– Если бы. Федеральный. Так что неделю-другую Мама Клава еще побарахтается, сунется туда-сюда с протестами и подмазкой, а потом – все. Можешь искать себе новую работу.
– Не проблема.
– Тебе – да, ты техник, – невесело ухмыляется Тамерлан. – А мы училищ не кончали…
Судя по вою амфитеатра, сильно приглушенному на пути по коридорам к раздевалке, на ринге следующая пара. Зрители не жалеют голосовых связок.
– Интересно, где теперь эти сопливки будут отводить пар в свисток? – риторически спрашиваю я.
– А ты не знаешь?
К сожалению, я очень хорошо это знаю.
– Неделю-другую, говоришь?
– Если не меньше.
– У Мамы Клавы хорошие связи…
Тамерлан качает головой.
– Не поможет. Если уж с самых верхов пошло, дело труба. На месте Мамы я бы вообще не дергался.
– Тебе трудно оказаться на ее месте… Кстати, не знаешь, почему Мама вызвала именно меня?
Он пожимает плечами:
– Полагаю, не случайно. После Саблезубого у меня наилучший контакт с Ураганом, потом с тобой. А Ураган сегодня занят в другой паре.
– Как это Саблезубого угораздило?..
– У него не просто тяжелое сотрясение, у него еще перелом свода черепа, – сообщает Тамерлан и вдруг ухмыляется: – Это я ему устроил.
– Зачем?
– Много знал. О тебе.
– Откуда?
– А я знаю? Проворонили мы где-то. Он, дурак, не сообразил, что с такой информацией ему самому крышка. А так хоть жив останется… может быть. Но не заговорит еще долго, это точно.
Под тугими горячими струями не очень-то поговоришь – приходится кричать. Лучше уж вовсе не раскрывать рта. Для говорильни лучше подходит не душ, а раздевалка, когда в ней не толкутся посторонние. Там всего один замаскированный микрофон в вентиляционной отдушине, да и то мы давно замкнули провода. Никто и не хватился.
Пока мы смываем пот и молчим, если только фырканье считать молчанием, я лихорадочно соображаю: откуда Саблезубому стало известно обо мне то, чего ему знать совсем не следовало? Видеть мою тайную способность в действии он ну никак не мог. Стало быть, кто-то сболтнул – но кто из пятерых, включая сюда Тамерлана, мог это сделать? А главное, насколько широко пошла утечка?
Говорили же мне: мало-мальски надежная конспиративная ячейка должна состоять максимум из четырех человек, считая и руководителя, а никак не из шестерых! Тут даже не обязателен провокатор: бойцы из шоу Мамы Клавы – люди в большинстве простодушные, кто-то мог случайно проболтаться дружкам за кружкой пива…
Оказывается, холодный озноб с мурашками под горячим душем – это вполне возможно.
Раздевалка уже не пуста: в ней сидят Ваня Динамит, чей бой уже закончился, и Гойко Молотилка, вообще не задействованный в сегодняшней программе. Оба наши. Один застегивает пуговицы, другой одет и переодеваться в трико явно не собирается.
– Ты-то чего сюда заявился?
– Тебя, дурака, повидать, – усмешливо отвечает Гойко, а за усмешкой – я вижу – припасена порция яда. Сейчас Молотилка попытается испортить мне настроение.
– Ну и как я тебе – нравлюсь?
– Насчет Саблезубого уже знаешь?
– Угу.
– И гадаешь, от кого из нас пошла утечка, так?
Медленно качаю головой:
– Я в предатели никого не записываю…
– А в болтуны? – прищуривается Гойко.
– Не знаю… Да что ты на меня так смотришь? Честное слово: не знаю.
– Он не знает, – сообщает Гойко Ване Динамиту, будто тот от рождения туг на ухо.
Ваня молча кивает. Молчит и Тамерлан, хотя ему еще неизвестно то, что, кажется, знают Динамит и Молотилка.
Я свирепею, но не показываю виду. Это трудно.
– Знаешь, так говори. Кто из нас?
– Ты.
Обвинение столь дико, что из меня выскакивает нервный смешок.
– У тебя с головой все в порядке?
