bannerbannerbanner
Пять праведных преступников

Гилберт Кит Честертон
Пять праведных преступников

Полная версия

2. Странный мальчик

Барбара Трэйл была девушкой, в которой много мальчишества. Такое часто говорят о современных героинях. Однако наша героиня была совсем другое дело. Нынешние писатели, заявляющие о мальчишестве своих героинь, по-видимому, ничего не знают о мальчиках. Девушка, которую они описывают, будь то юная умница или завзятая юная дура, в любом случае являет мальчику решительную противоположность. Она в высшей степени открыта; слегка поверхностна; безудержно весела; ни капли не застенчива; в ней есть все то, что как раз в мальчике и не бывает. А вот Барбара действительно была похожа на мальчика, то есть была робка, немного фантазерка, склонна ввязываться в интеллектуальные дружбы и об этом жалеть; способна впадать в уныние и решительно не способна скрытничать. Она часто ощущала себя не такой, как надо, подобно многим мальчикам; чувствовала, как душа, слишком для нее большая, колотится о ребра и распирает грудь; подавляла в себе чувства и прикрывалась условностями. В результате ее вечно мучили сомнения. То это были религиозные сомнения; сейчас это были отчасти сомнения патриотические; хотя скажите ей такое, и ведь она бы стала рьяно это отрицать. Ее расстроили намеки на страдания Египта и преступность Англии; и лицо незнакомца, белое лицо с золотистой бородой и сверкающим моноклем, для нее теперь воплощало дух сомнения. Но вот лицо сестры вдруг стерло, отменило все политические муки, беспощадно ее вернуло к мукам более частным, тайным, ибо она в них никому, кроме себя самой, не сознавалась.

В семействе Трэйл была трагедия; или, скорее, наверно, то, что Барбара, склонная унывать, считала прологом к трагедии.

Младший брат ее был еще мальчик; точней будет сказать, он был еще ребенок. Разум его так и не развился; и хотя мнения о причинах его отсталости разделялись, Барбара в темные свои минуты готова была к самым мрачным выводам, чем омрачала всю семью Толбойз. И потому она при виде странного лица сестры тотчас спросила:

– Что-то с Томом?

Оливия слегка вздрогнула, потом сказала, скорее, раздраженно:

– Нет, почему? Дядя его оставил с учителем, ему лучше… С чего ты взяла? Ничего с ним не случилось.

– Но тогда, – сказала Барбара, – боюсь, что-то случилось с тобой.

– Ну… – отвечала сестра. – В общем, – что-то случилось с нами со всеми, правда?

И она резко повернулась и зашагала к дому, роняя на ходу цветы, которые якобы собирала; а Барбара пошла следом, раздираемая тревогой.

Когда они приблизились к портику, она услышала высокий голос дяди Толбойза, который, откинувшись в плетеном кресле, беседовал с заместителем губернатора, мужем Оливии. Толбойз был длинный, тощий, с большим носом и выкаченными глазами; как многие мужчины такого типа, он обладал большим кадыком и произносил слова, как бы прополаскивая горло. Но то, что он произносил, стоило послушать, хоть он заглатывал концы фраз, загоняя их одну в другую, и притом жестикулировал, что многих раздражало.

Вдобавок, он был глух, как тетерев. Заместитель губернатора, сэр Гарри Смит, являл с ним забавный контраст. Плотный, со светлыми ясными глазами и румяным лицом, пересеченным параллельно двумя ровными полосками бровей и пышной полосой усов, он был бы очень похож на Китченера [Китченер, Горацио Герберт (1850–1916) – британский фельдмаршал (и обладатель пышных усов)], если бы, вставая, коротким ростом несколько не подрубал сравнение. И все же это сходство несправедливо заставляло в нем предполагать дурной характер, тогда как он был нежный муж, добрый друг и верный поборник принятых в его кругу идеалов. Хвостик разговора намекал, что он отстаивает военную точку зрения, довольно распространенную, чтоб не сказать банальную.

– Одним словом, – говорил губернатор, – я полагаю, правительственная программа прекрасно соответствует сложной ситуации. Экстремисты обоего толка станут ей противиться; но на то они и экстремисты.

