С моей точки зрения, нет ничего более абсурдного, чем устоявшееся в умах большинства людей мнение о том, что все невзрачное несет в себе благо. Стоит упомянуть буколическую пастораль Новой Англии, безграмотного, жилистого деревенского гробовщика и несчастный случай в склепе, как заурядный читатель представит трагикомический эпизод поучительной истории. Однако лишь Господу Богу ведомы все обстоятельства случившегося с ныне покойным Джорджем Берчем, о которых теперь я могу рассказать – в сравнении с ними меркнет самая жуткая из трагедий.
В 1881 году Берча признали частично недееспособным, он сменил профессию и по возможности старался избегать разговоров о том, что тогда произошло. Отмалчивался и его старый лечащий врач, Дэвис, что умер много лет назад. Официально считалось, что увечья Берча, равно как и пережитый шок, были следствием досадной оплошности, благодаря которой он провел девять часов запертым в кладбищенском склепе Пек-Вэлли и выбрался из злополучного места лишь благодаря грубой силе. Несомненно, это было правдой, но в пьяном угаре он до самого конца нашептывал мне об иных, куда более мрачных подробностях. Будучи моим пациентом, он открылся мне; возможно, потому, что со смертью старого Дэвиса ощущал необходимость поговорить хоть с кем-то – он никогда не был женат, и родных у него не было.
До 1881 года Берч занимал должность гробовщика в деревне Пек-Вэлли. Второго такого черствого и неотесанного человека было не сыскать. В наши дни методы его работы показались бы неслыханными, во всяком случае жителям города, но даже деревенским стало бы не по себе, прознай они о том, как вел себя Берч в таких щепетильных делах, как распоряжение ценным имуществом покойных после захоронения, надлежащая подготовка усопших к погребению и точная подгонка гробов по их росту. Совершенно ясно, что Берч был небрежным, бестактным и не годился для этой работы; и все же я не считаю его дурным человеком. Скорее, он был толстокожим тугодумом – беспечным, беззаботным выпивохой без единой крохи воображения, присущей обычным людям, благодаря которой те держали себя в рамках приличий. Будь он иным, случившейся беды можно было бы запросто избежать.
Трудно сказать, с чего лучше начать повествование, ведь я не считаю себя искушенным рассказчиком. Полагаю, что отправной точкой является декабрь 1880 года, когда земля промерзла настолько, что могильщикам стало ясно, что до весны ни одной могилы им не вырыть. К счастью, деревня была небольшой, люди в ней умирали редко, и у Берча была возможность размещать всех усопших в старинном склепе на территории кладбища. Скверная погода как нельзя хуже сказалась на состоянии гробовщика, и он превзошел сам себя в безалаберности. Еще никогда он не делал столь неуклюжих, несклепистых гробов и совершенно позабыл о том, что нужно заняться ржавым замком на двери, которой без конца хлопал.
Наконец пришла весна и с ней – оттепель. Девять свежих могил ждали безмолвной жатвы старухи с косой – девять тел, лежавших в склепе. Берч приходил в трепет при одной мысли о предстоящей работе, но все же взялся за дело хмурым апрельским утром. Еще до полудня ему помешал проливной дождь, напугавший лошадь, и он успел справиться всего с одним неупокоенным телом, принадлежавшим девяностолетнему Дарию Пеку, чья могила была недалеко от склепа. Берч решил, что утром следующего дня разберется с коротышкой Мэттью Фэннером, могилу которому тоже вырыли рядом, но передумал, отложив все на три дня до 15-го числа Страстной пятницы. Не будучи суеверным, он не придавал значения этой дате, хотя впоследствии старался вообще не работать в этот роковой день. Несомненно, что события того вечера навсегда изменили ход жизни Джорджа Берча.