– У меня-то да, а вот насчет тебя не уверен.
Это уже по-настоящему смешно. Гойко хочет еще что-то сказать, но я вклиниваюсь в паузу:
– Погоди, давай разберемся. Ты хочешь сказать, что я сам – сам! – разболтал кому-то о своем… о своей аномальности? Так? Я правильно понял?
– Ты не разболтал, ты сделал хуже – показал. Три дня назад в бою с Саблезубым. – Гойко каменеет лицом и вбивает в меня слова, словно гвозди. – Вспомнил? Конспиратор! Ты показал это Саблезубому и вместе с ним трем тысячам баб! Трем тысячам!
Пытаюсь возразить – и не могу. Так и стою с раскрытым ртом, а Молотилка молотит дальше:
– Тебе на себя плевать – это только твои проблемы. Тебе плевать на нас – хрен с тобой, ради дела мы много чего перетерпим! Но тебе, оказывается, плевать на наше дело – вот тут мы будем возражать, имей в виду…
– Может, объяснишь? – недовольно басит Тамерлан. – Я ничего не понимаю.
– Чего тут не понять! – рявкает Гойко. – Этот придурок телепортировал!
– Вы бы все-таки потише, – замечает Ваня Динамит.
– На ринге телепортировал? – Тамерлан не верит ушам.
– А то где же!
– Сбавь, говорю, – рычит Ваня.
Тамерлан всей глыбой поворачивается ко мне, вид у него ошарашенный. Но ничего забавного в ошарашенной глыбе я сейчас не наблюдаю.
– Что скажешь?
– Какая там телепортация – так, пустяки, – морщусь я, кривя губы. – Какие-то сантиметры, никто ничего и не заметил… – И вдруг взрываюсь: – Ну не мог я иначе уйти от захвата, никак не мог! Не успевал! Этот отморозок из моих ребер рагу бы сделал! Вы что, Саблезубого не знаете? Да и не сознательно у меня это получилось, а как-то так, само собой… Инстинктивно. Притом ведь не заметил же никто, разве нет?
– Кроме Саблезубого, – догадывается Тамерлан. – Так вот откуда он…
– Не только он, но и я, – мрачно сообщает Гойко. – А может, и еще кто-то.
– Ты что, тот бой видел?
– В записи. Мама Клава припрягла поработать в фильмотеке – ну знаешь, все эти эффектные вырезки для обучения новичков… Раз просмотрел – вижу, что-то не то. Два просмотрел – точно, так не бывает. Просмотрел по кадрам – вот она, телепортация, сомнений нет. – Гойко указывает на меня. – На одном кадре этот кретин аж полупрозрачный…
– Ну и ты что? – Это Тамерлан.
– Затер тот кусок, конечно. А ты что думал? Стало похоже на технический сбой. Но вот один ли был фильм и одна ли копия – это вопрос.
Лихорадочно соображаю. Телетрансляции того боя, разумеется, не было по той самой причине, по какой уже пятый месяц не проводятся схватки до смертельного исхода, – запрет Совета Цензоров. С этого они начали свои действия против шоу Мамы Клавы и иных развлекательных мероприятий, не отвечающих целям воспитания масс в конструктивном духе, и скоро нас закроют. Трансляции не было, но в зале не одна стационарная камера, и мы не знаем, сколько их было задействовано. Кроме того, кто-то из зрительниц вполне мог снимать бой ручной камерой. Теоретически копии фильма могут находиться где угодно, Гойко ликвидировал лишь самую явную опасность.
Ой-ой, скверно-то как…
– Положим, чтобы догадаться, что в том фрагменте не все чисто, надо быть специалистом и смотреть внимательно, – рассудительно говорю я. – В конце концов, ты же сам понял, что к чему, лишь при покадровом просмотре…
– Нет, вы видели? – изумляется Гойко Молотилка. – Он адвокатствует! Он нас успокаивает! Ребра свои пожалел! На нас ему плевать, а ребер жалко! Ну, Тимоша, ну, надежда всех мужчин Земли и окрестностей! Ну, светлая голова! Никто, кроме него, ничего не поймет, и точка!..
