На следующее утро я встал позже обычного, с сильной головной болью. Жоро ждал меня в холле. Мы немедленно выехали. Днем Жоро стал расспрашивать меня о жизни в Париже, о моей судьбе, об учебе. Мы сидели на склоне холма. Земля рассыпалась от жары, только несколько баранов обгладывали сухие ветки кустарника.
– А женщины, Луи? У тебя в Париже есть женщина?
– Были. Несколько женщин. Но я, наверное, по натуре одиночка. И девушек, судя по всему, это не очень-то расстраивает.
– Как же так? Я-то думал, что в таких шикарных пиджаках ты очень нравишься парижским девушкам.
– Все дело в прикосновении, – пошутил я и протянул ему свои руки, чудовищные, с грубыми рубцами и шероховатыми ногтями – следами моего забытого прошлого.
Жоро подошел поближе и внимательно осмотрел шрамы. Он тихонько присвистнул сквозь зубы, то ли восхищенно, то ли сочувственно.
– Как это тебя угораздило, а, малыш? – едва слышно произнес он.
– Я был тогда совсем маленький, жил в деревне, – соврал я. – Керосиновая лампа взорвалась прямо у меня в руках.
Жоро опустился на землю рядом со мной, повторяя: «О господи!» У меня уже вошло в привычку врать про несчастный случай всякий раз по-разному. Это стало своего рода причудой, удобным способом давать отпор чужому любопытству и скрывать свое смущение. Но Жоро вдруг добавил сдавленным голосом:
– У меня тоже есть рубцы.
И он повернул свои руки ладонями вверх. Они были изуродованы ужасными вздутыми шрамами. С большим трудом он расстегнул верхние пуговицы рубашки. Его туловище оказалось сплошь исполосовано такими же рубцами, напоминающими следы от ударов плетьми, с крупными розовыми точками через равные промежутки. Я вопросительно взглянул на словака и понял, что он решил поделиться со мной своей историей – тайной его плоти. Он рассказывал глухим голосом на безупречном французском, словно специально подучил язык, чтобы поведать мне о своей судьбе.
– Когда в 1968 году в нашу страну были введены войска Варшавского договора, мне исполнилось тридцать два года. Столько же, сколько сейчас тебе. Это нашествие стало для меня крахом мечты о социализме с человеческим лицом. В то время я жил в Праге со своей семьей. До сих пор помню, как дрожала земля, когда шли танки. Раздавался такой отвратительный лязг, словно железные корни вгрызались в землю. Я помню первые взрывы, удары прикладов, аресты. Мне не хотелось во все это верить. Наш город, наша жизнь – все разом потеряло смысл. Люди укрывались в своих домах. В наших мозгах поселились смерть и страх. Мы начали сопротивляться – особенно молодежь. Но танки раздавили и наши тела, и наш протест. И тогда однажды ночью мы – я и мои родные – решили бежать на запад через Братиславу. Это показалось нам вполне возможным. Знаешь, ведь оттуда рукой подать до Австрии!
Двух моих сестер подстрелили, когда они уже миновали полосу колючей проволоки на границе. Моему отцу очередь разнесла череп. Половина головы вместе с фуражкой отлетела в сторону. А мама застряла в колючей проволоке, зацепившись за ее шипы. Я пытался ее освободить. Ничего не получалось. Она стонала, дергалась, как безумная. Но с каждым ее движением шипы все прочнее цеплялись за пальто, все глубже вонзались в ее тело – а над нашими головами свистели пули. Я был весь в крови, я изо всех сил старался разорвать эту проклятую проволоку. Мамины крики будут звучать у меня в ушах до самой смерти.
Жоро закурил сигарету. Давно он не ворошил эти ужасные воспоминания.
