Эпоха, в которую родился Савелий, относится к весьма отдаленному времени. Лучшим доказательством этого служит то, что помещики имели тогда право продавать крестьян своих поодиночке. Теперь, благодаря просвещению, которому так справедливо удивляемся и мы, и европейцы, – право продажи душ поодиночке не существует.
Теперь крестьяне продаются не иначе, как целым семейством: оно и человечнее, и даже выгоднее.
Соседу понравился, например, ваш столяр; он предлагает за пего очень выгодные условия.
– Человек отличный, – говорите вы с одушевлением, – превосходный! Клад – не человек! При случае, он может даже красить крыши, составлять лаки… жена его также отличная женщина…
– Но жены его и детей мне не надобно, – возражает сосед, – я хочу иметь одного только столяра; он один мне нужен…
– Без жены и детей я не могу… не могу! – говорите вы с убеждением, – разве не знаете вы, что я уже не могу этого сделать…
– Делать нечего, продайте всю семью… мне собственно все равно!.. Но в таком случае денежные условия останутся те же…
– Что вы! Что вы!.. Христос с вами!.. – говорите вы, пораженные бесстыдством и наглостью соседа. – Жена его отличная прачка; она даже тонкие кружевные воротнички стирает! Отпустите ее на оброк, – она принесет вам верных пятнадцать целковых!.. Наконец, у него есть еще мальчик лет двенадцати, удивительный мальчик! Самоучкою выучился грамоте, пишет, как писарь, почерк чисто каллиграфический… у меня в семействе даже зовут его каллиграфом… Словом, замечательный мальчик! Года через четыре-пять он принесет вам рублей тринадцать оброку, если не больше!.. Я бы никогда не расстался с этим ребенком и его матерью… Я уступаю их единственно потому, что отец мне не нужен, а так как по закону одно лицо продать невозможно, решаюсь уже заодно продать все семейство…
Соседу столяр нужен до зарезу, он предлагает, сверх положенной суммы за отца, кое-что за мать и сына, – и вы остаетесь, следовательно, в барышах против того, как было бы при продаже одной души. Но все это дело постороннее и выставлено здесь единственно в защиту успеха нашего просвещенного века.
Савелий Родионыч принадлежал к другой губернии, а не к той, где теперь находился. Семи лет от роду продан он был на своз вместе с отцом и матерью в село Ягодню, где в то время земли было вчетверо против числа душ. Переселение из родины на новое место совершилось очень благополучно; не обошлось, конечно, без слез, воплей и даже криков отчаянья при разлуке, нельзя же: сердце не камень! Привелось прощаться с родными, которых никогда больше не увидишь, привелось расставаться навеки с погостом, на котором покоились кости отцов, и прочее. Но нет такого горя, которое не умалялось бы временем. Поплакали – и перестали. Семейству Савелия выстроили избенку и отвели землю. Местность Ягодни, воздух, вода, жизнь при тогдашнем помещике – все было лучше, чем на родине. При всем том, переселенцам как-то не посчастливилось на новом месте. Мать Савелия видимо чахла; к началу осени слегла она, а к концу отдала богу грешную свою душу. На второй год Савелий остался круглым сиротою, потому что отец его тоже «переселился», то есть переселился в такой край, откуда никакой помещик – предлагай он хоть все свое состояние – не мог бы уже достать отца Савелия.
Сирота начал переходить из одного семейства в другое. На вызов управляющего, нет ли желающих взять мальчика на воспитание, многие семейства изъявили величайшую готовность; мальчика отдавали, но вскоре явилась необходимость отнять его у воспитателей: одни заставляли пахать его на восьмилетнем возрасте, другие отдавали его внаймы в соседнюю деревню, третьи выказывали явное намерение воспитать его для тон цели собственно, чтобы отдать за сына в солдаты, когда придет очередь, и так далее. Такие распоряжения не отвечали видам управляющего, который, к счастью, был человек рассудительный и, главное, очень добрый. Он решился испробовать еще раз и отдал сироту одинокому мужику, жившему с женою. Мужик брался воспитать мальчика; он обещал даже усыновить его. На этот раз можно было, кажется, положиться на воспитателей. Несмотря на крайнюю бедность новых хозяев мальчика, они не посылали его ни пахать, ни отдавали внаймы соседям. Жизнь Савелия пошла не в пример лучше прежнего. Вскоре начал он свыкаться с хозяевами; мало-помалу и те стали привыкать к нему. Мальчик был, впрочем, славный, хотя надо сказать (и в этом старик и старуха сознавались с сокрушенным сердцем), – он поедал у них множество хлеба. «К росту, что ли, он так, или прежде добре уж голодал много, – говорили они, – но только съедает – Христос с ним! – словно взрослый! Не напасешься никак!..»