– Именно, – отвечал сэр Гарри. – Противятся экстремисты всегда. Но вопрос в том, насколько противно они себя поведут.

Барбара, недавно и нервно настроившаяся на политический лад, вдруг обнаружила с неудовольствием, что выслушивает политические дебаты в присутствии многих лиц.

Был тут прелестно облаченный юный господин с волосами, как черный шелк, кажется, местный советник губернатора; звали его Артур Милз. Был тут старец в русом недвусмысленном парике над весьма двусмысленной, чтоб не сказать подозрительной, желтой физиономией; это был крупный финансист, известный под именем Моз. Были разнообразные дамы из официальных кругов, прилично вкрапленные меж джентльменов. Что-то такое заканчивалось, типа вечернего чаепития; отчего еще более подозрительным и страшным казалось поведение хозяйки, удалившейся собирать цветы в глубинах сада. Барбара очутилась рядом с милым старичком-священником с гладкими серебряными волосами и столь же гладким серебряным голосом, журчавшим о Библии и пирамидах. Она оказалась в ужасно щекотливом положении, когда вам надо прикидываться, будто вы участвуете в одной беседе, тогда как сами прислушиваетесь к другой.

Это еще затруднялось тем, что его преподобие Эрнст Сноу, означенный священник, обладал (при всей кротости своей) незаурядным упорством. У Барбары создалось смутное впечатление, что он придерживается весьма строгих взглядов о применении известного пророчества насчет конца света к судьбам Британской империи в частности. У него была манера внезапно задавать вопросы, ужасно неудобная для рассеянного слушателя. Но кое-как ей удавалось выхватывать обрывки разговора между двумя правителями провинций. Губернатор говорил, жестикуляцией раскачивая каждую фразу:

– Имеется два соображения, как отвечать на то и на другое. С одной стороны, невозможно совсем отказаться от наших обязательств. С другой стороны, нелепо предполагать, что недавнее ужасное преступление не отразится на характере этих обязательств. Мы по-прежнему должны считать, что наше заявление – есть заявление о разумной свободе. И потому мы решили…

Но в этот самый миг бедняге-священнику срочно понадобилось вонзить в ее сознание животрепещущий вопрос:

– Ну, и как вы думаете, сколько там метров?

Чуть погодя ей удалось услышать, как мистер Смит, говоривший куда меньше собеседника, коротко парировал:

– Что до меня, я не верю, что так уж важно, какие именно вы делаете заявления. Где нет достаточных сил, всегда будут беспорядки; и беспорядков нет там, где есть достаточные силы. Вот и все.

– И каково же сейчас наше положение? – спросил веско губернатор.

– Положение из рук вон, – пробурчал мистер Смит. – Люди абсолютно не подготовлены и стрелять-то толком не умеют. Но есть и другое. Не хватает боеприпасов и…

– Но что же в таком случае, – выпел мягкий, проникновенный голос мистера Сноу, – что же в таком случае происходит с шунамитами?

Барбара не имела ни малейшего понятия о том, что с ними происходит; но сообразила, что этот вопрос следует рассматривать как риторический. Она заставила себя внимательно прислушаться к рассуждениям достопримечательного мистика; и из политической беседы ухватила всего один фрагмент.

– Неужто нам действительно понадобятся все эти военные приготовления? – не без тревоги спрашивал лорд Толбойз. – И когда, вы полагаете, они нам понадобятся?

– Могу вам сказать точно, – ответил Смит довольно мрачно. – Они нам понадобятся, едва вы опубликуете свое заявление о разумной свободе.

Лорд Толбойз дернулся в плетеном кресле, как бы раздраженно пресекая неприятную аудиенцию; затем, подняв палец, он подал знак своему секретарю мистеру Милзу, который скользнул к нему и после кратких переговоров скользнул в дом. Освободясь от груза государственных дел, Барбара вновь отдалась очарованию церкви и святых пророчеств. По-прежнему она очень туманно себе представляла, о чем толковал боговдохновенный старец, но уже улавливала в его речах некий налет поэзии. Во всяком случае, тут было много всякого, пленявшего ее воображение, как темные рисунки Блейка: доисторические города; застывшие, слепые провидцы и цари, одетые камнем, как и гробницы-пирамиды. Она уже догадывалась смутно, отчего в этой звездной, каменистой пустыне развелась такая бездна чудил, и даже слегка смягчилась к чудиле-клерикалу, и приняла приглашение к нему на послезавтра – посмотреть кое-какие документы, содержащие решительные доказательства относительно шунамитов. Что именно требовалось доказать, она, однако, не вполне схватила.