– Русские нас арестовали. Матери я больше не видел. Я провел четыре года в исправительном лагере в Пьедве. Четыре года я подыхал в холоде и грязи, а мотыга словно приросла к моим рукам. Я постоянно думал о матери, о колючей проволоке. Ходил вдоль ограды лагеря и трогал железные шипы, причинившие ей столько страданий. Это моя вина, думал я. Моя вина. И я сжимал в кулаке эти острые иглы, сжимал до тех пор, пока кровь не начинала сочиться между пальцами. Однажды я украл несколько обрывков проволоки. Обмотал ею предплечья, получилось нечто вроде наручей, как в рыцарских доспехах. Я стал носить их под курткой. Каждый удар киркой, каждое движение раздирали мои мышцы. Таким образом я пытался искупить свою вину. Несколько месяцев спустя я обмотал проволокой все тело. Больше я уже не смог работать. Каждое движение причиняло невыносимую боль, мои раны стали воспаляться. В конце концов я просто рухнул на землю. Я был сплошной раной, гангренозной, кровоточащей, гноящейся.
Очнулся я через несколько дней в лагерной больнице. Я не чувствовал ни рук, ни ног – только нестерпимую боль; все тело представляло собой рваную рану. И тогда я увидел их. В полузабытьи за грязными стеклами окон я заметил белых птиц. Я решил, что это ангелы. Я подумал: должно быть, я в раю и это ангелы прилетели, чтобы меня встретить. Но нет, меня окружал все тот же ад. Просто наступила весна и вернулись аисты. Я наблюдал за ними, пока выздоравливал. Их было несколько пар, устроившихся на верхушках сторожевых вышек. Как бы тебе это объяснить… Великолепные птицы, парящие над всеми земными бедами, над человеческой жестокостью. Я смотрел на них, и это придавало мне мужества. Я наблюдал за тем, как они ведут себя, как по очереди высиживают яйца, как потом из гнезда высовываются черные клювы аистят, как малыши пытаются летать и, наконец, как в августе они отправляются в великое путешествие… Целых четыре года, прилетая каждую весну, аисты давали мне силы жить. Кошмары прошлого по-прежнему жили внутри меня, но белые птицы, парящие в лазури небес, стали моей последней соломинкой. Знаешь, это ужасно, что я за нее ухватился. Я отбыл свой срок. Вкалывал как собака под надзором русских, хлебая грязь и дрожа от холода, слыша крики парней, которых истязали конвоиры. Тогда-то я и выучил французский, занимаясь с одним убежденным коммунистом, неведомо как оказавшимся в лагере. Выйдя на свободу, я забрал свой партбилет, а потом купил бинокль.
Стемнело. Не появился ни один аист, кроме тех, что изменили судьбу Жоро. Мы молча сели в машину. По краю поля на корявых ветвях поблескивала колючая проволока, образуя фантастические орнаменты.
Первые аисты с радиомаяками появились в окрестностях Братиславы 25 августа. В конце дня я ознакомился с данными системы «Аргус», и оказалось, что две птицы находятся в пятнадцати километрах западнее Саровара. Жоро выразил сомнение, но согласился изучить карту. Место было ему знакомо: в этой долине, по его словам, аисты отродясь не останавливались. К семи вечера мы добрались до лагуны. Мы ехали, внимательно всматриваясь в небо и оглядывая местность. Нигде никаких признаков птиц. Жоро не скрывал усмешки. За те пять дней, что мы вели наблюдение за пернатыми, мы видели только несколько небольших стай, да и то так далеко и так неясно, что это вполне могли оказаться коршуны или другие хищные птицы. Если сегодня, благодаря компьютеру, мы обнаружим аистов, Жоро Грыбински ждет позорное поражение.
Тем не менее он вдруг прошептал: «Вот они». Я поднял глаза. На багряном небосводе кружила стая птиц. Сотня аистов медленно опускалась на островки водной глади, разбросанные среди болота. Жоро одолжил мне бинокль. Я неотрывно следил за тем, как птицы планируют, вытянув клюв и выискивая голубые пятна воды. Это было чудесное зрелище. Теперь у меня, наконец, начало складываться представление о том, как крылатые путешественники попадают в Африку. Среди их подвижной и шумной ватаги находились и две птицы с электронными устройствами. Радостная дрожь пробежала по моему телу. Спутниковая система работала. С точностью до перышка.