Год от году, однако ж, меньше каялись они, что взяли его, и меньше жалели хлеба. Хлеб шел впрок мальчугану; он рос, крепчал, привязывался к старикам и вместе с тем, не шутя, делался им полезен. На тринадцатом году он свободно уже управлялся с сохою; и это вовсе не потому, чтобы много понукал хозяин, но по своей охоте. В прежнее время, когда выходила старику Очередь ехать в ночную, или отрывали его другие мирские и барские дела, – поле его часто гуляло (батрака нанять было не на что), собственные работы его останавливались, плетень оставался недоплетенным, лошадь неприбранною и прочее; теперь он оставлял малого, и если последний не приводил дела к полному успеху, то, по крайней мере, все же хоть сколько-нибудь подвигал его. И все делалось у него как-то скоро, охотно, весело, все как-то давалось ему и спорилось в руках его. Старик занимался несколько плотничным ремеслом; Савелий любил присматриваться к такой работе. Лет пятнадцати он владел топором ничуть не хуже своего воспитателя. Прошел год, другой. Около этого времени в Ягодне перестраивали церковь, которую мы видели. Савелий попал в число плотников.
Выбор этот определил, можно сказать, судьбу его. Церковь перестраивалась своими мужиками, но ими заведовали два испытанных егорьевских плотника. С первых же дней заметили они, что никто не строгал досок глаже Савелия, никто так чисто не выводил желобков для стока воды, никто не был так сметлив, ловок и смел с топором и на подмостках. Они дали ему рубить углы и потом посадили за рамы. Но где особенно отличился Савелий, так это когда пришлось убирать узорчатыми подзорами наружные стены и церковные навесы. Он выдолбил в доске такой красовитый узор, что все только ахнули и решили, что лучше не выдумать. Теперь уже не существуют эти деревянные фестоны, служившие когда-то лучшим наружным украшением церкви; обливаемые дождем в продолжение пятидесяти лет, съедаемые червоточиной и плесенью, они истребились совершенно; в одном только месте, с восточной стороны церкви, там, где алтарь и где теснятся могилы, осталась еще одна – серая тесина с треснувшим и полуосыпавшимся узором; но и этот последний остаток висит уже на одном гвозде в день ого дня грозит упасть на ближнюю могильную плиту и рассыпаться в прах.
Слухом, говорят, земля полнится. В окрестностях сделалось известным, что в Ягодне находится ловкий плотник; слух не замедлил проникнуть на мельницы, которых тогда уже было довольно много в околотке. Мельники стали звать Савелия.
– Что ж, батюшка, – сказал Савелий, когда старик завел речь об этом предмете, – коли ты с матушкой отпустите, я бы пошел, пожалуй; плотничья работа далась мне; супротив всякого другого дела имею я к ней охоту… Сдается мне, худобы для дома от этого никакой не будет; емельяновский мельник сулит от святой до заговенья сто тридцать рублей; восемьдесят рублей отдашь батраку; земли у нас не бог знает сколько, он с нею управится; ты маленько еще подсобишь… Значит, пятьдесят рублей в доме останутся! Как умом ни раскидывай, все, значит, в барышах останешься.
Такая речь пришлась старику по душе и по разуму. Савелий отправился. Лишним считаю распространяться о том, как жил Савелий на емельяновской мельнице. Достаточно сказать, что на второй год мельник сулил ему не сто тридцать, а сто восемьдесят, лишь бы остался работник. Одна из причин, почему жалованье усиливалось, заключалась отчасти в том также, что соседние мельники старались всячески переманить к себе работника. Такие обстоятельства достаточно, кажется, говорят в пользу Савелия.