Он ее поблагодарил и сказал твердо:

– Если пророчество сбудется сейчас, это будет ужасное бедствие.

– Ну, – возразила она с, пожалуй, странным легкомыслием, – если бы пророчества не сбывались, было бы, наверное, еще ужасней.

Не успела она договорить фразу, за пальмами в саду раздался шорох, и бледное, ошарашенное лицо ее братца высунулось из-за листвы. Тут же она увидела за ним советника Милза и учителя. Значит, дядя послал за ним. Том Трэйл будто вываливался из собственного костюма, что часто бывает с недоразвитыми; милые печальные черты, роднившие его со всем семейством, были испорчены черными, прямыми неопрятными патлами и еще манерой скашивать глаза куда-то вниз. Учитель его был человек со скучной и серой внешностью и, разумеется, по фамилии Хьюм. Большой, широкоплечий, он сутулился, как чернорабочий, хоть был совсем не стар. На некрасивом и грубом лице застыло выражение усталости, что и не мудрено. Не такое уж милое развлечение заниматься с дефективным.

Лорд Толбойз провел с учителем краткую, очень милую беседу. Лорд Толбойз задал учителю несколько простых вопросов. Лорд Толбойз прочел небольшую лекцию о воспитании, опять-таки очень милую, но сопровождаемую вращательными движениями рук. С одной стороны (взмах) – способность к труду жизненно необходима и без нее невозможно преуспеть. С другой стороны (взмах) – без разумной дозы отдыха и удовольствий пострадает самый труд. С одной стороны… но тут-то, видимо, осуществилось Пророчество, и весьма плачевное бедствие нарушило губернаторское вечернее чаепитие.

 

Мальчишка вдруг разразился громким карканьем и стал размахивать руками, как машет крыльями пингвин и беспрестанно повторял: «С одной стороны – с другой стороны.

С одной стороны – с другой стороны».

– Том! – крикнула Оливия с нескрываемым ужасом, и над садом нависла зловещая тишина.

– Том, – сказал учитель тихим, размеренным голосом, который набатом прогремел в мертвой тишине сада, – у тебя с каждой стороны всего по одной руке, правда? И третьей руки нет?

– Третьей руки? – повторил мальчик и – после долгой паузы: – Как это?

– Ну, была бы у тебя, например, третья рука, как хобот у слона, – продолжал учитель тем же размеренным, бесцветным голосом. – Вот бы здорово иметь длинный-длинный нос, как у слона, вертеть им туда-сюда и брать со стола все, что захочешь, не выпуская ножа и вилки. А?

– Да вы спятили! – рявкнул Том со странным призвуком восторга.

– Я не единственный на этом свете спятил, старина, – сказал мистер Хьюм.

Барбара, широко раскрыв глаза, слушала эту странную беседу, раздававшуюся в жуткой тишине и при весьма неловких обстоятельствах. Удивительней всего было то, что учитель нес свою ахинею с абсолютно невозмутимым и непроницаемым лицом.

– Я еще тебе не рассказывал, – продолжал он тем же безразличным тоном, – про ловкого зубного врача, который ухитрялся сам себе вырывать зубы собственным носом?

Нет? Ну, значит, завтра расскажу.

Он был по-прежнему скучен и серьезен. Но дело было сделано. Мальчишку отвлекли от бунта против дяди, как новой игрушкой отвлекают раскапризничавшееся дитя. Том смотрел теперь только на учителя, не сводя с него глаз. И, кажется, не он один. Потому что этот учитель, подумала Барбара, – прелюбопытный тип.

Больше в этот день политические дебаты не возобновлялись; зато на другой день произошли кое-какие политические события. На другое утро повсюду было расклеено оповещение о справедливом, разумном и даже великодушном компромиссе, который правительство Его Величества отныне предлагает для справедливого и окончательного решения социальных проблем Полибии и Восточного Египта. А на другой вечер, как смерч в пустыне, пронеслась весть, что виконт Толбойз, губернатор Полибии, убит подле своей резиденции, у самой последней оливы на углу стены.

