Винтовой коридор был пуст и оттого навязчиво мрачен. Над головой пыльно светился потолок, кое-как освещая шершавые стены, загнувшиеся в нескончаемом повороте, и поворот был плавным, будто коридор-улитка, проснувшись когда-то, попытался было распрямиться во всю длину и почти уже развернулся, но дальше не пустили грани куба, и он так и застыл скрюченным. Коридор вел наверх. Уже давно, с тех пор как был ликвидирован верхний гараж, им почти не пользовались. Еще и теперь на полу удавалось рассмотреть старые вмятины от траков гигантских «армадилов», а вот и покореженное место на стене – Шабан приостановился, вспоминая, – это Амар сюда въехал с разгона – хороший был парень, но безалаберный отчаянно, он и Позднякову тогда в лицо жеребцом заржал не обдуманно, а просто от избытка жеребячьего здоровья, прямо скажем, сдуру, – и вот угодил на шельф, к черту на кулички, и что-то давно о нем ничего не слышно. А я позволил себе возразить Позднякову, а Поздняков, взявши меня за плечо, сказал убедительно: «Нельзя, Искандер, нельзя этого», – и я потом ходил самодовольный, как павиан, удовлетворенный тем, что сделал все, что можно. А когда перестал быть павианом, убеждал себя в том, что действительно ничего нельзя было сделать, да только убедить так и не получилось. И столько еще всякого было связано с этим коридором, даже жалко, что теперь так редко здесь бываю, никогда даже не пробовал дойти до самого верха, посмотреть, что там дальше. И даже не в том дело, что дальше наверняка нет ничего интересного, скажем, дезинфекционная с выходом на крышу, а то и просто тупик, а хорошо бы подняться повыше, где наверняка никто не ходит, посидеть там, вспомнить, подумать. Откуда это у меня? Синдром взыграл, что ли? – он пошел быстрее, – нет, не буду я тут сидеть. Устал, и ноги болят, и правильно сделал Роджер, что не пошел со мной, а я его, впрочем, с собой и не звал, и теперь он наверняка уже у себя, отдыхает, и не бывает у него никаких синдромов, не могу себе представить, чтобы ему захотелось вот так посидеть на пыльном полу, поразмышлять о чем-нибудь несиюминутном… А пол-то действительно пыльный, и это еще слабо сказано. Интересно, когда здесь убирали в последний раз, подумал он. Словно цементом присыпано. Мусор, тряпье какое-то валяется, стекло битое. Он поддел ногой рваную картонную коробку и тут же отпрыгнул в сторону – из коробки выскочило маленькое и белое, заметалось по полу и скрылось в тряпичной куче. Шабан плюнул. Это могла быть либо мышь, сбежавшая из лаборатории по разгильдяйскому недосмотру, либо гигантский белый клещ, единственный местный вид, приспособившийся к жизни в человеческом жилище, случайный переносчик пятнистой горячки, но насекомое мирное и на человеке, как правило, не паразитирующее. На всякий случай Шабан обошел тряпье стороной. Тоже уроки Менигона, подумал он серьезно. Если опасность существует, сведи ее к минимуму, а если опасности нет, то такого не может быть, оглядись по сторонам хорошенько, а далее – смотри сначала. Что ж, может, потому до сих пор и живы оба, сохранили для себя это удовольствие, хотя, кажется, никому, кроме нас самих, нет и не было до этого никакого дела. Менигон был ранен и выжил. У него в спине два пластиковых позвонка, и то удача. В разведке новичок через полтора-два года становится ветераном. Кто их считал, срывавшихся со скал, замерзавших под аммиачными дождями, тонувших в гиблых болотах на севере, подстреленных, облучившихся, пропавших без вести? За упокой скольких душ втайне пил Хромец, алкоголик по убеждению, со своим уникальным двадцатилетним стажем разведчика? На смену приходят новички, желающие тотчас крушить и переделывать, пока жизнь не выбьет из них весь ковбойский романтизм, либо уволившиеся из армии тертые, бывалые ребята, держащиеся кучками, неразговорчивые, всезнающие, воображающие, что попали на спокойную скучную службу. И именно они начинают роптать первыми, когда уясняют, что скучная служба не лишена элемента занимательности в том смысле, что никто никогда не мог и не может с уверенностью сказать, что успешно доживет хотя бы до конца оговоренного в контракте срока. Мне просто везет, снова подумал Шабан, – вот и сегодня жив остался, хоть и побит весь, как собака, все болит, начиная с головы. Не первый раз, не стоит обращать внимания. Тяжко бывало? И сейчас тяжко, но ведь и счастливым бывал тоже! Как говорил Менигон, говори дяде правду! Бывал счастлив, когда возвращался из разведки, особенно если привозил что-нибудь интересное. Ха, теперь смешно и вспомнить. А только иной раз был еще более счастлив, когда удавалось снова вырваться в разведку, – никогда не мог вытерпеть Порт-Бьюно больше недели подряд. Может быть, потому, что не понимал раньше этого куба, видел только то, что лезло в глаза, а потом понял его весь, до конца – гнилье же, нарост, который выжечь, и единственное светлое чувство у большинства: «Домой бы, ребята… На Землю бы…» И еще проклятый всеми металл, что слитками грузится в трюмы раз в полгода приходящего корабля, и обещание райских кущ по ту сторону хребта… Теперь рядом: тоннель окончен, и я не знаю толком, зачем иду сейчас к Позднякову, что я ему скажу и что вообще можно сказать, после того как молчал, не хотел связываться и даже научился не раздражаться, когда разговор заходил о тоннеле, – Шабан скривил усмешку, – ведь боялся же, и было отчего, отлично понимал, что против такого ветра не вытянешь – сдует, но ведь и не пробовал! Тем более смешно, что решился наконец попытаться изменить что-то в последнюю секунду, еще пять минут назад знал, что скажу Позднякову, даже слова подбирал… Он похрустел зубами. Да, действительно смешно.