На десяти мельницах, по крайней мере, известно стало, что лучше емельяновского плотника не сыскать по округу: емельяновские колеса его изделия пошли в славу столько же по чистоте отделки, сколько и потому также, что, принимая меньше воды, вертели так же скоро, как прежде. Малый, сверх того, был на все руки: хочешь, приставь его к прудке, вели толчею в ход пустить, пошли на базар с мукою или дай приглядеть за помольцами – ни в чем не сплохует, ко всему горазд, нигде не покривит душою; и малый-то какой: хмелем не зашибается, нравом кроткий, хозяина всегда готов уважить – словом, клад, а не работник! Савелий остался у прежнего хозяина; с него пошел он в ход, и не хотелось идти ему на новое место, тем более, что на первом он привык и давали ему столько же жалованья, сколько и на вторых.
Маленькое хозяйство старика и старухи год от году между тем поправлялось. Савелий вовремя высылал им деньги и никогда копейки от них не утаивал.
– Вот, батюшка, – скажет, – здесь трех делковых с пятьалтынным не в достаче; ты не сумлевайся: два целковых пошли на полушубок; вот гляди: на спине протерлось… новую овчину вставил, да на локти еще… Один целковый отдал за сапоги. А за пятьалтынный ты, батюшка, не серчай: набивной платок купил… в праздник, знамо, поразгуляться захочешь, повяжешь на шею… у нас все так-то ходят; не хотелось супротив других-то… словно совестно!..
Батрак, заступивший место Савелия, попался хороший: поля не стояли, обрабатывались; не то что прежде, когда, бывало, старик, отвлекаемый то миром, то барщиной, не успевал управиться со своими делами. Хлебушка было теперь вдостачу; оставалось даже на продажу.
Но человек так уже сотворен, видно, что никогда не доволен настоящим. Сколько провидение ни расточай на него благ своих, сколько ни балуй его, он все-таки стремится получить больше, все-таки продолжает докучать провидению, прося у него новых даров, нового счастья. То же было и со стариками – приемными отцом и матерью Савелия. До преклонных годов терпели они нужду горькую, бедность; господь сжалился над ними: утолил их нужду, утешил их старость, послав им сына – подпору; положим, сын не был родной, но не все ли равно, когда жил он с ними и радовал их, быть может, лучше всякого кровного! Так нет же! Стоило только пооперить-ся старикам, стоило им порадоваться над Савелием и возблагодарить за него бога, – начали они воссылать к нему новые мольбы, начали давать волю новым мечтаниям! Утром, вечером ли, короче сказать, когда ни встречались старик со старухой, только и слышно было у них разговору, что вот, дескать, конечно, творец милосердный благословил их всем, послал и сынка, и достаток, но что ко всему этому как словно недостает еще чего-то… Что надо бы теперь поженить сынка-то, надо бы порадоваться на его счастье, надо бы внучат понянчить… и прочее. Слова нет, при существующих обстоятельствах, такие мечтания не были, может статься, заносчивы; теперь любая девка охотно пошла бы в дом к ним; но все-таки не доказывает ли это, что человек, даже преклонный, никогда не успокаивается, вечно будет уноситься мечтаниями и требовать большего.
Дало провидение сына, – нет, мало: давай еще сыну жену, потом внучат и так далее. Старик и особенно старуха начали искать невесту. Ходить было не далеко я недолго; в той же самой Ягодне выискалась вскоре хорошая девушка. Зимою, на побывку, пришел Савелий. Старики поговорили ему, показали девушку; девушка парню понравилась, он согласился – и в тот же месяц сыграли свадьбу. Месяца два пожил он дома, провел рождественские праздники с молодою женою – и снова отправился на работу. Такой уговор был у него с содержателем Бархинской мельницы, слывшей в то время первой мельницей по всей губернии. Савелий получал уже теперь триста рублей в год жалованья. Но счастье не в достатке! Именно: не в достатке счастье. Сколько ни молил бога Савелий, сколько ни просили старики угодников, старуха ходила даже по этому предмету на богомолье, – нет, не давал господь детей Савелию, не давал внучат старикам! На все остальное снизошло благословение; хлеба рождалось много, скотинка велась хорошая: была корова и телка, восемь овец, две лошади; жили они в новой избе и с широкою печью, полатями и перегородкой; остальное строение также все по-исправилось: столбы навесов были новые, плетни стояли стеною, крыша так густо покрыта была соломой, что стало бы ее на три крестьянских двора; сами они, и старики, и сноха, и Савелий, пользовались хорошим здоровьем, – словом, все было так, что лучше и желать нельзя, но детей не давал господь; не рождались дети, да и только! Савелию было уже около тридцати семи лет, когда неожиданно умер его помещик. Наследники поспешили продать Ягодню. Новый помещик приехал в приобретенное. Первым распоряжением его было собрать налицо всех мужиков, работавших на стороне и ходивших по оброку. Савелий только что нанялся тогда заправлять новой какой-то мельницей; он лишился места и, сверх того, должен был еще заплатить неустойку.