27 августа я снова получил факс от Эрве Дюма. Его расследование пока больше не продвинулось. Ему пришлось заниматься повседневными служебными делами, однако он продолжал звонить во Францию в поисках свидетелей – знакомых Макса Бёма по Центральной Африке. Дюма упорно копал в этом направлении, поскольку был убежден, что именно там Бём проворачивал какие-то темные дела. В конце послания он называл имя одного инженера, специализировавшегося на сельском хозяйстве и вроде бы работавшего в Центральной Африке с 1973-го по 1977 год. Инспектор рассчитывал приехать во Францию и перехватить его, едва тот вернется из отпуска.
28 августа мне пришло время отправляться в путь. Десять аистов покинули окрестности Братиславы, а самые проворные, пролетавшие по сто пятьдесят километров в день, уже достигли Болгарии. Повторить их маршрут на машине оказалось для меня неразрешимой проблемой: они летели над территорией бывшей Югославии, где уже начались крупные неприятности. Изучив карту, я решил объехать стороной этот пороховой погреб, перемещаясь вдоль границы по румынской стороне – благо румынская виза у меня имелась. Затем через небольшой городок Калафат я попадал в Болгарию, а оттуда прямиком отправлялся в Софию. Предстояло проехать около тысячи километров. Я предполагал преодолеть это расстояние за полтора дня, принимая во внимание задержки на границе и состояние дорог.
Утром я заказал на вечер следующего дня номер в «Шератоне» в Софии, потом принялся звонить некоему Марселю Минаусу – очередному человеку из списка Бёма. Минаус был не орнитологом, а лингвистом: он должен был помочь мне связаться с болгарским специалистом по аистам, Райко Николичем. После нескольких неудачных попыток меня, наконец, соединили, и я смог поговорить с французом, живущим в Софии. Он очень обрадовался моему звонку. Я назначил ему свидание на следующий вечер, после десяти часов, в холле «Шератона». Повесил трубку, по факсу сообщил Дюма свои новые координаты и закрыл сумку. Быстро оплатил гостиничный счет и покатил к Саровару, чтобы попрощаться с Жоро Грыбински. Никаких сердечных излияний не было. Мы обменялись адресами. Я обещал прислать ему приглашение: без этого его никогда не пустили бы во Францию.
Через несколько часов я уже подъезжал к Будапешту, столице Венгрии. В полдень я остановился на придорожной стоянке и позавтракал протухшим салатом под сенью бензоколонки. Несколько девушек, светловолосых, легких, как пшеничные колоски, гордо поглядывали на меня, краснея до ушей. Строгая линия бровей, широкие скулы, светлые волосы: эти юные девы в точности соответствовали восточноевропейскому типу красоты, каким я его себе представлял. Столь очевидное совпадение очень меня расстроило. Я всегда был непримиримым противником общепринятых мнений и избитых фраз. Яне знал, что мир устроен значительно проще и понятнее, чем можно подумать, и пусть даже его истины банальны, они от этого не становятся менее прекрасными. Удивительное дело: после испытанного потрясения меня охватила неистовая радость. В час дня я продолжил свой путь.
Я подъезжал к Софии вечером следующего дня, под проливным дождем. Вдоль неровных мостовых выстроились кирпичные здания, грязные и обветшалые. По улицам скользили и подскакивали «Лады», напоминающие старые игрушечные машинки. Они кое-как разъезжались с дребезжащими трамваями. Эти самые трамваи были главной достопримечательностью Софии. Они возникали из ниоткуда, производили невообразимый грохот и плевались голубыми искрами, заливаемые небесными потоками. За окнами в дрожащем и внезапно тускнеющем свете виднелись замкнутые лица пассажиров. Казалось, в этих странных вагонах проводился небывалый эксперимент: как будто кто-то нарочно бил бледными монотонными разрядами электричества по скоплению бескровных морских свинок.