Пять минут назад он привалился к стене отдохнуть, чувствуя, что онемевшие от усталости ноги дальше не пойдут. По грубой прикидке, он находился где-то на уровне двадцатого яруса. Навстречу спускались – Шабан прислушался: много, человек десять. Шлепанье разогнавшихся на спуске ног было похоже на яростную работу мухобоек, когда жарко и мух очень много. Шлеп! Шлеп! Это хорошо, подумал он, что пол старый, пластикат выкрошенный, а то было бы: «Бум! Бум!» Нет, не охрана, определил Шабан, когда наверху кто-то блажно заорал, явно валяя дурака, кто-то завопил режущим фальцетом модную песню в общеизвестном на Прокне варианте: «У модели есть на теле…», еще кто-то подхватил, возводя голос в пикантных местах до ангельской вышины, и все, даже многоногое шлепанье, кануло и пропало в оглушающем взрыве гогота. Компания веселилась вовсю, но это, конечно, было только начало. Потом пойдут морды бить, решил Шабан, или заберут вездеход и будут колесить по степи дикими зигзагами, бестолково палить во все, что умеет бегать, летать и ползать, от искрящей змеи до последней клювастой землеройки. Шабан напрягся. Против воли сжались кулаки, отставленная назад нога заелозила по полу, ища упора. Избить, разметать, расквасить – что угодно, только чтобы не было этого ржания, резонирующего в черепных коробках перед сознанием бессилия хоть что-нибудь сдвинуть на этой планете, где под рев взрываемых скал по-прежнему бежит, бежит заморенный ослик, тянет напряженную шею за пучком травы, привязанным перед мордой. Куда ты делся, Искандер, наивный мальчик, три года назад явившийся сюда, потому что некуда было деваться, опасливо и чуть брезгливо пробующий ногой новую землю? Умер, нет? Говори дяде правду!
Такой злобы Шабан не испытывал давно. Кулаки зудели. Он даже не успел удивиться этому, как из-за поворота вынесло всю компанию: «А я говорю, у меня сопрано!» – и снова разинутые в ржании пасти, матерые потные морды: «Ой, не могу!» Ржали с энтузиазмом, до икоты, в изнеможении наваливались на стены трясущимися животами, перхали и давились, смахивая слезы, и – шлеп, шлеп! – перли вниз, самодовольные, как тот ослик, дотянувшийся наконец до травинки; их просто распирало. Некоторых Шабан знал в лицо: все здоровенные сытые мужики, местная рабочая аристократия, мастера, десятники, герои подземных миль, прогрызатели каменных хребтов, погонщики бессловесных убегунов. «Плешь! – восторженно закричал белобрысый солист, увидев Шабана, и озабоченно пощупал свою макушку: – А у меня такой нет», – добавил он грустно и, состроив плаксивое лицо, талантливо захныкал. Новый взрыв гогота не успел достичь апогея – Шабан, прыгнув вперед, сшиб солиста косым ударом под челюсть. Не давая упасть, поймал за ворот, ударил еще, не разбирая куда, чувствуя, что злость никак не проходит, – белобрысый гулко обнял стену и, заваливаясь набок, жалко выставил защищающую ладонь, в моргающих глазах – испуг и непонимание. Схватить, вытрясти из мерзавца душу, пока остальные не опомнились, – нельзя, Шабан спиной чувствовал, что нельзя. Разворачиваясь на каблуке, подавил желание лягнуть отползающего с подвываньем белобрысого, шагнул навстречу раскормленным жвачным мордам, выдохнул-крикнул: «Ну!» К нему приближались стадом, все сразу. Распаляя себя, подходили медленно, не спеша поддергивали рукава, щерились, ласково ощупывая глазами. Один еще не отсмеялся, гогот ушел в емкое сырое чрево, и оттуда взрыкивало. Убьют, решил Шабан. Вот сейчас кинется первый, а за ним все стадо – затопчут, забьют по-мясницки и только потом начнут жалеть, что забили так быстро, без выдумки, и будут думать, что делать с трупом… Пятясь к стене, он вытащил из кобуры пистолет, обхватил ладонью ствол – увесистая штука, такая и быка свалит, если по лбу, что и требуется. «А толку? – подумал он, почувствовав лопатками стену. – Ну, оглушу одного-двоих, а дальше? Дальше видно будет, хотя скорее всего дальше уже ничего не будет видно».