– Да виноват я, виноват! – ору я и под взглядом Вани сбавляю тон. – Сам, что ли, не вижу? Непроизвольно получилось, но все равно – моя вина! Доволен теперь?
– Не с чего тут быть довольным, – бурчит Ваня.
Гойко молчит, думает и в конце концов машет рукой:
– Ладно… Была не была. Будем надеяться, что дальше нас утечка не пойдет. А тебе урок на будущее.
Таких уроков в моей жизни до случая с Саблезубым было уже три, но о них Молотилка не знает. Тем лучше. Возродившийся с некоторых пор миф об эксмене, способном телепортировать, – иное дело. Собственно, этот миф существовал всегда, и всегда над ним смеялись. Кроме того, последнее место, где будут искать такого уникума, – аттракцион «Смертельная схватка».
А не слишком ли я становлюсь самонадеянным?
Вполне возможно, и для этого есть причины. Мне двадцать семь лет, четырнадцать из них я знаю о своем уникальном качестве, более того, с некоторых пор о нем осведомлены еще несколько человек, а я все еще жив и на свободе – единственный телепортирующий эксмен в мире.
Угроза для одних. Надежда для других.
Мы молчим. Наконец Молотилка ухмыляется и произносит:
– Ты бы хоть рассказал, как оно ТАМ…
– Где?
– Ну в этом твоем Густом мире.
– В Вязком мире, – поправляю я машинально. – И он не мой. Как тебе сказать… Как в киселе. Причем темно, как в… как в большом чане с крышкой, а внутри чана – кисель.
– Трудно двигаться?
– Не то слово.
Гойко вздыхает.
– Слушай, а почему бы тебе не попробовать взять туда кого-нибудь из нас?
– Неужели непонятно? – пожимаю плечами. – Я же тебе приносил школьный учебник по телепортации.
– Ну.
– Что «ну»? Ты читал или нет?
– Читал, но…
Мне становится стыдно. По насупленному виду Гойко сразу можно сказать: он не читал. И не мог прочесть. Он, оказывается, неграмотен, а я его мучаю. Половине эксменов грамотность ни к чему. Максимум – прочесть вывеску или предупреждающую надпись «Только для людей». Черт меня побери с моим высокомерием технаря, с моей бестолковостью и поганым языком!
– Читал, но не все понял, – моментально прихожу я ему на выручку. – Ладно, попытаюсь объяснить на пальцах. Скажем, ты везешь тяжело нагруженную тележку. Пока ты катишь ее по ровному полу, проблем нет. Но вот тебе надо вкатить ее в дверной проем с порогом. Легкую тележку ты перекатил бы через порог без труда, тяжелую – уже с натугой, а со слишком тяжелой лучше вообще не мучиться – ничего не выйдет. Понятно? Так и с телепортацией. Это называется сопутствующей пороговой массой, у каждого индивида она своя. Чуть-чуть увеличивается тренингом… многолетним и довольно изнурительным. Рекордсменки могут проносить в Вязкий мир килограммов до тридцати, а кому-то и одежда на теле кажется неподъемной ношей. Той же Маме Клаве. Ты хоть раз видел, чтобы она телепортировала? А ты заметил, какое оружие и снаряжение у охранниц, патрульных и спецназовок? Легкое! Так что извини, с тобой на закорках у меня просто ничего не получится, мой личный рекорд – двенадцать килограммов сопутствующей массы…
– Похудеть, что ли, – натянуто улыбается Гойко. – Нет, не буду, пожалуй. Лучше ты тренируйся, только не здесь…
Он замолкает вовремя – слышны шаги в коридоре. Двое служителей помогают добраться до раздевалки Витусу Смертельному Удару, отделанному на ринге Даней Крокодилом. Витус постанывает и вяло перебирает ногами. Судя по многочисленным пластырям, прилепленным там и сям к бритой голове и громоздкому туловищу, он уже побывал у фельдшера, а судя по тому, что его ведут, а не везут на каталке, повреждения можно считать незначительными, оклемается сам. Трещины в ребрах или легкое сотрясение мозга – ерунда. Любому из нас случалось покидать ринг в худшем состоянии.