Я ехал наугад, не зная куда. Вывески были написаны кириллицей. Правой рукой я выудил из сумки купленный в Париже путеводитель. Листая его, я по счастливой случайности вырулил на площадь Ленина. Осмотрелся. Архитектура напоминала гимн небесам, исполняемый во время бури. Мрачные мощные здания с маленькими окошками окружали меня со всех сторон. Четырехгранные башни с остроконечными верхушками были прорезаны бесконечным множеством бойниц. Их неприветливые цвета смутно выделялись на фоне ночной темноты, опустившейся на город. Справа виднелся грустный черный силуэт старой церкви. Слева, словно аванпост победоносного капитализма, раскинулся во всей красе «Шератон-София-Отель-Балкан». В нем останавливались все деловые люди из Америки, Европы и Японии. Здесь они старались укрыться от уныния социализма, словно от проказы.
В самом центре холла, под гигантскими люстрами меня уже ждал Марсель Минаус. Я тотчас же узнал его. Он сказал мне по телефону: «Я ношу бороду, и у меня заостренный череп». Однако Марсель являл собой нечто гораздо большее. Это была ходячая икона. Высокий, массивный, он напоминал медведя, чуть сутулился и косолапил, а руки его свисали вдоль туловища. Настоящая гора, на вершине которой – голова православного патриарха с длинной бородой и великолепной формы носом. Его глаза были отдельной поэмой: зеленые, живые, окруженные темным ореолом, они словно горели огнем какой-то древней балканской веры. Череп его действительно напоминал митру: совершенно лысый и устремленный к небесам, словно молитва.
– Хорошо добрались?
– Более или менее, – ответил я, уклоняясь от рукопожатия. – С самой границы льет дождь. Я пытался ехать с нормальной скоростью, но ущелья и разбитые дороги заставляли меня все время тормозить, и я…
– Вы знаете, сам я езжу только на автобусе.
Я оставил багаж у портье и вместе со своим спутником отправился в главный ресторан отеля. Марсель уже обедал, но охотно снова уселся за стол.
Сорокалетний Марсель Минаус, француз по паспорту, был кем-то вроде странствующего интеллектуала; этот лингвист-полиглот свободно владел польским, болгарским, венгерским, чешским, сербским, хорватским, македонским, албанским, греческим… да, и, разумеется, цыганским языком, который считал своей основной специальностью. Он написал об этом языке несколько книг и составил учебник для детей, чем особенно гордился. Уважаемый член многочисленных ассоциаций, от Финляндии до Турции, он мотался по симпозиумам и жил нахлебником то в Варшаве, то в Бухаресте.
Мы покончили с едой в половине двенадцатого. Об аистах почти не говорили. Минаус только попросил поподробнее рассказать об эксперименте со спутником. Он ничего не понимал в птицах, но обещал на следующий день представить меня Райко Николичу, «лучшему орнитологу на всех Балканах», как он торжественно провозгласил.
Пробило полночь. Я назначил Марселю встречу на семь часов утра в холле гостиницы. Нам оставалось только взять машину напрокат и отправиться в Сливен, где жил Райко Николич. Минаус, кажется, был в восторге от предстоящей поездки. Я поднялся к себе в номер. Меня ожидало послание, просунутое под дверь. Пришел факс от Дюма.
От кого: Эрве Дюма
Кому: Луи Антиошу
Шератон-София-Отель – Балкан
Монтрё, 29 августа 1991 года, 22 часа.
Дорогой Луи!