Почему-то они остановились. Все разом. Не решаются? Тот, что впереди, обернулся – загривок в потных складках, красный, – о чем-то шепчется с другими в полный голос. Ага, вот оно: «Разведчик, я его знаю». – «И что?» – «Живоглот шкуру снимет…» – «А при чем здесь разведчик?» – и кто-то уже одергивал засученные рукава, кто-то, пряча глаза, отходил в сторону. Шабан все еще продолжал сжимать в руке ствол, слыша, как в груди прыгает сердце, холодное, как большая лягушка. Перед ним расступились, давая дорогу. «Извиняемся», – прогундосил тот, что шептался, и Шабан вспомнил, что видел его когда-то давно десятником в тоннеле. Он отлепил лопатки от стены и понял, что сейчас никуда не пойдет, – ноги норовили зайтись дрожью, и он почувствовал, какая это будет дрожь: не крупная, колотящая, как несколько часов назад, когда попал под ливень, и уж тем более не благородная дрожь гнева и негодования, – а мелкий, подленький, трусливый ознобчик, который никак нельзя показывать этим самодовольным животным, чтобы никому из них не хватило духу хрипеть потом: «А вот один передо мною так прямо в штаны и наклал, спроси кого хочешь…» «Пошли, ребята», – наконец сказал десятник, решив, видно, что разведчик держится стены, чтобы не подставлять зря спину; остальные уже шлепали вниз, избегая смотреть друг на друга, со злобой скашивали глаза в сторону утирающегося белобрысого.
Дождавшись, когда последний из них утащится за поворот коридора, Шабан побрел вверх. Как ни странно, ноги не дрожали, а только очень устали и немели где-то под коленками. Почувствовав, что руку до сих пор оттягивает пистолет, Шабан сунул его в кобуру и не сразу попал. Зря боялся, подумал он и, покрутив головой, усмехнулся: надо же, на этот раз Живоглот спас, вот уж чего не мог себе вообразить. Да и мало ли чего я не могу себе вообразить… Все его боятся, не один я, а вот все ли ненавидят так, как я? Где уж там. Ненависть – это роскошь, это ведь не каждому дается, а только за большие заслуги, вроде медали, и чаще всего вместе с переводом куда-нибудь на шельф, чтобы не маячил. Вот и от этих «героев подземных миль» ждать нечего, струсили – и только. Два пугала у них – Живоглот и фоновое излучение, но радиации они боятся все же меньше. И даже повадки у всех сходные, потому что все, что у них есть, помимо работы, – жратва, деньги, обмен моделями да еще, пожалуй, устроить дебош в баре, погонять по коридору канцелярскую крыску. Понять бы их, пожалеть бы, как того требовали великие гуманисты, да как-то не получается. Ведь убили бы, видно было, что убьют или, в лучшем случае, безнадежно покалечат, и ведь ничего не стоило наставить на них ствол, показать значок или просто удрать, а, как ни странно, даже в голову не пришло, тоже мне, вздумал быть щепетильным, словно мальчишка какой-нибудь, начитавшийся приключенческой классики и потому честно считающий, что Добро с кулаками непременно победит. А с кулаками оно – Добро ли? То-то и оно. Добро и Справедливость должны быть прежде всего в сером костюме, неплохо бы с галстуком, у школьной доски перед десятком внимательных глаз – вот тогда лет через пятьдесят или сто что-нибудь получится, только все это утопия, сэр Томас Мор и другие, а раз утопия, то вместо кулаков подошла бы, пожалуй, лазерная пушка…
Сзади кто-то догонял, тяжело, с надсадной одышкой. Донеслось сиплое: «Погодите!» Шабан обернулся. Это был белобрысый солист, потный, утирающийся рукавом, мордатый. Чего это он, подумал Шабан. Предупреждение, угроза свести счеты? И так ясно, что теперь одному лучше в шахты не соваться. Или он меня глупее себя считает? Становилось любопытно. Шабан с интересом поглядел на белобрысого, подождал, пока тот отдышится и отплюется.