Днем пятницы, 15 апреля, Берч запряг лошадь и погнал телегу к склепу за телом Мэттью Фэннера. Позже он не отрицал, что был нетрезв, хоть еще и не начал пьянствовать, чтобы забыться. Он был навеселе и достаточно беспечно обращался с поводьями, чтобы разозлить свою чуткую лошадь – на пути к склепу она ржала, била копытом, дергалась, совсем как во время встревожившего ее ливня. Небо было ясным, но дул сильный ветер, и Берч был рад крыше над головой, когда отпер железный замок и вошел в склеп, прилепившийся к склону холма. Кто-либо другой вряд ли бы нашел приятным пребывание в его сыром, зловонном зале с восемью разбросанными в беспорядке гробами, но толстокожий Берч в те дни думал лишь о том, как бы не перепутать их, опуская в могилы. Он хорошо помнил, как его хаяли всей деревней, когда переехавшие в город родственники Ханны Биксби вознамерились перезахоронить ее тело на тамошнем кладбище и обнаружили, что под ее могильной плитой лежит гроб судьи Кэпвелла.
В склепе царил полумрак, но Берч отличался хорошим зрением и не взялся за гроб Асафа Сойера, похожий на тот, что был ему нужен. На самом деле он делался для Мэттью Фэннера, но вышел настолько неказистым и непрочным, что гробовщик почувствовал что-то вроде раскаяния и сколотил другой, вспомнив, как добрый старичок помогал ему пять лет назад, когда он обанкротился. Взамен старина Мэтт получил лучший гроб из тех, что ему доводилось делать, но расчетливый Берч не стал избавляться от первого и припас его для Асафа Сойера, скончавшегося от злокачественной лихорадки. Сойер был пренеприятным типом, и среди местных ходили слухи о его нечеловеческой мстительности и крепкой памяти на причиненные ему обиды – надуманные или настоящие. Поэтому совесть не мучила Берча, и он отодвинул в сторону этот наспех сбитый ящик, чтобы добраться до другого, предназначавшегося Фэннеру.
Едва он опознал гроб старика Мэтта, дверь склепа захлопнулась под напором ветра, и стало еще темнее, чем прежде. Свет едва пробивался в узкое окошко над дверью и совершенно не проходил в вентиляционное отверстие на потолке; изрыгая проклятия и спотыкаясь о гробы, он на ощупь стал пробираться к выходу. В мрачной полутьме он дергал за ржавую ручку, толкал массивную железную дверь, не понимая, почему та перестала поддаваться. Наконец он смекнул, в чем дело, и завопил во весь голос, словно его лошадь, ждавшая снаружи, могла чем-то помочь, кроме того, чтобы издевательски заржать в ответ. Замок, о котором он так и не позаботился, сломался, и безалаберный гробовщик оказался в ловушке, пав жертвой собственной недальновидности. Случилось это днем, около половины четвертого. Флегматичный, деятельный Берч не стал тратить силы на призывы о помощи, решив отыскать кое-какие инструменты, которые, как он помнил, лежали в углу зала. Маловероятно, что он сознавал весь ужас и нелепость своего положения, но сам факт того, что он оказался взаперти и вдали от людей, порядком разъярил его. Все, что он должен был сделать в тот день, пошло прахом, и если случаю не суждено было свести его с каким-нибудь случайным посетителем, он мог остаться здесь на всю ночь или того дольше. Вскоре он добрался до кучи инструментов, разыскал молоток со стамеской и, перебираясь через гробы, вернулся к двери. Смрад в склепе становился все отвратительнее, но он не обращал на это внимания, на ощупь пытаясь справиться с неподатливым, изъеденным ржавчиной замком. Сколько бы он дал за свечу или хотя бы огарок! Но не было ни того, ни другого, и он продолжал кое-как, почти вслепую, ковыряться в замке.