Вся тройка едва не промахивается мимо двери раздевалки – у Витуса солидная инерция. Пыхтя, его влекут к банкетке у стены, он рушится мешком, и банкетка крякает.
Служители переводят дух, но не уходят. Похоже, им велено отмыть, одеть и доставить домой пострадавшего, где ему предстоит провести несколько дней в своем жилом блоке, меняя на себе припарки и пластыри и скрипя зубами всякий раз, как захочется поесть или попить, потому что рот у него надорван и на щеку наложено два шва. Сейчас-то ему вкололи немного обезболивающего, и он не в состоянии оценить всю гамму ощущений.
– Не повезло?
В ответ Витус рычит и изрыгает. Если выполоть из его тирады брань и междометия и тем самым сократить ее на порядок, претензии Смертельного Удара сводятся к следующему: вокруг него сплошное махровое паскудство, а с Даниилом Брудастым по прозвищу Крокодил он еще побеседует, он ему еще припомнит! Скотина же: велено выиграть – ну так и выигрывай, никаких возражений, а зачем всерьез-то увечить? Классный боец выбыл из кондиции на неделю, но что до этого Маме Клаве? Да ей, парни, все равно! Она вон Тима Молнию на ринг выпустит или какого иного сопляка – мало ли их ногами сучит, в аттракцион просится… Ей на нас – тьфу!..
– Брось, – басит Тамерлан, – расслабься. У Мамы Клавы жить можно. Не то беда, что Крокодил перестарался, а то беда, что в последний раз, наверное…
Витус, оказывается, не в курсе предстоящих перемен. Ему объясняют, он хлопает глазами и растерянно матерится. Что бы этот бугай ни говорил о тяжкой своей доле, даже он понимает, где кнут, а где пряник. Точнее, где кнут не так часто гуляет по спинам, а пряник иногда виден хотя бы издали. Образования у него нет, как и у большинства бойцов. Карьера чернорабочего его не привлекает, а иной перспективы не предвидится. Ясно, что районная комиссия по рабочей силе распорядится по-хозяйски, то есть упечет его туда, где физические стати в цене, например на строительство Байкало-Камчатской железной дороги. С таким плечевым поясом хорошо ворочать шпалы.
Пока я одеваюсь возле своего шкафчика, Тамерлан просвещает Витуса, как ранее просвещал меня: так-то и так-то, мол, против федерального Совета Цензоров Мама Клава бессильна, шоу доживает последние дни, поскольку растление молодежи и социальная гармония. Что-то с чем-то, видите ли, несовместимо.
– Совсем не из-за этого, – возникает вдруг один из служителей со своим мнением.
Молчал бы лучше. Но у болтунов язык живет сам по себе и ничем не управляется, так они устроены.
– Ну? – спрашивает Гойко Молотилка в наступившей тишине.
Над служителем нависают грозовые тучи, а ему и невдомек. Прежде чем начать говорить, он облизывается и вообще страшно доволен, что может поучить уму-разуму больших мускулистых дядей. Он недавно здесь работает и еще не уяснил себе, что большие дяди могут его самого поучить за невежливость. На первый случай, конечно, легонько, по самому безобидному варианту. Например, задвинут шкафом в угол – кукуй там, пока кто-нибудь не выручит, и соображай, стоит ли впредь так бесцеремонно лезть в чужой разговор.
– Ну?
– Мне брат рассказывал… – начинает служитель с воодушевлением, но не тут-то было.
– Откуда у тебя брат? – презрительно перебивает Гойко.
– Близнец. Мы потом уже встретились, случайно… воспитывались-то, знамо дело, в разных интернатах, а год назад просто-напросто столкнулись на улице нос к носу. Совпадение, в общем. Даже мимо прошли, а потом оглянулись одновременно. Гляжу и не верю: второй я…
– Ну и что?
– Он в мэрии работает, уборщиком. Бамбук его фамилия, Гоша Бамбук. Большой человек. Ну и слышал недавно разговор: мол, развлекательные шоу – это только начало, речь идет о тотальном перераспределении рабочей силы, так что развлечениям и всему второстепенному – хана в первую очередь, и растление молодежи тут ни при чем. Программа вот-вот пойдет полным ходом.
– Чья программа? – прищурившись, интересуется Гойко.