Непростой денек выдался у меня во Франции, но поездка того стоила. Наконец-то я встретился с человеком, которого искал, – Мишелем Гийяром, инженером-агрономом, пятидесяти шести лет. Целых четыре года он провел в Центральной Африке. Четыре года в сырых джунглях, на плантациях кофе… с Максом Бёмом! Я отловил Гийяра в Пуатье, в его собственном доме: он только что вернулся с семьей из отпуска. Благодаря ему я могу в деталях воспроизвести весь африканский период жизни Макса Бёма. Факты таковы:
Август 1972 года. Макс Бём прибывает в Банги, столицу Центрально-Африканской Республики. С ним его жена и сын, и ему, по всей видимости, безразлична политическая ситуация в стране, находящейся в безраздельной власти пресловутого Бокассы, провозгласившего себя «пожизненным президентом». Бём и не такое видал. Он только что вернулся с алмазных приисков Южной Африки, где люди работали голыми, а на выходе их просвечивали рентгеном, дабы удостовериться, что они не проглотили камешек-другой. Бём поселился в великолепном колониальном доме и приступил к работе. Сначала швейцарец руководил строительством большого здания по проекту самого Бокассы, названному «Пасифик-2». Бём произвел впечатление на Бокассу, и тот предложил ему заняться другими делами. Бём дал согласие.
1973 год. За несколько месяцев швейцарец организовал службу безопасности, призванную охранять кофейные поля в Лобае, провинции на юге страны, в непроходимых джунглях, где массовое разграбление плантаций стало настоящим бедствием: деревенские жители воровали кофе до основного сбора урожая. Тогда-то Гийяр и познакомился с Бёмом, поскольку разрабатывал программу развития сельского хозяйства в этом регионе. Агроном помнит его как человека жесткого, по-военному сурового, но честного и искреннего. Впоследствии, когда Бокасса захотел получить заем на строительство двухсот вилл, Бём выступил в роли поручителя Центрально-Африканской Республики перед правительством Южной Африки, где его все знали. Заем был получен. Тогда Бокасса предложил швейцарцу другую работу, связанную с добычей алмазов. Диктатор буквально помешался на алмазах. Именно благодаря драгоценным камням он сколотил большую часть своего состояния (вы, наверное, слышали забавные истории на эту тему: о знаменитой «банке из-под варенья», куда Бокасса складывал камешки, которые любил демонстрировать гостям; о фантастически красивом алмазе «Катрин Бокасса», формой напоминающем плод манго и украшавшем императорскую корону; о скандальных «подарках» французскому президенту Валери Жискар д'Эстену и т. п.). Короче говоря, Бокасса предложил Бёму ездить на месторождения – на севере, в полупустынной саванне, и на юге, в непроходимых лесах, – и осуществлять надзор за разведкой алмазов. Диктатор рассчитывал, что инженер сумеет рационально организовать разработки и пресечь нелегальную добычу.
Бём изъездил все прииски, как на пыльном севере, так и на лесистом юге. Он наводил ужас на шахтеров своей жестокостью и прославился тем, что изобрел одно наказание. В Южной Африке, когда хотели наказать вора, ему ломали лодыжки, после чего заставляли работать дальше. Бём придумал другой способ: с помощью острых кусачек преступнику перерезали ахиллово сухожилие. Быстро и эффективно, однако в сыром лесу раны воспалялись. Гийяр лично видел несколько человек, погибших от нагноения.
В те времена Бём курировал деятельность многих организаций, среди которых были Центрошахта, Центральноафриканская алмазная компания (ЦААК), «Корона» и Центральноафриканское горно-промышленное общество (ЦАГПО) – официальные учреждения, прикрывавшие не менее официальные махинации Бокассы. Макс Бём, эмиссар диктатора, не принимал участия в его темных делишках. По словам Гийяра, Макс Бём весьма отличался от прихвостней и льстецов, окружавших Бокассу. Он никогда не был сотрудником ни одной из организаций Бокассы. Поэтому его имя не упоминалось ни на одном из двух судебных процессов против диктатора, я это проверил.