Когда он понял, что надежды открыть замок при помощи этих жалких инструментов в таком непроглядном мраке нет никакой, то принялся смотреть по сторонам в поисках возможного выхода. Склеп вырыли на склоне холма, и узкий вентиляционный ход на потолке шел через несколько футов земли, так что этот вариант он сразу отмел. Узкое окошко в кирпичной стене над дверью, напротив, можно было расширить, если постараться как следует, и он рассматривал его, соображая, как можно до него добраться. В склепе не было лестницы и ничего, способного ее заменить; ниши для гробов сбоку и в глубине помещения, которыми пренебрегал Берч, не давали возможности подобраться к окну. Оставались только гробы, используя которые можно было соорудить подобие лестницы со ступенями, и он обдумывал, как лучше подступиться к ним. Он рассчитал, что высоты трех гробов хватит, чтобы добраться до окна, но надежнее было бы использовать четыре из них. Их размеры почти что совпадали, их можно было бы поставить друг на друга, и он прикидывал, как сопоставить все восемь ящиков так, чтобы четыре из них стали ступенями. Теперь он думал о том, что эта импровизированная лестница могла бы быть прочнее. Вряд ли ему хватало ума, чтобы вспомнить о тех, кто покоился в гробах.
В конце концов он решил уложить три ящика у стены параллельно друг другу, поставить на них еще четыре попарно и последний затащить на самый верх. На такую конструкцию можно было забраться, приложив минимум усилий, и легко достичь нужной высоты. Вдруг ему пришла в голову новая мысль – использовать в качестве основания только два гроба, а один оставить про запас, на случай если потребуется забраться еще выше. Затем невольный узник принялся за работу, бесцеремонно перетаскивая безответные останки смертных для постройки своей миниатюрной Вавилонской башни. Кое-какие гробы трескались, не выдерживая нагрузки, и он решил разместить самый крепкий из них, где лежал Мэттью Фэннер, на самом верху, чтобы опора под его ногами была как можно надежнее. В темноте все приходилось делать почти что наугад, и ему случайно попался нужный гроб, будто его направляла чья-то воля – он уже успел опрометчиво поставить его в третий ряд.
Когда башня была сложена, он дал отдых своим усталым рукам, усевшись на нижней ступени этого мрачного сооружения. Затем осторожно поднялся наверх, захватив инструменты, и узкое окно оказалось на уровне его груди. Вокруг окна была сплошь кирпичная кладка, и он не сомневался, что сумеет расширить его так, чтобы протиснуться наружу. С первыми ударами молотка послышалось то ли ободряющее, то ли насмешливое ржание лошади снаружи. В любом случае оно было как нельзя кстати, так как кирпичная кладка оказалась неожиданно прочной, став своего рода язвительной насмешкой над тщетой надежды смертных и тяжести труда, заслуживавшего всевозможного поощрения.
Солнце зашло, а Берч все еще работал в поте лица. Теперь он руководствовался почти лишь наитием, так как луна скрылась за набежавшими облаками, и, хотя дело продвигалось медленно, он с облегчением видел, как расширилось отверстие в кладке. Он был уверен, что сможет покинуть склеп к полуночи, хотя эта мысль не мешалась в нем со страхом потустороннего. Избавленный от гнетущих раздумий о времени, месте и том, что покоилось у него под ногами, он философски вгрызался в камень; бранился, когда осколок отлетал в лицо, и захохотал, когда один из них попал во встревоженную лошадь, что паслась у кипариса. Скоро дыра увеличилась настолько, что он стал проверять, не сможет ли пролезть в нее, и гробы под ним качались и скрипели от этой возни. Он увидел, что ему не придется тащить наверх еще один ящик, так как отверстие было как раз на нужной высоте, и он сумел бы выбраться сразу, как только достаточно расширит его.
Должно быть, уже наступила полночь, когда Берч наконец решил, что теперь точно протиснется в окно. Несмотря на частые передышки, он порядком устал и вспотел, а потому спустился вниз, усевшись на стоявший внизу гроб, чтобы набраться сил для последнего рывка. Голодная лошадь ржала почти непрерывно, едва ли не зловеще, и он смутно желал, чтобы она успокоилась. Странно, но мысль о близкой свободе угнетала его; он страшился предстоящей вылазки, так как обрюзг, обленился и был уже немолод. Взбираясь обратно, он чувствовал, как сильно ему мешает лишний вес, а когда долез до самого верха, услышал, как опасно затрещали ломающиеся доски. Оказалось, что он напрасно выбирал самый крепкий гроб в качестве последней опоры – стоило ему вскарабкаться на него, как прогнившая крышка не выдержала, и он провалился на два фута вниз, где лежало то, о чем он даже не осмеливался думать. Лошадь, то ли испугавшись треска, то ли зловонного облака, вырвавшегося наружу, взбесилась, издав дикий крик, ничуть не похожий на ржание, и бросилась прочь во тьму, увлекая за собой грохочущую телегу.
