bannerbannerbanner
Перед отъездом

Глеб Иванович Успенский
Перед отъездом

Полная версия

А иные, самые благообразные, просто сновали по палубе и в виду широкого Дуная, как бы в отчаянии, расставляли руки и говорили:

– Вся причина – некому жаловаться, ничего не поделаешь!

Но если бы, на счастье, и было в чужой земле что-нибудь такое, что могло бы воскресить вдали от родины представление о бараньем роге и о прочем в этим же роде, то и тогда едва ли бы доброволец наш мог бы вести себя как-нибудь иначе, то есть без постоянного питья вина и рому (некоторые умели пропить по 15 рублей в полторы суток от Пешта до Белграда, пропить буквально, не принимая пищи, как говорится, и «маковой росинки» в течение этих полутора суток), так как иначе нечем ему было занять себя; проводить время он не умел, так как никогда даже не знал, что это такое если не пьянство в кабаке или у Бореля – все равно. Ведь вот тут же ехали прусские солдаты, ехали также волонтерами в Сербию, также готовы были умирать – а сумели о чем-то проговорить друг с другом полтора дня и две ночи (спать было невозможно за теснотою); а у наших, оказалось, не о чем разговаривать: все разговоры свои они оставили дома. Оставили дома мы ропот на свою горькую участь, на несправедливость батальонного командира, ропот против жены, против тещи; оставили дома всего Островского, всего Решетникова – и нету ничего другого, хоть шаром покати! Человеку так пусто, так дико и так одиноко, что он тащит вам, постороннему человеку, свои ордена, говорит: «ведь я не кто-нибудь… я кавалер» – чувствуя, что так просто он ничто, и никто его знать не хочет… Ордена вытаскивали после двух-трех слов первого знакомства положительно все, у кого только они были. Всякий объявлял, что это он только так, потому что за границей, в штатском, а в сущности вы, пожалуйста, не пренебрегайте им, он капитан… О Сербии, об общем, кажется, деле почти не было разговоров (только под конец пути зашел разговор о славянском деле, и то потому, что на пароход сел серб, ехавший в Белград окольным путем из Болгарии с важными поручениями, и сам завел оживленную речь в общем смысле). Всякий был изломан и ныл про себя, чувствуя себя чужим среди иностранцев, которые (это обижало бессознательно) – также люди, да не те… Вот хоть мадьяры, простые мужики, целую ночь хором пели, да как пели, артистически; наших забрало за ретивое: «давай, ребята, нашу!»… Чуть не все сразу затянули «Вниз по матушке», и оказалось, что никто не знает песни не только до конца, а даже с пятой строки, то есть по окончании первого куплета, уж никто не знает, как дальше. Не в музыкальных школах спевались мадьярские мужики, спевались они, надо думать, в деревне; и наши тоже родились и жили в деревне, но, очевидно, некогда им было спеваться, заниматься пустяками, досуга не было… И затянули-то они кто в лес, кто по дрова… «Погоди, я им завинчу штучку!» – подзадоренный неудачей «своих» проговорил какой-то, по-видимому, бывший военный писарь и, проворно стащив с плеч одеяло, которым наградило его славянское общество, крякнул и затянул:

 
В пол-денный жар в овраги на Капказ-зи
В груди моей с винцом дымилась кровь.
 

Но и этот на втором куплете осекся, а уж врал – не приведи бог!

– Ах, забыл, как дальше-то… Погоди!.. – Писарь вновь было начал сначала, но его перебил громадного роста мещанин, необычайно вертлявый, бывший сыщиком, драгуном и монахом и оказавшийся впоследствии плутом…

– Будет тебе нищего-то через каменный мост тащить! Ты погляди-ко, как я их, немцев-то, сразу разодолжу… У нас – по-русски, живо!

И повернувшись на каблуках, он довольно-таки бесцеремонно влез в самую середину мадьярского хора и, вопреки всяким смыслам, начал кричать кукареку… Мадьяры продолжали петь, не обращая внимания, думая, должно быть, что чудак опомнится, увидит, что мешает, и уйдет, – ничуть: чудак орал петухом и представлял всей своей фигурой поднимающегося на цыпочки и вытягивающего шею петуха. Мадьяры замолкли. Некоторые из наших – далеко, впрочем, не все – смеялись, а мещанин-петух также молчал и ждал. Мадьяры опять запели. Мещанин тотчас же опять заорал. Кончилось тем, что один из певцов, как бешеный, подскочил к нашему артисту и обругал его самым громогласным образом; наш мгновенно схватил его «за бочка», как «друга-приятеля», но венгерец весьма энергически отстранил его от себя. Хихикая, с ужимками и обезьяньими изворотами наш таки убрался. Немедленно принялись его ругать за неприличие, и так, ругаясь, все вместе пошли в буфет.

Выручил всех солдат.

– Эх, вы! – сказал он, – певчие! Ну-ко – нашу солдатскую! – И, притоптывая каблучками и повертывая согнутые фертом руки, пропел какую-то песню, в которой слышалось беспрестанно:

 
Полковые командирчики,
Батальйонные начальнички,
И батальйонные начальнички,
Штаб-и обер-офицеркки!
 

С точностью не могу припомнить слов песни, но помню положительно, что, кроме какой-то радости от обилия начальства, выраженной музыкой песни, в ней было одно только перечисление разных наименований этого начальства, даже жен и деток господ начальников.

Рейтинг@Mail.ru