– А я знаю? Но не городская, это точно. То ли федерального правительства, то ли бери еще выше…
– Гхм. А чей разговор-то был?
– Бабский, понятно…
– Я спрашиваю: кто разговаривал? Твой братец Бамбук может отличить мэра от посетительницы?
Брат Бамбука теряется:
– Не знаю… Не, только не посетительницы… Чинуши какие-то. Да, вот еще что: очень одна из них негодовала, что рабочих у них берут и с городского благоустройства, и с транспорта, и отовсюду, откуда только можно взять, и никто толком не знает, для чего. Если так пойдет дальше, то скоро людям придется вместо эксменов заниматься физическим трудом! А вторая ей: это что, мол, вскоре будем сокращать все необязательные производства, ну, легкая там промышленность, косметика, предметы удобства…
– Не врешь?
– Вот еще! Я брату верю, он разыгрывать не станет.
Не у меня одного отпала челюсть – ошарашены все. Витус – и тот прислушивается, хотя вряд ли понимает, в чем дело. Этого по большому счету и мы не понимаем. Хмыканье, кряхтенье, озадаченный мат, и ничего больше.
Если оно и вправду так, как нам только что было наболтано, стало быть, в нашем мире происходят какие-то сдвиги, смысла которых мы пока не можем уловить. «Тотальное перераспределение рабочей силы», надо же! Любопытно знать: чего ради? Кто разворошил уютный муравейник?
И тут в дверь раздевалки всовывается конопатая физиономия мальчишки на побегушках:
– Эй, Молния! Мама Клава хочет тебя видеть. Прямо сейчас, одна нога здесь, другая там.
– Зачем еще? – без всякого удовольствия интересуюсь я.
– Небось премию тебе хочет отвалить за сегодняшний бой, – подмигивает мальчишка. – Я видел, как ты дрался. Класс! Ты беги скорей, а то она передумает…
– Бегу, бегу, – ворчу я.
Одет? Одет. И обут. Даже причесан. Волосы пока мокрые после душа, но это ничего. Главное, вымыт и не послужу причиной очередного приступа аллергии Мамы Клавы.
Делаю всем ручкой. Тамерлан и Динамит провожают меня озабоченными взглядами. Гойко Молотилка идет дальше – наклоняется к моему уху:
– Поосторожнее…
Показываю одними глазами: понял, мол.
Я давно заметил: во многих старинных книгах герои обожают рассказывать читателю свои биографии и делают это тем более охотно, чем меньше в биографиях примечательного. Что ж, это их право. А право читателя – не читать. Но, как бы то ни было, я последую их примеру, тем более что в моей биографии кое-что примечательное все же было.
Год своего появления на свет я знаю точно: юбилейный, сто пятидесятый от первой телепортации Сандры Рамирес. Даты рождения не знаю, конечно, да и не понимаю, признаться, для чего ее надо знать. Ну какая мне, собственно, разница, сколько усиков у пшеницы или капель в облаке? Я не агроном и не метеоролог. Или ножек у тысяченожки – действительно тысяча или меньше? Никогда не считал. Так и с днем рождения: чем больше забиваешь голову всякой ненужной шелухой, тем более гулкой она становится. Так нас учили, так я думаю до сих пор. Это у женщин, иначе говоря, настоящих людей, есть смешной обычай праздновать день и чуть ли не час рождения. Все-таки они особенные, раз находят в этом удовольствие.
Понятия не имею, к какому возрасту относится мое первое детское воспоминание, – годам к двум, наверное. Если что-то и запоминается в таком возрасте, то только события экстраординарные, чаще всего связанные с нестерпимой физической болью или столь же нестерпимой обидой. Потом на воспоминания накладываются сны и выдумки, и уже трудно понять, что и как было на самом деле.
Конечно, я плакал и топал ножкой, потому что взрослые тети страшно кричали друг на друга. Только от одной из них исходило тепло, притом сильно заглушенное страхом, другие же были опасны, им не нравился мой плач, их следовало прогнать или убежать от них, если прогнать не получится.