Очутившись в этом ужасающем положении, Берч уже не мог с легкостью пролезть в окно и пытался собрать остатки сил, чтобы выбраться. Вцепившись в кладку по краям отверстия, он хотел было подтянуться, но почувствовал, как что-то схватило его за лодыжки. Впервые за эту ночь он испугался по-настоящему, так как не мог высвободиться из цепкого захвата, как ни пытался. Невыносимая боль пронзила его икры, словно что-то изранило их, и в его мозгу страх мешался с логическим объяснением происходящего, предполагавшим, что виной тому были щепки и гвозди, торчавшие из покореженного гроба. Кажется, он кричал. Как бы то ни было, будучи на грани обморока, он бешено брыкался, извиваясь.
В окно он сумел протиснуться лишь благодаря инстинкту и грохнулся на сырую землю, как бурдюк. Идти он не мог, и показавшаяся в небе луна освещала ужасное зрелище: гробовщик полз к кладбищенской сторожке, бессильно волоча за собой окровавленные ноги, зарываясь пальцами в черную грязь в безумном усилии, а тело отказывалось подчиняться ему, словно он пал жертвой ночного кошмара, где его преследовал призрак. Но за ним никто не гнался – его, живого, обнаружил смотритель кладбища, Армингтон, услышав, как тот из последних сил скребется в дверь сторожки. Он уложил Берча на свободную постель и послал своего маленького сына, Эдвина, за доктором Дэвисом. Несчастный был в сознании, но речь его была бессвязной – он то и дело бормотал что-то про лодыжки, кричал: «Отпусти!» и «Застрял в склепе». Явился доктор с саквояжем, задал несколько кратких вопросов, а затем раздел пациента и снял с него ботинки с носками. Увиденное немало озадачило старого врача и даже напугало – на обеих лодыжках в области ахилловых сухожилий были рваные раны. Он стал расспрашивать гробовщика с необычной для доктора настойчивостью, и руки его дрожали, когда он поспешно накладывал повязку, словно хотел как можно скорее избавиться от этого зрелища.
Для беспристрастного врача Дэвис имел слишком мрачный вид и чересчур торопился с осмотром; кроме того, он вытягивал из обессиленного Берча малейшие подробности его злоключений. В особенности его интересовало, был ли Берч абсолютно уверен в том, что за гроб стоял наверху, как он выбирал его, точно ли этот гроб принадлежал Фэннеру и как в темноте он смог отличить его от дрянного гроба злобного старикашки Сойера. Неужели прочный гроб Фэннера сломался с такой легкостью? Дэвис долгие годы был сельским врачом; разумеется, он был свидетелем кончины Фэннера и Сойера и присутствовал на их похоронах. Он помнил, что при погребении Сойера его мучил вопрос: как труп мстительного фермера мог поместиться в гроб, столь похожий на тот, что предназначался невысокому Фэннеру? Доктор Дэвис провел у постели Берча целых два часа и затем ушел, строго наказав тому говорить всем, что ноги он поранил о гвозди и обломки досок, добавив, что доказать противное, равно как и поверить в это, невозможно, и лучше бы ему вообще помалкивать и не обращаться к другим врачам. Впоследствии Берч исправно следовал совету доктора, пока на закате дней не поведал мне свою историю, и стоило мне увидеть старые, побелевшие рубцы, как я согласился с тем, что он поступал разумно. Он навсегда остался калекой, так как разорванные сухожилия плохо срослись; но я думаю, что его рассудок пострадал еще сильнее; некогда флегматичный, логический ум был изуродован, и печально было наблюдать, как он реагировал, заслышав слова «пятница», «склеп», «гроб» наряду с менее прозрачными случайными ассоциациями. Его напуганная лошадь вернулась домой, чего нельзя было сказать о его рассудке, скованном страхом. Он переменил профессию, но всегда жил под гнетом прошлого. Быть может, виной тому были страх или запоздалое чувство раскаяния в прошлых проступках. Разумеется, его пристрастие к выпивке лишь усугубляло его положение.