3. Человек, который не умел ненавидеть

Удалясь от общества в саду, Том с учителем тотчас распрощались до завтра, потому что первый жил в резиденции, а второй квартировал в домишке выше на горе, среди высоких деревьев. Наставник с глазу на глаз сказал ученику то, что все с возмущением ждали услышать от него прилюдно; он побранил мальчишку за дурацкую шалость.

– Ну и пусть. Все равно я его терпеть не могу, – буркнул Том. – Прямо убил бы. Нос свой длинный высунул и рад.

– Ну куда же ему его еще девать? – сказал мягко мистер Хьюм. – Впрочем, когда-то произошла одна история с человеком, во что-то такое сунувшим свой нос.

– Да? – вскинулся Том со свойственной юности склонностью к буквализму.

– Или завтра произойдет, – ответил учитель, уже карабкаясь по крутому склону в свое прибежище.

Сторожку, выстроенную в основном из бамбука и досок, обегала галерейка, откуда отчетливо, как на географической карте, открывался обширный вид: серые и зеленые квадраты губернаторского дома и сада, тропа прямо под низкой садовой стеной, параллельная ряду дач, одинокая смоковница, в одной точке пересекающая линию олив, как разрушенная аркада, потом еще один пробел и потом угол стены, за которой раскинулись темные склоны пустыни, тронутые зеленью там, где их успели покрыть дерном в порядке общественных работ или вследствие реформаторских усилий заместителя губернатора по части воинской реорганизации. Все это вместе висело, как огромное расцвеченное облако, в отблесках восточного заката; потом завернулось в лиловый сумрак, и над головой у него выступили звезды, и показались ближе, чем то, что было на земле.

Он еще постоял на галерейке, оглядывая меркнущий простор, и скучные черты его опечатала тревога. Потом он ушел в комнату, где они весь день трудились с учеником, вернее, трудился он, вколачивая в юную голову идею о необходимости трудиться. Комната была голая, и пустоту ее нарушало всего несколько случайных предметов. На немногих книжных полках красовались стихи Эдварда Лира в ярких обложках и неказистые потрепанные томики отборных французских и латинских поэтов. Трубки, вкривь и вкось рассованные по подставке, неопровержимо свидетельствовали о холостяцкой жизни владельца; удочки и старая двустволка сиротливо пылились в углу; ибо давно уже этот человек, далекий от спортивных доблестей, не предавался двум своим хобби, избранным им из-за того, что они требуют уединения. Но, пожалуй, самое странное впечатление производили письменный стол и пол, заваленные диаграммами, причем такими, что любой геометр ужасно бы удивился, потому что к фигурам были пририсованы глупейшие физиономии и ножки, какие пририсовывает школьник к квадратам и кругам на грифельной доске. Но вычерчены диаграммы были с большим тщанием; чертивший явно имел точный глаз, и все, что зависело от этого органа, беспрекословно ему подчинялось.

Джон Хьюм сел к столу и стал вычерчивать новую диаграмму. Потом он раскурил трубку и принялся оглядывать уже прежде вычерченные, не отрываясь, однако, от своего стола и своего занятия. Так текли часы среди бездонной тишины прибежища в горах, покуда дальние звуки музыки не поплыли снизу в знак того, что в резиденции начались танцы. Хьюм знал, что сегодня у губернатора танцуют, и не обратил на музыку внимания; Хьюм не был сентиментален, но кое-какие давние воспоминания нежно шевельнулись в нем. Толбойзы, даже и по тем временам, были чуть старомодны. Старомодность их заключалась в том, что они не прикидывались демократичнее, чем были. Они обращались с низшими, как с низшими, хотя и очень вежливо; они не лезли в либералы, втягивая в общество лизоблюдов. И потому учителю или секретарю и в голову не приходило, что танцы у губернатора как-то могут их касаться. Старомодны были и сами танцы с соответственным учетом эпохи. Новые танцы только еще начинали пробиваться; никто и мечтать не смел о нашей новомодной раскованности и свободе, позволяющей нам весь вечер бродить по зале с тем же партнером и под ту же музыку. И вот эта дистанцированность – в буквальном и переносном смысле – старых колышущихся вальсов закралась в подсознание Хьюма и отразилась на восприятии того, что вдруг предстало его глазам.

