми чашки кофе и бокалы мазаграна; лакеи глазели, разиня рот, не выпуская из рук салфеток; барышня-кассирша стояла на цыпочках, вытянув напудренную шею…
– Это, кажется, революция, – промямлил художник и стал зарисовывать оратора на чистой стороне прейскуранта.
– Ах, это, право, занятно, – сказал поэт, – но я должен отнести розы моим знакомым.
– Если вы идете на ту улицу, я пойду с вами, – пробормотал художник.
По странной случайности и Маргарита, и та, которую любил Николай, жили на одной улице. И Николай, не имея возможности войти к ней в дом, часами стоял под ее окнами.
Когда друзья вышли из кофейни, снежная мгла заволокла им путь. Снег падал большими хлопьями, влажными, теплыми, мягкими… Неожиданно в эти зимние дни наступила оттепель и возник голубоватый туман, окутав улицы своей пеленою. Туман, снег и огни фонарей – все было зыбко, странно и фантастично. Люди возникали из полумрака, подобно призракам, и вновь пропадали таинственно, покинув бледные круги, отброшенные мертвым светом электрических фонарей.
Друзья зашли в цветочный магазин и взяли букет из роз, приготовленный для Вениамина. Они вышли на улицу, слегка опьяненные влажным и дурманным запахом цветов, привезенных из Ниццы, томных, усталых от долгого пути… Николай и Вениамин прошли два бульвара, пересекли площадь, миновали собор и уже хотели по привычке идти на мост, как вдруг из тумана выросла какая-то дюжая фигура и загородила им дорогу.
– Вам чего надо? – крикнул грубый голос, и кто-то осветил фонарем двух приятелей.
– Нам надо перейти через мост, мы идем к знакомым, – сказал Вениамин, пожимая плечами.
– Нельзя туда, – крикнул тот же голос насмешливо и сердито.
Теперь, при свете фонаря, приятели видели, что на мосту стоит отряд солдат и какой-то фургон.
– Почему же нельзя? – спросил нерешительно Николай.
В это время на лошади подъехал жандармский ротмистр.
– Это еще кто такие? – крикнул он низким придушенным голосом: – кто такие? А?
– Будьте любезны, – сказал Вениамин, стараясь быть вежливым, – будьте любезны, прикажите пропустить нас через мост.
Вместо ответа ротмистр засмеялся и вышиб из рук Вениамина коробку с розами:
– Обыскать их!
Солдат с рыжими усами, лихо закрученными, взялся за шубу Вениамина, молвив:
– Раздевайся, барин.
После обыска, когда друзья надели свои холодные и влажные шубы, валявшиеся на снегу, жандарм сказал им, смеясь:
– Ну, проваливайте… Живо… Марш!
Они пошли вдоль набережной, прислушиваясь к солдатскому говору и смеху, звучавшим из мрака, в котором скрывался мост.
– Какая неприятная история, – сказал художник, вздрагивая при воспоминании о том, как солдатские руки обшаривали его.
– Мои розы! – вздохнул поэт, и ему представились нежно-алые лепестки, растоптанные на снегу.
– Мы, однако, попробуем перебраться на тот берег, – заметил Николай, нас пропустят, вероятно, через Чугунный мост.
– Разумеется, – сказал Вениамин, чувствуя, что он не может не увидеть Маргариты и не прочесть ей новый сонет, ей посвященный.
Снег перестал идти, и среди перистых облаков медленно текла луна, почти полная, закутанная полупрозрачною пеленою. От ее холодного огня лучился неверный и таинственный свет, и при взгляде на черные тени, которые легли теперь по земле и стенам в разных местах, падало сердце, замирая жутко и сладостно.
– Как хорошо, – прошептал художник, улыбаясь: – гармония белого и черного. Как хорошо!
– Да, прекрасно, – согласился поэт: – явно, что мы не одни сейчас, живые и мертвые, и, быть может, еще не рожденные во времени – все присутствуют сейчас незримо: я слышу голоса, взывающие и поющие о любви.
– Может быть, – прошептал художник, который не слышал незримого хора и тайно предпочитал молчание.
Еще не дойдя до Чугунного моста, друзья встретили отряд жандармов, которые ехали с обнаженными шашками, блестевшими от луны.
Жандармы, заметив ночных пешеходов, прижали их к стене, наехав на них так, что лошади обдали им лица своим горячим дыханием и приятели почувствовали кисловатый запах лошадиного пота.
– Эй, вы! Куда прете? – гаркнул пьяный жандарм в шапке, съехавшей на затылок.
– Нам – на ту сторону, – сказал угрюмо Николай и попятился от лошади, которая нетерпеливо перебирала ногами…
– Проваливайте, пока целы, – крикнул жандарм, – да не очень разговаривайте, а то сейчас его благородие подъедет. Проваливайте.