Той ночью доктор Дэвис покинул Берча, прихватив фонарь, и направился в старый кладбищенский склеп. В свете луны виднелись разбросанные обломки кирпичей и поврежденный фасад; замок огромной двери легко открылся снаружи. В дни своей молодости он немало повидал в секционных и вошел внутрь, несмотря на тошнотворный запах; глазам его открылось омерзительное зрелище. Он вскрикнул и вслед за тем испустил вздох ужаса. Затем он опрометью кинулся назад в сторожку и, невзирая на клятву врача, принялся изо всех сил трясти несчастного гробовщика, шепча тому на ухо слова, что жгли слух Берча, словно яд:
– Берч, это был гроб Асафа, как я и думал! Я узнал его по зубам, на верхней челюсти недоставало двух резцов… во имя всего святого, никому не показывай свои раны! Тело почти разложилось, но сколько злобы было там, где прежде было его лицо! Ты же знаешь, как злопамятен был Асаф, и помнишь, как он свел в могилу старого Рэймонда спустя тридцать лет после того, как они повздорили из-за межи; как раздавил щенка, что тявкал на него в августе прошлого года… Берч, это был сам дьявол во плоти, и месть его была сильнее, чем сама старуха Смерть! Боже, что за неистовая злоба! Как хорошо, что я не перешел ему дорогу!
Зачем ты так с ним поступил, Берч? Он был негодяем, и я не виню тебя в том, что ты сколотил для него такой плохой гроб, но в этот раз ты зашел слишком далеко! Да, пусть ты и сэкономил на материалах, но ты же прекрасно знал, какого роста коротышка Фэннер!
До самой смерти мне не забыть увиденного. Должно быть, ты здорово брыкался – гроб Асафа лежал на полу. Его голова была раздавлена и все тело разбито. Я много чего повидал, но это уж слишком. Око за око! Берч, видит Бог, ты получил по заслугам. Меня чуть не вывернуло при виде его головы, но омерзительней всего то, что ты отрезал ему стопы, чтобы труп влез в гроб Мэтта Фэннера!
1925
Вы хотите, чтобы я рассказал вам, почему боюсь сквозняков, почему сильнее других дрожу, войдя в холодную комнату, и питаю невыразимое отвращение к ползучей вечерней прохладе, что сменяет тепло погожего осеннего дня? Кто-то скажет, что на холод я реагирую так же, как иные – на дурной запах, и отрицать этого я не собираюсь. Я лишь поведаю вам о самом ужасном случае из тех, что мне довелось пережить, и позволю самим судить о том, насколько убедительно это объясняет подобную странность моей натуры.
Ошибочно полагать, что ужас непременно должен быть связан с тьмой, тишиной и одиночеством. Я повстречался с ним при свете дня, среди шума большого города, в захудалых, кишащих постояльцами меблированных комнатах, в компании ничем не примечательной хозяйки и двух крепких мужчин. Весной 1923 года я получил невыносимо скучную и скудно оплачиваемую работу в нью-йоркском журнале; денег на съем жилья было в обрез, и я скитался по дешевым гостиницам в поисках сносно обставленной комнаты подобающей чистоты по наиболее разумной цене. Вскоре выяснилось, что все предложения были в разной степени ущербны, но спустя какое-то время я наткнулся на дом на Западной Четырнадцатой улице, внушавший мне куда меньшее отвращение, нежели те, где я успел побывать.
