Несколько писателей собрались где-то в Дмитровском переулке, в только что нанятой квартирке, не имевшей еще мебели, пустой и холодной, чтобы переговорить о возобновлении старого «Русского богатства». В числе прочих был и В. М. Его ненормальное, возбужденное состояние сразу обратило на себя всеобщее внимание. Никто не видал Гаршина в таком виде, в каком он явился в этот раз. Охрипший, с глазами, налитыми кровью и постоянно затопляемыми слезами, он рассказывал какую-то ужасную историю, но не договаривал, прерывал, плакал и бегал в кухню под кран пить воду и мочить голову. На его беду, в ту самую минуту, когда он только что с жадностью наглотался холодной воды, в кухню вошел матрос с мешком на плече и предложил купить рижского бальзама. Гаршин немедленно купил бутылку, откупорил ее, налил целый стакан, опустошил его как воду, очевидно, не понимая, что такое с ним творится, и, видимо, не зная, как развязаться с ужаснейшим душевным расстройством. Все это происходило в течение не более пяти минут, и только тогда, когда кто-то, из знавших Гаршина ближе меня, увез его домой, я мог спросить: что такое с ним случилось?
А с Гаршиным было следующее: накануне того дня, когда я видел его в новорождавшейся редакции, он ночью, в три часа, также для храбрости, выпил вина (вообще он совершенно не пил вина), почти ворвался к одному высокопоставленному лицу в Петербурге, добился, что лицо это разбудили, и стал умолять его на коленях, в слезах, от глубины души, с воплями раздиравшегося на части сердца о снисхождении к какому-то лицу, подлежавшему строгому наказанию. Говорят, что высокое лицо сказало ему несколько успокоительных слов, и он ушел. Но он не спал всю ночь, быть может весь предшествовавший день; он охрип именно от напряженной мольбы, от крика о милосердии, и, зная сам, что, по тысяче причин, просьба его дело невыполнимое – стал уже хворать, болеть, пил стаканами рижский бальзам, плакал, потом скрылся из Петербурга, оказался где-то в чьем-то имении, в Тульской губ<ернии>, верхом на лошади, в одном сюртуке, потом пешком, по грязи доплелся до Ясной Поляны, потом еще куда-то ушел, словом поступал «как сумасшедший», пока не дошел до состояния, в котором больного кладут в больницу.
Таким образом, «как сумасшедшим» Гаршин сделался и в этот раз не потому только, что он в этом отношении уже испорчен наследственностью, что он только был болен, но потому, что его наследственную болезнь питали впечатлениями действительной жизни…
Теперь мы спросим: какие же именно и какого качества впечатления давала жизнь уму и совести В. М.? В чем заключается сущность этих впечатлений и их качество?
Два маленьких томика рассказов Гаршина весьма точно ответят нам на эти вопросы, так как в его маленьких рассказах и сказках, иногда в несколько страничек, положительно исчерпано все содержание нашей жизни, в условиях которой пришлось жить и Гаршину и всем его читателям. Говоря – «все содержание жизни нашей», я не употребляю здесь какой-нибудь пышной и необдуманной фразы, – нет, именно все, что давала наиболее важного его уму и сердцу наша жизнь (наша – не значит только русская, – а жизнь людей нашего времени вообще), все до последней черты пережито, перечувствовано им самым жгучим чувством и именно потому-то и могло быть высказано только в двух, да еще таких маленьких, книжках.
Пристрастие к изложению своих мыслей в сказочной форме есть прямой признак необыкновенной чувствительности к жизненным впечатлениям. Написать о каком-либо явлении жизни «обстоятельно», подробно и много, – было не по нервам Гаршина: ему нужно было как можно скорее освобождать себя от угнетающего впечатления переживаемых фактов; они ясны ему до поразительности, и вот на помощь ему пришла сказка и аллегория. Сказать: «Осел», «Соловей», «Роза», «Навозный жук» применительно к действующим лицам в окружающей нас жизни, – значит сразу определить их типические особенности, «расписывать» которые подробно не позволяет чрезмерная чуткость нервов. Облегчение же себя от жгучести ощущаемых жизненных фактов было необходимо Гаршину еще и потому, что единичный жизненный факт, поразивший его, никогда не мог быть выделен его сознанием из общего строя жизни, ибо именно только такие факты жизни, которые только связаны с ее общим строем, и потрясали его нервы и завладевали всей его духовной деятельностью. Ввиду этого, каждый маленький рассказик или сказка Гаршина всегда исчерпывают или по крайней мере стремятся исчерпать всю массу явлений, соприкасающихся с фактом жизни, давшим толчок для работы его мысли. Вот крошечная сказка: «То, чего не было». В ней всего пять-шесть страниц, но попробуйте сосчитать по пальцам, каких сторон жизни хотел коснуться в ней Гаршин: все, что составляет для всего общества насущнейшую заботу переживаемого им времени, – все стремится Гаршин затронуть, поставить на свое место, указать связь между всею цепью явлений текущей действительности. Вот почему в двух маленьких томиках могло быть передано Гаршиным, – иногда строчкой, иногда одним, как в сказке, словечком, названием, – положительно все, что им пережито, передумано и перечувствовано, до конца, до полной невозможности развить свою чувствительность еще в какую-нибудь сторону и в каком бы то ни было направлении. Однако что же именно пережито и перечувствовано им? Для этого достаточно будет припомнить одни только названия его рассказов. «Четыре дня» – ужасная драма непостижимого совестью и умом: убийство друг друга людьми, не имеющими к этому ни тени надобности; факт огромной важности, тяготеющий над всем человечеством и обязывающий не выделять его из общего строя неправд. Думая о связи этого непонятного явления жизни, есть от чего прийти в отчаяние и есть от чего помутиться умом. А вот вам простой кочегар, которого также общие условия жизни терзают и молотом, и огнем, и горем, и бедностью, – и опять весь строй жизни должен быть притянут к ответу за это терзаемое несправедливостью человеческое существо. Точно так же весь строй жизни овладевает мыслью Гаршина, когда он пишет о женщине легкого поведения, которая пришла к необходимости броситься в Неву, и тогда, когда он пишет о человеке, который всю ночь борется с необходимостью пустить себе пулю в лоб и желанием жить на свете. И так все в том же роде. Все это вокруг нас, все это обыкновенно, со всем этим мы, большинство, сжились, а еще большее большинство даже и не думало, что можно обо всем этом беспокоиться. Но соберите все эти обыкновеннейшие «сюжеты»: война, самоубийство, каторжный труд неведомому богу, невольный разврат, невольное убийство ближнего, – и вы увидите, что вся совокупность этих обыденных явлений есть именно существеннейшие язвы современного строя жизни, что за ними не видно хорошего, что времени, возможности даже нет выделить это хорошее из неотразимо действующих фактов зла. Нельзя не мучить себя сознанием, что все это страшный грех человека против человека и что этот ужасный грех – наша жизнь, что мы привыкли жить среди него, что мы не можем не жить именно так, чтобы нашей, страдающей от собственных неправд, душе не приносились эти бесчисленные жертвы.