Вдруг на несколько секунд ему показалось, будто, поднявшись из тумана, мелодия, обретя очертания и цвет, ворвалась к нему в комнату; зеленые и синие разводы платья были как ноты, а ошеломленное лицо казалось криком; криком, зовом из далекой юности, которую он растерял или вовсе не знал. Прилетевшая из страны грез принцесса не поразила бы его больше, чем эта девочка из бальной залы, хоть он прекрасно знал ее – старшую сестру своего питомца; а бал был всего на несколько сотен метров ниже под горой. Лицо было – как бледное лицо, прожигающее сон, но не лишено выражения, как лицо спящего; потому что Барбара Трэйл удивительным образом не догадывалась о том, каким покровом красоты одета ее печальная, мальчишеская душа. Она была менее хорошенькая, чем сестра, и часто в тоске себя считала гадким утенком. На лице стоявшего перед нею человека не отразилось, однако, ничего из его впечатлений. Характерно для нее – она тут же выпалила с резкостью, мало отличавшейся от манеры братца:

– Боюсь, Том вам нагрубил. Мне ужасно неприятно.

Как, по-вашему, он исправляется?

– Пожалуй, большинство сочло бы, – медленно выговорил он, – что это мне бы следовало извиняться за его обучение, а не вам за вашу родню. Мне жаль вашего дядюшку; но из двух зол приходится выбирать меньшее. Толбойз – достойнейший человек и сумеет защитить свое достоинство, я же должен отвечать за своего питомца. А с ним я умею ладить. Вы за него не тревожьтесь. Он очень сносно себя ведет, когда его понимают; надо только наверстать упущенное время.

Она слушала – или не слушала – с обычной своей задумчивой морщинкою на лбу; она села на предложенный им стул, очевидно, не замечая этого, и разглядывала дикие диаграммы, очевидно, их не видя. Да, очень возможно, что она его совсем не слушала; потому что она вдруг брякнула нечто совсем не вяжущееся с его словами. Правда, такое с ней бывало; и в отрывочности ее речей было куда больше смысла, чем подозревали многие. Так или иначе, она вдруг сказала, не поднимая глаз от нелепой диаграммы:

– Я сегодня видела одного человека; он шел в резиденцию. Большой, с длинной светлой бородой и с моноклем.

Вы не знаете, кто он? Жуткие вещи говорил про Англию.

Хьюм поднялся на ноги, держа руки в карманах, с таким видом, будто сейчас присвистнет. Посмотрел на Барбару и сказал тихо:

– Ага! Так он снова выплыл? Ну быть беде! Да, я его знаю – его называют доктор Грегори, но я думаю, он родом из Германии, хотя часто сходит за англичанина. О, это буревестник! Где он – там всегда беспорядки. Кое-кто считает, что нам самим не мешало бы его приручить; думаю, в свое время он предлагал свои таланты нашим властям. Он малый ловкий и знает про них много всякой всячины.

– И вы считаете, – отрезала она, – что я должна верить этому господину и всему, что он нес?

– Нет, – сказал Хьюм. – Я бы не стал ему верить; даже если вы и поверили всему, что он нес.

– Как это? – спросила она.

– Откровенно говоря, я считаю его законченным негодяем, – сказал учитель. – У него отвратительная репутация по части женщин; не стану входить в детали, но дважды он сидел в тюрьме за дачу ложных показаний. Я говорю только одно: во что бы вы ни поверили – не верьте ему.

– Он посмел сказать, что наше правительство нарушило свое слово, – сказала негодующая Барбара.

Джон Хьюм молчал. Почему-то это его молчание ей показалось тягостным; и она выпалила:

– Господи! Да скажите вы хоть что-нибудь! Он же посмел сказать, что во время экспедиции лорда Джеффри кто-то убил ребенка! Ладно, пусть называют англичан холодными, черствыми и вообще! Это распространенный предрассудок. Но неужели же нельзя пресечь такую наглую, бессовестную ложь!

– Да… – сказал Джон Хьюм устало. – Никто не назовет Джеффри холодным и черствым. Извиняет его только одно: он был в стельку пьян.