То было четырехэтажное здание, построенное из песчаника в конце сороковых, отделанное деревом и мрамором, еще носившее следы былого величия и запятнанной роскоши. В воздухе просторных комнат с высокими потолками, невыносимыми обоями и вычурными лепными карнизами на стенах витала гнетущая затхлость с нотками кухонного дыма, но полы были чистыми, белье менялось достаточно часто, горячая вода была вполне горячей, отключали ее редко, и я заключил, что по меньшей мере это место подойдет, чтобы переждать, пока дела мои не наладятся. Хозяйка, неряшливая щетинистая испанка Херреро, не докучала мне сплетнями или жалобами на свет, горевший за полночь в моей комнате, выходившей в холл третьего этажа. Мои соседи были преимущественно малограмотными, неотесанными испанцами, тихими и необщительными, чему оставалось лишь радоваться. Меня раздражал только шум машин, доносившийся с оживленной улицы.
Первое из череды странных происшествий случилось через три недели после моего заселения. Как-то вечером, часов в семь, я услышал, как что-то капает, и осознал, что уже некоторое время ощущаю едкий запах аммиака. Осмотрев потолок, я увидел, что тот совершенно мокрый; капало из угла, прилегающего к стене фасада. Желая как можно скорее разобраться с этим, я кинулся в подвал, чтобы предупредить о случившемся хозяйку – та заверила меня, что все будет улажено в кратчайший срок. «Доктер Муньос, – кричала она мне, в спешке поднимаясь по лестнице, – пролил свои химикалии. Сам он болезный, совсем не как доктер – все болезнее и болезнее, но ни от кого помощь не принимал. Странная эта его болезность – каждый день лежит в ванне, где дурацки пахнет, волноваться ему нельзя, тепло ему нельзя. По дому сам все делал, комната маленькая, но битком бутыли, машины, и больше не работает доктер. Раньше давно был знаменитый, мой отец в Барселона про нем слышал, и недавно слесарь рука повредил, тот руку лечил. Никогда не выходит, только на крыша, и мой мальчик Эстебан носит ему еда, белье, лекарства и химикалии. Бог мой, сколько он аммиак перевел, чтобы остынуть!»
Миссис Херреро скрылась в лестничном пролете четвертого этажа, а я вернулся к себе. Аммиак перестал сочиться с потолка, и, вытерев лужицу, я открыл окно, чтобы проветрить комнату, слушая, как тяжело шагает над головой хозяйка. Я не помню, чтобы доктор Муньос шумел – шаги его были тихими, мягкими; изредка слышно было, что работал некий питаемый топливом аппарат. На миг я задумался о том, что за странная болезнь поразила его и не являлось ли его упорное нежелание принять помощь извне следствием беспричинного чудачества. Каким печальным казалось мне, что некогда великий человек теперь влачит столь жалкое существование!
Возможно, я никогда бы не познакомился с доктором Муньосом, если бы не сердечный приступ, заставший меня врасплох как-то днем, когда я работал у себя в комнате. Врачи предупреждали меня об опасных последствиях, и я помнил, что медлить нельзя; вспомнив рассказ хозяйки о том, как больной доктор помог слесарю, я потащился наверх и, собравшись с силами, постучал в его дверь. Откуда-то справа на мой стук ответил странный голос: на прекрасном английском меня спрашивали, кто я такой и какова цель моего визита. Представившись и объяснив, что мне нужно, я увидел, как открылась дверь по соседству с той, у которой я стоял.
Меня обдало облаком холодного воздуха, и, невзирая на то что был конец июня и стояла изнуряющая жара, я задрожал, ступив на порог внушительной квартиры, богатое, изысканное убранство которой разительно отличалось от убогой, грязной обстановки, царившей в доме. Складная кушетка теперь играла обыденную роль дивана, а мебель из красного дерева, пышные портьеры, старинные картины и полки, ломившиеся от книг, напоминали не комнату в пансионе, но кабинет джентльмена. Я увидел, что комната, служившая холлом и располагавшаяся надо мной, всего лишь служила доктору лабораторией, а жил он в просторном помещении по соседству, где ванная и удобные ниши в стенах позволяли разместить шкафы и прочие предметы домашнего обихода так, чтобы те не мешались. Вне всяких сомнений, доктор Муньос был человеком прекрасно воспитанным, с отличным образованием и вкусом.