1974 год. Бём оказывал сопротивление Бокассе, вовсю занимавшемуся незаконной торговлей и рэкетом и все чаще запускавшему лапу в государственную казну. Одна из его мошеннических операций напрямую затронула самого Бёма. Получив заем от южноафриканского правительства, Бокасса не построил и половины из запланированного числа вилл, забрал себе заказ на их меблировку, а потом потребовал, чтобы ему заплатили за все двести домов. Бём, будучи причастным к получению займа, во всеуслышание резко выразил свое негодование. И его тут же отправили за решетку, правда, потом освободили. Он был необходим Бокассе: с тех пор, как он стал контролировать алмазные прииски, добыча резко возросла.
Позднее Бём выступал против Бокассы и в связи с колоссальной контрабандой слоновой кости и неизбежным массовым истреблением животных. Совершенно неожиданно для всех его требования были удовлетворены. Диктатор продолжал торговать слоновой костью, но согласился организовать заповедник в Байанге близ Нолы, на крайнем юго-западе ЦАР. Заповедник существует и до сих пор. Там можно увидеть последних в Центральной Африке лесных слонов.
Если верить Гийяру, Бём был личностью противоречивой. Он вел себя удивительно жестоко по отношению к африканцам – например, собственными руками убил несколько человек, занимавшихся нелегальной добычей алмазов, – но в то же время постоянно жил среди чернокожих. Он терпеть не мог европейское общество Банги, дипломатические приемы, вечера в клубах. Бём был мизантропом, он смягчался только тогда, когда находился в лесу, среди зверей и птиц, особенно рядом с аистами.
В октябре 1974 года в восточной саванне Гийяр наткнулся на Бёма, разбившего лагерь в зарослях травы, в компании своего проводника. Вооружившись биноклем, швейцарец ждал прилета аистов. Тогда-то он и рассказал молодому инженеру, как он спас аистов в своей родной стране и как он каждый год ездит туда, чтобы полюбоваться на птиц, возвращающихся с юга. «Что вы в них нашли?» – спросил Гийяр. Бём ответил просто: «Они меня успокаивают».
О семье Бёма Гийяр мало что знает. В 1974 году Ирен Бём уже не жила в Африке. Гийяр припомнил, что это была маленькая неприметная женщина с желтоватым цветом лица, она часто оставалась одна в своем большом колониальном доме. Зато инженер хорошо знал Филиппа, их сына, который иногда сопровождал отца в его экспедициях. Сходство отца и сына, видимо, было просто поразительным: одинаковое телосложение, одинаково широкие лица, одинаковая стрижка ежиком. Между тем характером Филипп пошел в мать: застенчивый, беспечный, мечтательный, он подчинялся авторитету отца и молча переносил его суровые методы воспитания. Бём хотел «сделать из него мужчину». Он брал его с собой в неспокойные районы, учил обращению с оружием, давал ему разные поручения, – и все для того, чтобы закалить его.
1977 год. Из Мбаики Бём отправился на разработки в глубь лесов, туда, где находилась большая лесопилка, принадлежащая ЦААК. Здесь начиналась территория племени пигмеев. Инженер разбил лагерь прямо в лесу. Его сопровождали один бельгийский геолог, некто Нильс ван Доттен, два проводника («большой черный» и пигмей) и носильщики. Однажды утром Бём получил телеграмму: ее принес пигмей-посыльный. В ней сообщалось о смерти жены Бёма. А ведь он даже не подозревал, что у нее рак. Он упал как подкошенный прямо в грязь.