Но мы оставим на время Савелья. Расскажем в нескольких словах историю Ягодин за двенадцать лет. Жизнь крестьянина так тесно связана с положением его деревни; положение деревни находится в такой зависимости от жизни помещика, его взглядов, нрава и образа управления, что, рассказывая историю деревни, или, все равно, историю управления над нею, даешь в то же время возможность судить о житье-бытье самого крестьянина.
Провидение, всегда хранившее Ягодню, спасавшее ее от пожаров, неурожаев, моровых язв и дурных помещиков, казалось, вдруг от нее отвернулось. Так, по крайней мере, говорили и думали крестьяне. В эти двенадцать лет в Ягодне сменилось сряду пять помещиков; все они, как на подбор, принадлежали к классу, известному у нас под именем «помещиков-спекуляторов». К этому классу, благодаря бога, весьма немногочисленному в нашем отечестве, принадлежат большею частью люди темного происхождения; они выходят из семинарий, из уездных судов, из задних рядов гражданской государственной службы, дослуживаются до секретарей и коллежских советников, иногда больше, и, набив копейку, пускаются приобретать имения с целью закруглить капитал. Такие господа не живут обыкновенно в деревнях своих. Детство их не запечатлено воспоминаниями сельской жизни, – воспоминаниями, которые сердечно привязывают человека к такому-то месту и людям, ему принадлежащим, и заставляют смотреть на все это мимо всяких выгод и расчетов. В глазах помещика-спекулятора имение представляет ничего больше, как капитал, из которого стараются они извлечь по возможности больше процентов; на крестьян смотрят они как на известного рода свеклу, которую чем сильнее нажмешь, тем больше получишь из нее соку. Часто помещик-спекулятор стыдится приехать в свою деревню, потому что дядя его был там дьячком или дворовым человеком. Он посылает тогда управителя, отставного унтера какого-нибудь или знакомого протоколиста, которому протежирует и которого выводит в люди. Из числа помещиков, владевших Ягодней в продолжение двенадцати лет, двое посылали туда управляющих, три сами являлись и лично занимались управлением. Последние были самые худые. Одни действовали таким образом: не изменяли прежней системы управления, но только удвоили оброки; они уничтожали затяглых и сажали их на оброк; накладывали оброк на девок и ребят свыше двенадцатилетнего возраста; женили семнадцатилетних парней, чтобы увеличить число тягл; известно, что с тягла, то есть с мужа и жены, можно было больше взять, чем с девки и парня. Они продавали на сруб рощи; продавали невест из крестьянских и дворовых девок, продавали скот. Владея таким образом год или два имением, собрав два непосильных оброка, собрав еще один оброк вперед за третий год, ни неожиданно продавали Ягодню. Другими управляла иная система: они уничтожали оброк и сажали имение на пашню; земля и народ не знали отдыха. Правило, назначающее столько-то дней работать на барщине, столько-то на себя, уничтожилось само собою; народ неутомимо работал в полях, работал на кирпич-лом заводе, который вдруг возникал на Ягодне, возил продавать кирпич в город, пахал, молотил и веял, не зная сна и покоя. Выжав сок из земли и крестьян, разорив вконец имение, помещик наскоро подправлял плетни, покрывал крыши, подкрашивал амбары, воздвигал кой-где красивенькие решетки и, показав лицом Ягодню, выгодно сбывал ее другому, менее опытному из своего же брата. Результатом этих двенадцати лет было то, что Ягодня, слывшая как-то чуть ли не первой деревней уезда, сделалась последней; земля истощена, леса порублены, крестьяне разорены; у многих не только коровы не было, – не было лошади и даже курицы в доме. Большая часть побиралась.