Стоявший передо мной не отличался высоким ростом, но был великолепно сложен и одет в прекрасно пошитый и подогнанный костюм. Благородное лицо, обрамленное пышной седой бородой, носило печать покровительственности, однако не было чопорным; выразительные черные глаза скрывались за старомодным пенсне, восседавшем на орлином носу, придающем мавританский оттенок кельтиберским чертам его лица. Густые, прихотливо уложенные на пробор волосы над высоким лбом служили доказательством регулярных визитов парикмахера, и весь его облик говорил о незаурядном интеллекте, чистоте крови и высокородстве. Тем не менее, окинув взглядом доктора Муньоса, стоявшего в облаке пара, я почувствовал необъяснимое отвращение. Физической основой этого чувства могли служить мертвенная бледность его лица и холод протянутой руки, но даже им могло служить объяснением прискорбное состояние его здоровья. Быть может, меня оттолкнул исходивший от него холод, немыслимый в столь жаркий день, а, как известно, все ненормальное порождает неприятие, недоверие и страх.
Но скоро отвращение сменилось восторгом, так как я сразу понял, что передо мной профессионал, несмотря на то что его ледяные, бескровные руки дрожали. Ему хватило лишь одного взгляда, чтобы понять, в чем причина моего недуга, осмотр он проводил мастерски, мелодичным, но глухим, нетвердым голосом повествуя о том, что он – заклятый враг смерти, лишившийся всех друзей, и ставил бесчисленные невероятные опыты, посвятив всю свою жизнь ее искоренению. Было в нем что-то от добродетельного фанатика, и он не умолкал ни на миг, проводя аускультацию, а затем отмеряя нужную дозу лекарства в своей лаборатории. Очевидно, общество благовоспитанного постояльца в этом захудалом месте было для него диковинкой, и он был словоохотлив вопреки обыкновению, вспоминая о делах давно минувших дней.
Его необычный голос действовал на меня успокаивающе, речь была плавной, вежливой; я даже не замечал, дышит ли он. Пытаясь отвлечь меня от боли в груди, он рассказывал мне о своих теориях и экспериментах; помню, как он деликатно убеждал меня в том, что воля и разум сильнее, чем слабое сердце и слабая плоть, и, если тщательно сохранить телесную оболочку, наука способна преодолеть самые грозные болезни и увечья даже при отсутствии определенных органов, усиливая и поддерживая деятельность нервной системы. Полушутя, он похвалился, что когда-нибудь может научить меня, как обходиться без сердца, при этом продолжая сознательное существование! Сам он страдал от осложнений множества заболеваний и был вынужден неукоснительно выполнять некоторые предписания, в числе которых было постоянное пребывание в холоде. Любое длительное повышение температуры могло его погубить, в его жилище она не поднималась выше 55–56 градусов [1] Фаренгейта, поддерживаемая при помощи аммиачной системы охлаждения абсорбционного типа – у себя внизу я часто слышал, как работает ее бензиновый нагнетатель.
Я покидал холодную обитель этого талантливого отшельника с чувством глубокой признательности и преданности в сердце, столь быстро избавленном от боли благодаря его умениям. Впоследствии я часто наносил ему визиты, одевшись потеплее; слушал его рассказы о крамольных опытах с ужасающими результатами, испытывая легкую дрожь, когда листал страницы редких, необычайно древних фолиантов, что стояли на полках. Следует добавить, что со временем ему удалось почти полностью исцелить меня от мучивших меня болей. По всей видимости, он не пренебрегал оккультным знанием Средневековья, считая, что в тех таинственных формулах содержались уникальные психические стимулы, что в теории оказывали своеобразное воздействие на нервную систему, управлявшую органикой. Меня тронула его история о старом докторе Торресе из Валенсии, принимавшем участие в экспериментальной работе Муньоса и вылечившем его от тяжкой болезни восемнадцать лет назад, с последствиями которой он боролся до сих пор. Незадолго после того, как этот достойный врач спас от смерти своего коллегу, он сам уступил в схватке с этим неумолимым врагом. Возможно, он потратил слишком много сил – доктор Муньос шепотом намекнул, что методика пожилого доктора была экстраординарной, включая манипуляции и обряды, которые старые, консервативные последователи Галена сочли бы кощунственными.