Прогнать плохих тетей не получилось. Помню, как та, хорошая тетя стремительно подхватила меня на руки и, вместо того чтобы утешить, неожиданно грубо запечатала мне ладонью рот и нос. Это было так несправедливо, что я начал вырываться и даже не очень хорошо запомнил лиловую мглу, внезапно окутавшую нас с тетей со всех сторон.
Потом – спустя минуту или год? – мне стало плохо. Очень-очень плохо, и доброй тети не было поблизости, чтобы помочь мне или просто пожалеть. Наверное, я умирал, но в конце концов все-таки не умер.
Много, много позднее мне объяснили, что я глотнул Вязкого мира, попытавшись дышать там, где дышать нельзя. Последнее понятно каждому, кто хоть раз в жизни телепортировал: кому придет в голову набрать в легкие клейкого коллоидного киселя? Разве что ребенку-несмышленышу, бьющемуся в истерике.
Более-менее непрерывными мои воспоминания стали лет в пять. Как все мальчишки, я воспитывался в закрытом заведении. Подъем, отбой, тихий час – и ни шагу за изгородь. Отведенная нам территория была достаточно велика, чтобы мы могли играть в войнушку, «стреляя» друг в друга из-за кустов или фехтуя на палках. Воспитатели – все эксмены и все как один нервные – ходили со стеками и хлыстами. Специальных порок не было, но мало кто из нас не носил багровой отметины поперек спины или пониже. За крик и плач запросто можно было схлопотать еще одну или две. После нескольких опытов каждый из нас понимал, что лучше не реветь. Или, по крайней мере, делать это тихо и не на людях.
Изредка по территории прохаживалась директриса нашего питомника, пожилая костлявая дама с вечно брезгливым выражением на высохшем желтом лице. Тогда наши воспитатели впадали в лихорадочную активность и стеки чаще соприкасались с нашей кожей. Временами то один, то другой воспитатель подбегал к директрисе, повинуясь едва заметному кивку, и стоял навытяжку, смиренно потупив глаза, пока она с властным презрением указывала ему на такое-то и сякое-то упущение. Упущений не быть не могло: ну что, в самом деле, мужики могут знать о чистоте и порядке? Так, самые азы, и то не очень твердо.
Мы боялись желтолицую. Мы прятались от нее где только можно, а если не успевали укрыться, страдали ужасно, даже если ретивый воспитатель обегал нас стороной. Один раз я поймал ее взгляд, когда на глаза ей попалась серая травяная лягушка, выгнанная нами из канавы на асфальтовую дорожку. Точно с таким же гадливым выражением она смотрела на нас, и мы не знали тогда, что ей помешало приказать воспитателю сделать с нами то же, что и с лягушкой: убить и убрать. И напуганный воспитатель хлестнул лягушку хлыстом со всей силы и почти перешиб надвое. А потом взял за лапку и отнес в мусорный бак.
Разумеется, она (то есть директриса, а не лягушка) отвечала за нас и волей-неволей была обязана беречь. Наверное, с нее спросили бы в случае какого-нибудь упущения – как с заведующей фермой за падеж или недостаточный привес молодняка. Нас кормили – невкусно, но сытно. Когда кто-нибудь из нас заболевал, его без канители отправляли в изолятор, где фельдшер ставил ему горчичники, заставлял пить таблетки и невкусную микстуру, а иногда делал уколы. Уколов и горчичников мы побаивались, но не слишком: фельдшер был пожилой, добрый и толстый, с большими грустными усами. Как и мы, он жил при питомнике и никогда никуда не уезжал.
Помимо директрисы, женщин в питомнике не было. Мы знали, что где-то во внешнем мире они все-таки есть, но не имели представления, каковы они и отличаются ли хоть сколько-нибудь от нашей желтолицей владычицы. Нам казалось, что не очень, но мы все-таки стремились попасть наружу – из чистого любопытства, предполагая не без оснований, что, кроме женщин, в большом мире есть и многое другое, не всегда враждебное.