К этому числу не принадлежал, однако ж, Савелий. Он был беден; куда! – следа не осталось от прежнего благосостояния! Но сравнительно с другими, он все еще кой-как пробавлялся. В эту страшную эпоху разоренья мужичку все-таки встречалась надобность поправить угол избы, требовалось подвести ось телеги, починить кадку; бабам нужны были деревянные гребни для мычек, веретена, корыта; никто лучше Савелия не мог исполнить таких дел, и при этом всегда перепадал ему лишний кусок хлеба. В эти двенадцать лет много, впрочем, изменилось в его домашнем положении: старик и старуха приказали долго жить; но как бы взамен такого горя, господь услышал наконец его молитвы и послал ему сынка. Савелий не падал духом. Какая-то внутренняя сила, – быть может, вера в промысл, быть может, природная потребность деятельности, быть может, то и другое вместе, – подкрепила его. Он разгибал спину после барщины и, приходя домой, снова сгибал ее, всегда находя под рукою какую-нибудь работу. Действием этого было то, что он ел хлеб, тогда как другие побирались. Наконец судьба сжалилась над бедною Ягодней. Она попала в руки соседнему помещику, настоящему помещику, – коренному, как называли его крестьяне. Пошли тотчас же другие порядки: имение поступило на оброк не на такой, которого не могли платить крестьяне, но который мог только их поправить. В первое же воскресенье, последовавшее за купчею, церковь Ягодни была полна народу. Старики стояли на коленях; бабы кланялись иконам и плакали; все молились и благодарили творца, внявшего их грешным молитвам. Обыватели Ягодни вздохнули. Вместе с ними вздохнул, разумеется, и Савелий. Но вскоре вздох радости сменился у него тяжелым вздохом: около этого времени он лишился жены. Правду говорят: не бывает радостей без печали!
Поплакал, погрустил Савелий, но делать нечего, мертвого не воскресишь! Надо было приниматься тянуть как-нибудь житейскую лямку. Сына своего (мальчишке было тогда семь лет) поручил он жениной родне, а сам, перекрестясь, снова пошел ходить по мельницам. Дело было знакомо, сподручно. На мельницах Савелия еще помнили; думали, конечно, что силы в нем поубавилось; думали также, от дела отвык; взяли его больше за прежнюю славу. Сначала сам Савелий так думал, но пожил весну, пожил лето, плечи расходились, снова явилась прежняя сметка – и пошло по-старому с тою разницею, что разуму теперь и опыту стало в нем больше. Мало-помалу делишки опять начали поправляться. Землю свою передал он до времени мужу родственницы, у которой находился сынишка; избу свою он не только не продавал, но всячески даже старался ее поддерживать. Когда мальчику минуло четырнадцать лет, Савелий взял его с собою и определил сначала без жалованья на ту мельницу, где сам занимал место первого работника. Между тем, как исправлялся Савелий, поправлялись также другие жители Ягодни; но, не имея ремесла, не одаренные той сметкой и деятельностью, которые отличали Савелия, – они поправлялись медленнее. Только спустя десяток лет Ягодня и ее обыватели пришли в прежнее положение.