Так шли недели, и я с сожалением стал замечать, что мой новый друг, без сомнений, хоть и медленно, но сдавался под напором своих недугов, как предположила миссис Херреро. Все бледнее становилась его кожа, все тише и невнятнее звучал его голос, в движениях рук уже не было прежней ловкости, а воля и рассудок слабели. Разумеется, он и сам понимал, сколь печальны эти перемены, и теперь на его лице и в его словах лежала печать жуткой иронии, вновь пробудившая во мне толику былого отвращения.
Его поведение становилось все более причудливым – он пристрастился к экзотическим пряностям и египетским благовониям, благодаря которым его комната пахла, будто усыпальница фараона в Долине царей. Вместе с тем возросли его потребности в охлаждении воздуха – с моей помощью он доработал аммиачную систему, модифицировав ее нагнетатель и подающее устройство, сумев достичь сперва 34 [2] или 40 [3] градусов Фаренгейта, а затем и вовсе снизить температуру воздуха до 28 [4] градусов. В ванной и лаборатории воздух был не столь холодным, чтобы не замерзала вода и не было помех химическим опытам. Его сосед жаловался на сквозняки, и мне пришлось помочь доктору завесить смежную дверь тяжелыми портьерами. Постепенно им овладевал все возраставший патологический страх. Он постоянно говорил о смерти, но лишь глухо смеялся, едва я деликатно упоминал о похоронах и ритуальных услугах.
В целом его общество теперь пугало и обескураживало меня, но я был настолько признателен ему за оказанную помощь, что не мог оставить его на попечение чужаков. Каждый день, закутавшись в специально купленное теплое пальто, я убирался в его комнате и помогал по хозяйству. Кроме того, я ходил за покупками, с изумлением и растерянностью читая названия химикатов, заказанных доктором в аптеках и на складах.
В его жилище царила необъяснимая гнетущая атмосфера. Как я уже упоминал, во всем доме воздух был затхлым, но запах в его комнате был куда хуже, несмотря на все пряности и благовония наряду с нескончаемыми ваннами, принимая которые он наотрез отказывался от помощи. Я полагал, что все это связано с его болезнью, и дрожь пробирала меня при мысли о том, какие страдания она ему причиняет. Глядя на него, миссис Херреро крестилась и без колебаний сложила с себя все полномочия по уходу за ним в мою пользу, запретив своему сыну Эстебану приближаться к больному. Когда я предложил обратиться к другому врачу, страдальца охватил гнев, сдерживаемый лишь его плачевным состоянием. Очевидно, он боялся разрушительного эффекта, оказываемого избытком эмоций, но его воля и сила, что двигали им, только крепли, и он наотрез отказался соблюдать постельный режим. Упадок сил в разгар болезни уступил ярой непримиримости, с которой он бросал вызов дьявольской смерти, уже державшей его в своих когтях. Он полностью перестал принимать пищу, хотя и раньше относился к этому как к ненужной формальности, и лишь могучий интеллект теперь удерживал его на пороге бездны. В его привычки вошло составление длинных посланий, которые он тщательно запечатывал с требованием передать означенным лицам после его смерти. Большей частью они были адресованы жителям Ост-Индии, но среди них было имя некогда известного французского врача, ныне покойного, о котором при жизни ходили самые невероятные слухи. Когда пришло время, я сжег все эти письма, не распечатывая конвертов и не читая их. Весь облик доктора и его голос были в высшей степени пугающими, и я едва мог находиться с ним рядом. В сентябре у электрика, явившегося, чтобы починить настольную лампу, случился припадок, стоило ему увидеть доктора. Тот, однако, выписал необходимые лекарства, избегая снова попадаться ему на глаза. Удивительно, но даже все ужасы Первой мировой не поколебали рассудок мастера так, как то, что он увидел в тот день.