Забор был сплошной, бетонный и очень высокий, взобраться на него не удавалось никому. Ни одно пригодное для лазания дерево не росло настолько близко к забору, чтобы был соблазн проползти по ветке и оказаться на ТОЙ стороне, хотя бы на пятиметровой высоте над землей. Но заглянуть на ТУ сторону нам все же удавалось: во-первых, с тех же деревьев, а во-вторых, когда ненадолго распахивались главные ворота, чтобы пропустить грузовик или автобус. В первом случае мы видели лес за забором, во втором – пыльную дорогу с кюветами по обочинам.
Ах, какие враки о Большом мире рассказывали в спальне после отбоя воспитанники, обладавшие даром воображения! Какие небылицы выдумывали вдохновенные лгуны – дух захватывало! На самом деле мы питались крохами информации, добытой у взрослых, и уже учились ловить редкие моменты благодушия воспитателей, с тем чтобы вовремя и непременно обиняком задать тот или иной мучительный вопрос с надеждой получить ответ. Мы постигали первые уроки наивной хитрости. Помню, как я специально простудился под ледяным дождем, чтобы попасть в изолятор к доброму фельдшеру с грустными усами и мучить его расспросами, но переусердствовал, схватил двустороннюю пневмонию и едва выжил.
Ни одной девчонки мы не видели, но точно знали, что где-то есть такие существа, и представляли их себе уменьшенными копиями директрисы – маленькими, костлявыми, желтолицыми и злыми созданиями. Годам к шести или семи я точно знал, что у всех девчонок есть мамы и этим они отличаются от нас. Из мам каким-то образом рождались девочки. Кто родил (что бы это ни значило) нас и как мы возникли, если никто не рожал, – оставалось мучительной загадкой, великим простором для домыслов.
Один из воспитателей, правда, брякнул, будто все появляются на свет одинаково. Значило ли это, что мы тоже родились? А если так, то у каждого из нас тоже когда-то была мама.
Я не забыл ту добрую тетю, несмотря на то что она обошлась со мной грубо и пыталась утащить в вязкую лиловую мглу. Быть может, она и была моей мамой?
Потом я догадался: наверное, у других воспитанников тоже когда-то были мамы, только они умерли. Мы уже знали, что такое смерть: один малыш из младшей группы был укушен большой полосатой осой по имени Шершень, зашелся в визге, а потом раздулся, начал хрипеть, и его навсегда забрали в изолятор. Добрый фельдшер не смог его вылечить, и его усы висели печальнее обычного, потому что у него не было нужного лекарства. Наверное, так и мамы: у кого из них рождается мальчик, те умирают, а у кого девочка – живут. Значит, моя мама умерла.
Догадка как догадка – ошибочная, но по-своему логичная.
С четырех лет нас заняли общественно полезным трудом. Мы подметали дорожки и приводили в порядок лес внутри забора, то есть собирали опавшую листву, веточки и шишки в большие кучи в специальных местах, после чего кто-нибудь из взрослых устраивал из куч костры, территория питомника окутывалась едким дымом, и с нее на день-другой исчезали комары. К сожалению, дымные костры чаще горели осенью в листопад, а к тому времени комары сами собой пропадали без всякого дыма.
Работать плохо было невыгодно, а увильнуть от работы, спрятавшись в кустах, было невозможно: лентяев наказывали взрослые, а на отлынивающих доносили мы сами – из чувства обиды и справедливости, я полагаю. Однако по-прежнему часто лоза гуляла по нашим спинам без видимой причины.
Причина хронической озлобленности наших воспитателей открылась мне в позднем отрочестве, когда я уже в совершенстве освоил пользование сексатором. Наши воспитатели были кастраты или в лучшем случае искусственные импотенты – все до одного. Тогда же я содрогнулся, сообразив, к чему могла бы привести иная ситуация, и мысленно возблагодарил женскую мудрость, подсказавшую какой-то важной персоне мысль раз и навсегда избавить нас от посягательств. Нет, уж лучше стеки и хлысты…
Дважды в день мы становились на молитву перед часовней Первоматери. Один из воспитателей, исполнявший обязанности младшего жреца, монотонно заводил хвалебную песнь, а мы, как могли, подтягивали. Раз в год приезжал жрец более высокого ранга и устраивал большой молебен, чему мы радовались: в такие дни нам не давали работы, правда, и петь приходилось до хрипоты. Отсутствие слуха и голоса не считалось уважительной причиной для молчания, да мы и не отлынивали: как не попеть немного в честь полубогини, подарившей когда-то в невообразимо далеком прошлом жизнь и людям, и нам?