Эти десять лет принесли большие перемены в быте Савелия; он женил сына и сам к концу этого срока перебрался домой на жительство. Ему наскучило, видно, таскаться по чужим местам, хотелось пожить своей волей, своим домком-хозяйством; к тому же и кости состарились, пора было на покой, на отдых. Так рассуждали его родные и соседи. Савелий, надо полагать, думал иначе. Силы его точно истратились (ему минуло уже под шестьдесят), лета ослабили его тело, но не угомонили духа и деятельности. С утра и до вечера копошился он на своем дворе, не переставал рубить, строгать, плести плетни, и ни на минуту престарелые руки его не остались праздными. Но, оказалось, не по душе, не по призычке были старику такие мелкие, мирные занятия; он словно скучал, ел мало, нигде не находил себе места. В свободное время, а такого было теперь много (он считался уже затяглым, один Петр сидел на оброке и платил пятнадцать целковых), в свободное время старик отправлялся обыкновенно к ручью, который огибал луговой скат села, где была церковь, извивался по долине и падал в речку. При этом впадении, когда-то в давние времена, находилась маленькая колотовка; от нее оставались теперь только старые ветлы. Прогулки старика повторялись чаще и чаще. Ни один человек, даже сын и сноха, не подозревали намерений старика. Вскоре все объяснилось; как домашние, так и посторонние узнали, что Савелий был у помещика, предложил ему выстроить на свой собственный счет мельницу, где была прежняя колотовка, предлагал платить за нее вместе с сыном тридцать рублей оброку в год. Так все и ахнули. Но ахов было еще больше, когда Савелий приступил к стройке; особенно, когда заплатил за два жернова двести рублей, да за амбар еще триста.
«Поди ж ты!.. – говорил народ, – кто бы подумал об этом?.. Виду ведь никакого не показывал… А денег-то, денег сколько! Шутка, капитал какой!..»
Капитал был, точно, значительный. Мельница стоила Савелию шестьсот рублей ассигнациями; но это еще не все, оставалось у него про запас еще целковых сорок. Все это, в общей сложности, представляло капитал в семьсот сорок рублей на ассигнации. Действительно, страшная сумма, если принять в соображение, что на составление ее потребовались только всего каких-нибудь десять лет! Конечно, каждая копейка этого капитала досталась потом; для добывания каждого рубля требовалось работать, не разгибая спины; но что могут значить труды сравнительно с таким огромным вознаграждением!..
Простым классом народа вообще управляет рутина; его пугают всякие нововведения: он боится идти новым путем и редко решается употребить деньги на промысел, на дело, которым не занимались отцы и деды. Соседи совсем не шутя жалели его, не шутя думали, что он рехнулся. К такому мнению немало способствовали окрестные мельники; Савелий покушался отбить у них помольцев: они досадовали и распускали насчет его предприятия самые неблагоприятные слухи, они старались даже вредить ему более действительным образом: подсылали кидать ртуть в ручей, с целью повредить плотине, которая должна была от этого просачиваться} говорили, что воды ручья недостаточно, чтобы поднять два жернова, что в весенний разлив реки вода пойдет ко двору и снесет мельницу, и прочее.
Но не таков был Савелий, чтобы стал действовать наобум, очертя голову. Зоркий глаз его давно высмотрел местность, сметливый ум исчислил все выгоды и неблагоприятные случаи, долгий опыт научил, как предупредить их. Дело было слишком ему знакомо, слишком много лет из жизни своей употребил он на изучение его, чтобы мог обмануться. Слухи и разговоры прекратились, как только подняты были в первый раз шлюзы, оба колеса дружно завертелись и жернова пошли порхать так же скоро, как у соседей. Всем известно теперь, что в своем округе мельница дяди Савелия самая исправная, даром что самая маленькая и стоит на ручье, а не на речке: ни разу не прорвалась ее плотина, ни разу не было недостатка в воде, ни разу не подмывала ома двора, ни разу не задержался помолец; ко всему этому следует прибавить, что в эти три года помолец уезжал всегда довольный и в разговорах никогда достаточно не нахваливался обычаем маленькой мельницы: там оставляли на распыл меньше муки, чем у соседей, никогда не оттягивали зерен, мука была всегда мягкая и всегда строго наблюдалась очередь, – кто первый заехал, тот и засыпай; не то что в других местах: тот прав всегда, кто больше посулил мельнику.
Год от году жерновам Савелия доставалось больше работы; барышей больших не было, но жить было можно; хорошо можно было жить! Не встречалась, не предвиделась пока надобность трогать запасный капитал, оставшийся после постройки мельницы. Деньги лежали скрытно ото всех в сундуке и радовали сердце предусмотрительного старика. Так было, по крайней мере, до того дня, когда Савелий приготовился к крестинам и делал качку для новорожденного внучка, предмета стольких ожиданий и радостей.