– Значит, я должна верить этому лжецу! – крикнула Барбара.

– Разумеется, он лжец, – сказал учитель мрачно, – но беда стране и прессе, когда только одни лжецы и говорят правду.

Его мрачная твердость вдруг пересилила ее обиду; и она сказала уже спокойно:

– И вы верите в это самоуправление?

– Я вообще не склонен верить, – ответил он. – Мне очень трудно верить, что люди не могут дышать и жить без выборов, если они прекрасно без них обходились пятьдесят веков, покуда вся страна принадлежала им. Наверное, парламент – вещь хорошая; человек в цилиндре – тоже хорошая вещь; такого мнения безусловно придерживается ваш дядюшка. Нам могут нравиться или не нравиться наши цилиндры. Но если дикий турок мне говорит о своем прирожденном праве на цилиндр, мне трудно удержаться от вопроса: «Так какого же черта вы его себе не закажете?»

– Вам, по-моему, и националисты не очень по душе, – сказала она.

– Их политики часто негодяи; но тут они не исключение. Потому-то я и вынужден занять промежуточную позицию; нечто вроде доброжелательного нейтралитета. Иначе выбирать пришлось бы между кучкой отпетых подлецов и сворой сопливых идиотов. Видите – я человек умеренный.

Впервые он легонько усмехнулся; и невзрачное лицо его сразу похорошело. Она сказала уже гораздо дружелюбней:

– Ну, хорошо, но мы должны предотвратить настоящий взрыв. Не хотите же вы, чтоб всех наших людей прикончили!

– Пусть только слегка прикончат, – сказал он, не переставая улыбаться. – Нет, ничего, пусть кое-кого даже и тут похлеще прикончат. Не слишком серьезно, разумеется; но тут все зависит от чувства меры.

– Вольно же вам нести околесицу, – сказала она. – В нашем положении не до шуток. Гарри говорит, мы должны им преподать урок.

– Знаю, – сказал он. – Он уж довольно тут напреподавал уроков, покуда не появился лорд Толбойз. Чудесных, замечательных уроков. Но я знаю кое-что поважнее, чем умение преподать урок.

– И что же это?

– Умение извлечь урок, – сказал Хьюм.

Вдруг она спросила:

– А почему бы вам самому что-нибудь не предпринять?

Он промолчал. Потом глубоко вздохнул:

– Да. Вот вы меня и вывели на чистую воду. Сам я ничего не могу предпринять. Я бесполезный человек. Я страдаю ужасным недостатком.

Она как будто вдруг перепугалась и посмотрела ему прямо в неотвечающие глаза.

– Я не умею ненавидеть, – сказал он. – Я не в состоянии разозлиться. – Глухая фраза упала, как обломок камня на могильную плиту; Барбара не стала спорить, а в подсознании ее уже прокладывалось разочарование. Она начала догадываться о всей мере странного доверия и чувствовала себя, как тот, кто рыл в пустыне колодец, и колодец оказался очень глубоким, но он был пустой.

 

Она вышла из дому; круто сбегавший вниз сад оказался серым в лунном свете; и какая-то серость легла на ее душу, какая-то безнадежность и скучный страх. Впервые она заметила кое-что неизбежно кажущееся западному глазу на Востоке неестественностью естества, ненатуральностью натуры. Обрубленные скучные ростки опунций – что общего они имели с цветущими английскими ветвями, на которые словно присели легкие бабочки… Какой-то ил, какая-то трясина; нет, не растительность, а плоские, нудные камни. На некоторые волосатые, приземистые, вздутые деревца в этом саду просто не хотелось смотреть; дурацкие, непонятные пучки раздражали глаз, а могли ведь и в буквальном смысле оцарапать. Даже эти огромные, сомкнутые цветы, когда распустятся, наверно мерзко пахнут, Барбара не сомневалась. Какой-то тайный ужас обливал тут все вместе с серым лунным светом. Ужас этот окончательно ее пробрал, и тут-то, подняв глаза, она увидела кое-что, которое, не будучи ни цветком, ни деревом, тем не менее недвижно висело в тишине; и особенно ужасное потому, что было это человеческое лицо. Очень белое лицо, но с золотистой бородой, как греческие статуи из золота и слоновой кости; а на висках крутились два золотых завитка, как рожки Пана.