Честное слово, я обожал Первоматерь, хранил под подушкой открытку с изображением Храма в далеком городе Найроби, где в драгоценном саркофаге покоятся ее священные останки, и несколько лет спустя был ошарашен, когда мне попытались разъяснить: под священными останками Первоматери понимаются ископаемые обломки костей самки австралопитека, прозванной Люси и, по мнению науки, являющейся прямым предком людей, иначе говоря, все-таки Первоматерью. Само по себе это не вызывало возражений, но, когда я вдобавок узнал, что Люси была грязным карликовым существом с отвисшими до пупа молочными железами и дряблым морщинистым чревом, изнуренным частыми родами, что она выкапывала из земли какие-то корешки и выковыривала грязными пальцами термитов себе в пищу, – я полез в драку. Наверное, мне было легче лишиться руки или глаза, чем веры. Но произошло обратное: мои руки и глаза остались при мне, синяки и шишки зажили, зато вера в святое… н-да… Вера либо есть, либо ее нет. Когда из-под моей веры вышибли подпорки, она рассыпалась в крошку.
Вначале была рана. Мало-помалу она затянулась. Впоследствии исчез и шрам. Иные запрещенные религии меня не привлекли, и то место души, которому следовало быть наиболее прочным, рухнуло, словно карстовый провал, явив пустоту. Мне и посейчас нечем ее заполнить.
Бесспорно, у эксменов есть душа, нам это объяснили, но душа особого свойства. Лишь лучшие из лучших среди нас могли по смерти надеяться попасть в Рай, нерадивым же предстояло быть ввергнутым в Черное Ничто. Разумеется, и в Раю души эксменов должны были подчиняться душам людей, но это нас не пугало, мы привыкли подчиняться. Пугало Черное Ничто, несуществование, уход в никуда.
И все же страх перед хлыстом действовал сильнее.
С восьми лет нас начали учить читать, с девяти – писать, в десять попытались обучить счету и четырем действиям арифметики. Учили мало – по часу, максимум по полтора часа в день. Гораздо большее внимание по-прежнему уделялось общественно полезному труду, который теперь усложнился: прополка огорода, сбор с картофельных кустов вредного полосатого жука, уборка в помещениях, иногда мелкий ремонт или покраска чего-нибудь. Свободных часов оставалось мало. Насколько я помню, мы тратили их на изобретательные, но неизменно безуспешные попытки преодолеть забор.
Зачем? Наверное, просто для того, чтобы на несколько минут ощутить свободу, а потом вернуться. Думаю, никто из нас не помышлял всерьез о побеге – хотя бы потому, что мы не знали, что ТАМ, и только догадывались, что лес вокруг питомника не бесконечен. Мы хотели вырваться, но не знали, куда и зачем.
Как-то раз над питомником пронеслась буря и повалила старую березу так, что она кроной легла на забор. Наверное, поверх забора шла какая-то сигнализация, потому что уже через час, несмотря на завывания ураганного ветра, мостик на ТУ сторону был ликвидирован с помощью бензопилы.
Однажды лопоухий Женька, мой дружок, шепнул мне на ухо с заговорщицким видом:
– Ч-шш… После работы – у кривой сосны. Не пожалеешь.
Разумеется, в нужное время я был у указанного дерева, и Женька, улизнувший, как и я, от недреманного ока воспитателей, повел меня к забору. Низинка, где заросли крапивы стояли жгучей стеной и вырастали вновь столь упорно, что их отчаялись когда-нибудь свести, была мне, разумеется, хорошо знакома и не представляла большого интереса. В ответ на мое недоумение Женька поднял воротник курточки, втянул сколько мог руки в рукава, заранее поежился и коротко бросил:
– Пошли.
Конечно, крапива не хлыст, но тоже вещь малоприятная. Однако в самой ее гуще возле бетонной стены обнаружился сюрприз – яма полуметровой глубины, заполненная прелой листвой и всяким лесным мусором. Я сразу все понял, да и у Женьки горели глаза.