– Пойдемте домой, – сказал Вениамин, чувствуя, что от ночных приключений у него подкашиваются ноги и он изнемогает.
– Пойдемте, пожалуй, – согласился художник.
И они поплелись к бульварам. Никого не было видно на улицах. И странными, и неожиданными казались две эти тени, заблудившиеся в лунном городе. Все дома, казалось, умерли. Нигде не было видно огня.
– Это что такое? – спросил Вениамин, прислушиваясь к глухим и тяжелым звукам, которые откуда-то доносились время от времени…
– Стреляют из пушек, кажется, – заметил Николай, стараясь не терять хладнокровия.
– В самом деле – пушки.
Приятели пошли дальше, невольно стараясь держаться ближе друг к другу. Они обрадовались, когда, пройдя последний переулок, увидели, наконец, бульвар.
– Вот мы и пришли. Почти дома, – заметил весело поэт, вглядываясь в сеть обнаженных веток, посеребренных инеем и луною.
– Да. Почти дома. Только что это там чернеет, однако?
– В самом деле. Что такое? Я понять не могу.
– По-моему, бульвар перегорожен чем-то.
– Черт возьми! Это баррикады!
– Баррикады…
– Охота людям заниматься этой ерундой!
– Почему бы им не жить мирно?
– Но нас-то они пропустят, надеюсь.
– Жандармы нас не пропустили, однако.
– То жандармы, а революционеры пропустят.
– Вы думаете?
– Попробуем.
Когда приятели подошли к бульвару вплотную, они увидели, что боковые проезды и самый бульвар перегорожен проволокой, решеткой, завален какими-то ящиками, мусором, камнями и снегом. За этою изгородью расхаживало человек двадцать пять, иные с ружьями.
– Кто идет? – раздался чей-то строгий голос и к приятелям подошел высокий чернобородый человек с браунингом в руке.
– Мы – художники.
– Что? – не понял чернобородый.
– Художники мы, – повторил Николай и, помолчав, прибавил:– оружия у нас нет.
– Оружие найдется, – сказал высокий, – товарищ Семен! Дайте им по браунингу.
– Не надо. Зачем? – спросил недоумевая Вениамин.
– А вы разве не наши? Так вы кто же, черт возьми?
– Ах, не все ли равно? – сказал Вениамин, чувствуя, что он смертельно устал, – я сяду, пожалуй…
И он сел на опрокинутый ящик.
– Все ли равно или не все равно – это философия, а нам теперь некогда. Извольте взять браунинг и, если солдаты подойдут близко, палите в них. И вы тоже…
– А домой нам нельзя? – спросил Николай, недовольно хмурясь.
– Вот еще младенец какой! Что мы, для вас баррикаду будем разбирать, что ли?
– Нате вот, – сказал маленький человек, в меховой куртке, на кривых ногах, которого высокий назвал товарищем Семеном.
И он дал Николаю и Вениамину по браунингу. Луна побледнела на небе и ее не было видно среди облачного пепла. Земля и небо были закутаны теперь в серый шелк. Наступили томительные предутренние часы.
Через несколько минут Вениамину и Николаю казалось уже, что они давно, чуть ли не целую неделю, сидят за баррикадой. Все вокруг было знакомо: и этот товарищ Семен, на кривых ногах, который тянул коньяк из горлышка бутылки, и чернобородый дружинник, главарь, по-видимому, и молоденькая голубоглазая девушка с белою перевязью и красным крестом на ней; и каждая доска, живописно торчавшая в баррикаде, и этот красный флаг, водруженный наверху как знак вольности и мятежа…
Где-то затрещал барабан – сухо и четко.
– На места, товарищи, – крикнул чернобородый. И те, у кого были ружья, стали за баррикадой вплотную и приготовились стрелять.
Что-то трещало и дымилось около груды снега и камней, и как бы в ответ на этот треск и дым время от времени цокали то звонко, то тупо, ударяясь о баррикаду, солдатские пули.
– Что это с ним? – спросил Вениамин, заметив, что товарищ Семен как-то странно сползает на животе с баррикады.
Николай подошел к товарищу Семену и спросил:
– Что с вами? А?
Но товарищ Семен не отвечал.
Николай нагнулся над ним и заметил, что у него неподвижные глаза и губы.
– Как это странно всё, – пробормотал художник и вдруг пошатнулся.
Он упал на колени и замотал головой, как будто бы его душил воротник.
Но этого уже не видел Вениамин. Поэт лежал на спине раскинув руки. Правая нога его как-то неестественно дергалась. Над ним нагнулась голубоглазая девушка с белой перевязкою. А он, приняв ее за другую, шептал нежно: Маргарита…
1916