На секунду эта недвижная голова могла и впрямь сойти за голову реликтового садового божка. Но уже в следующую секунду божок обрел ноги и способность двигаться и спрыгнул на тропку рядом с Барбарой. Она уже несколько отдалилась от сторожки и приблизилась к освещенной резиденции, навстречу вскипавшей музыке. Но тут она обернулась в другую сторону, отчаянно уставясь на опознанную фигуру.

Он отказался и от красной фески, и от черного сюртука и весь был в белом, как многие туристы в тропиках; но в лунном серебре немного смахивал на призрачного арлекина.

Приближаясь, он вставил в глаз посверкивающий кружок, и тот тотчас оживил покуда ускользавшее от Барбары смутное воспоминание. Лицо его в состоянии покоя было тихо и торжественно, как каменная маска Юпитера, совсем не Пана.

А монокль этот разом исказил его усмешкой, сдвинул глаза к переносью, и Барбара вдруг поняла, что он такой же точно немец, как и англичанин. И хотя она не страдала антисемитизмом, ей показалось, что в светлолицей белокурости еврея есть что-то нечестное, как, скажем, в белой коже негра.

– Вот мы и встретились под еще более дивными небесами, – сказал он.

Что он говорил дальше, она почти не слышала. В мозгу крутились недавно услышанные фразы, слова «отвратительная репутация», «тюрьма»; и она отпрянула, чтоб увеличить дистанцию, но двинулась при этом не туда, куда шла, а в противоположном направлении. Она почти не помнила, что случилось дальше; он еще что-то говорил; он пытался ее удержать, и так напугал ее обезьяньим каким-то напором, что она вскрикнула. И бросилась бежать; но вовсе не к дому своих родных.

Мистер Джон Хьюм вскочил со стула с неожиданной прытью и кинулся навстречу кому-то, кто снаружи карабкался по лестнице.

– Деточка, – сказал он, положив руку на ее вздрагивавшее плечо, и обоих как прожгло электрическим током.

И он двинулся с места и быстро прошел мимо нее, вперед.

Он что-то увидел в лунном свете, еще не спускаясь со ступеней, перепрыгнул через ограду вниз и оказался по пояс в диких запутанных зарослях. Колыхание листвы заслонило от Барбары разыгравшуюся вслед за этим драму; но – как в лунной вспышке – учитель бросился через тропу к фигуре в белом, и Барбара услышала стук, Барбара увидела, как что-то взметнулось, закружилось серебряными спицами, как герб острова Мэн; и потом из плотной глубины зарослей внизу брызнул фонтан ругательств, не на английском, но и не на совсем немецком языке – на языке гомона и стонов всех гетто по всему миру. Одна странная вещь застряла все-таки в ее расстроенной памяти: когда фигура в белом, покачиваясь, поднялась и заковыляла вниз по склону, белое лицо и яростный жест проклятия были обращены не к противнику, а к губернаторскому дому.

Хьюм мучительно хмурился, вновь поднимаясь по ступенькам, будто решая свои геометрические задачки.

Она обрушила на него вопрос, что он сделал, и он отвечал своим мрачным голосом:

– Надеюсь, я его полуубил. Вы знаете – я же сторонник полумер. Она истерически расхохоталась и крикнула:

– А сами говорили, что злиться не умеете!

Потом оба вдруг впали в неловкое молчание, и с дурацкой какой-то церемонностью он ее сопроводил вниз по склону к самым дверям бальной залы. Небо за аркадами листвы ярко лиловело, впадая в синеву, что жарче полыхания алости; волосатые стволы казались странными морскими чудищами детства, которых можно гладить, и они тогда топорщат лапы. Что-то нашло на них обоих такое, что не передать словами – да и молчанием тоже. И он не придумал ничего лучшего, как заметить: «Чудесная ночь».

– Да, – ответила она. – Чудесная ночь.

И тут же почувствовала себя так, будто выдала секрет.

Садом они прошли к дверям вестибюля, где толокся в вечерних платьях и мундирах разодетый люд. С предельной церемонностью они простились; ни он, ни она в ту ночь не сомкнули глаз.

Рейтинг@Mail.ru