С Максом Бёмом случился сердечный приступ. Ван Доттен оказал ему помощь, пытаясь вернуть его к жизни: массировал сердце, делал искусственное дыхание, давал лекарства и т. д. Он велел отнести бесчувственное тело Бёма в больницу Мбаики, находившуюся в нескольких днях пути. Но Бём пришел в себя. Он с трудом прошептал, что тут неподалеку есть миссия и она гораздо ближе, на юге, за границей с Конго (в тех местах граница – лишь условная линия в непроходимой чаще). Он хотел, чтобы его доставили именно туда, где его станут лечить совсем по-другому. Ван Доттен засомневался. Бём настоял на своем решении и потребовал, чтобы геолог отправился в Банги за помощью. «Все будет хорошо», – заверил его Бём. В полной растерянности ван Доттен пустился в путь и шесть дней спустя добрался до Банги. Французские военные тут же арендовали вертолет и отправились в джунгли в сопровождении геолога. Однако, добравшись до места, они не обнаружили ни миссии, ни Бёма. Все исчезло. Или никогда не существовало. Орнитолог как в воду канул, бельгийцу тоже не пришлось надолго задержаться в Банги.
Через год Макс Бём, живой и невредимый, объявился в Банги. Он объяснил, что вертолет конголезского лесного ведомства подобрал его и доставил в Браззавиль, а затем, чудом выжив, он вернулся на самолете в Швейцарию. А там благодаря кропотливому лечению в одной из женевских клиник он выздоровел. Теперь это была лишь тень прежнего Бёма. Он постоянно говорил о своей жене. На дворе был октябрь 1978 года. Вскоре Макс Бём уехал. И больше уже никогда не возвращался в Центральную Африку. С тех пор вместо швейцарца алмазными шахтами занимался один чех по имени Отто Кифер, бывший наемник.
Вот и вся история, Луи. Мой разговор с Гийяром пролил свет на некоторые события. Однако там, где и без того было много тумана, он еще больше сгустился. Например, после смерти Ирен Бём следы сына совсем потерялись. Пересадка сердца тоже остается загадкой, разве что теперь известно примерное время операции. По всей вероятности, ее сделали осенью 1977 года. Но лечение в Женеве – явная ложь: Бём не был зарегистрирован ни в одной швейцарской клинике за последние двадцать лет.
Остается пойти по алмазному следу. Я убежден, что Бём сколотил состояние именно на драгоценных камнях. И я горько сожалею, что маршрут вашей поездки не пролегает через ЦАР, потому что тогда вы могли бы многое прояснить. Возможно, вы что-нибудь найдете в Египте или Судане. Что касается меня, то с 7 сентября я беру неделю отпуска. Я намереваюсь съездить в Антверпен и наведаться на Алмазную биржу. Уверен, что там отыщутся следы Макса Бёма. Я делюсь с вами самой свежей информацией. Поразмыслим над тем, что есть, и постараемся связаться как можно скорее.
До ближайших новостей.
Эрве
Пока я читал, мои мысли разбрелись в разные стороны. Я старался составить единую картину из имевшихся у меня фрагментов головоломки: из фотографий, запечатлевших Ирен и Филиппа, рентгенограммы сердца Макса Бёма и особенно невыносимо жутких снимков изуродованных негритянских тел.
Дюма еще кое-чего не знал: мне была хорошо знакома история Центральной Африки: у меня имелись на то личные причины. Известно мне было и имя Отто Кифера, ближайшего помощника Бокассы. Этот человек, бежавший из Чехословакии, отличался неумолимой жестокостью и стал знаменит благодаря своим методам устрашения. Он засовывал гранату в рот пленнику и, если тот отказывался давать показания, взрывал ее. За это ему дали милое прозвище: «Тонтон Граната». Бём и Кифер олицетворяли собой два символа зверства: кусачки и гранату.
Я погасил свет. Несмотря на усталость, уснуть не удалось. Кончилось тем, что, не зажигая лампы, я связался с системой «Аргус». Телефонные линии Софии, менее загруженные в столь поздний час, обеспечили мне отличное соединение. В полумраке комнаты на цифровой карте Восточной Европы снова появилась траектория полета аистов. Единственная интересная новость: один из аистов уже оказался в Болгарии. Он опустился на землю на большой равнине неподалеку от Сливена – города, где жил Райко Николич.