– Мотор не тянет, а?
– Не-е… Ребята послали извиниться. Фу-уф! – и белобрысый без особого труда проглотил одышку. – Быстро вы, разведчики, ходите, насилу догнал. Ребята плохого не хотели. Праздник же, ну и выпили немножко, в такой день как не выпить, сегодня разрешено без ограничения. К тому же у большинства срок истекает… Два года в тоннеле как каторжные, сами понимаете, – и все, пробили наконец, прогрызли, даже не верится. А ловко вы меня отделали, не каждый бы так смог, а мы-то, честно говоря, подумали – клерк попался, хомяк сидячий. Так что вы обиды не держите, ладно?..
Было занятно смотреть, как он, сконфуженно моргая, прикладывает руки к сердцу. Действительно, артист. Если бы еще не настороженные глазки, которые он так старательно отводит, чтобы выдержать роль, не показать ледяной злобы, совсем можно было бы подумать: раскаивается человек, чуть только не хнычет. Подлец, земноводное, брезгливо думал Шабан. Ударь его сейчас – утрет морду и спасибо скажет. Липкий, как слизень, и голый, как слизень же, насквозь виден. Боится, что Живоглоту донесу. По себе судит, гад, но пусть боится, это только к лучшему…
Высокомерно пожав плечами, он пошел дальше. Белобрысый отстал. Некоторое время из-за поворота были слышны его шаги, потом шаги заторопились, быстро удаляясь, – белобрысый спешил догнать свою компанию – и вскоре далеко внизу еле слышно залаяли голоса: не то белобрысый получал от сотоварищей внушение за недогадливость, не то компания добралась уже до гаража и скручивала в бублик диспетчера на предмет выдачи вездехода. Ну и черт с ними, безразлично подумал Шабан. Он попытался заставить себя думать о комедийно закончившейся стычке, но не это сейчас было главным, и мысли упорно не лезли в искусственное русло. Стычка произошла слишком давно и не с ним, была забыта, выпала в прошлое на тысячу лет, а историки, как известно, врут и путают. Догадка подтвердилась – теперь Шабан твердо знал, что тоннель окончен. Когда-то он часто пытался представить себе свои ощущения, когда узнает об окончании тоннеля, – что это будет: гнев, отчаяние или, может быть, то и другое вместе? Во всяком случае, не восторг, как у большинства, это он знал точно. Все оказалось совсем не так драматично, как можно было себе представить, и он с удивлением понял, что не был готов к этому. Оказывается, не так уж это страшно, когда все вокруг переворачивается, подумал Шабан, входя в боковой коридор, – лишь бы и ты переворачивался в ту же сторону. А может быть, все это бред, и мир, наоборот, встает с головы на ноги? Приятно так думать, а уж если быть с собой совсем честным, то приятно и наоборот, когда все за, а ты один против и упиваешься раздражением, благоразумно не показывая виду. Да нет, ерунда, я просто устал. Нельзя ни о чем думать, кроме постели, когда так устаешь, непременно отыщешь философский тупик там, где его сроду не было, и спать не захочешь, а назавтра: «И дурак же я вчера был!»
Кабинет Позднякова оказался запертым. Шабан бесполезно подергал дверную ручку. «Нет приема, – с неприятными интонациями только что разбуженного человека ответил дверной автомат. – Не рвите ручку и приходите в приемные часы».
Конечно, его разглядывали. Видеоанализатор прятался где-то здесь, скорее всего в самой двери. Спохватившись, Шабан расстегнул куртку, обнажая служебный значок второй степени. «Очень сожалею, но шефа действительно нет, – смягчился голос, меняя тембр – теперь это было бархатное контральто. – Если у вас срочное сообщение, пожалуйста, подтвердите это, и я попробую с ним связаться. В случае секретности сообщения категории выше третьей, согласно инструкции, передайте информацию в спецархив. Ближайший пункт приема информации находится…»
Шабан повернулся и побрел обратно. «Всего вам доброго», – задушевно сказал в спину автомат. И тебе того же, подумал Шабан, волоча ноги. Опять мимо. А было бы неплохо вот так и явиться к начальству, всклокоченным, с грязью в отросшей щетине, разнузданно ввалиться в ореховый кабинет, сжимая кулаки, провонявшие чужими мордами, принести с собой хотя бы запах того, что творится вовне, а там – рявкнуть, взорваться, заорать, что так дальше нельзя, и, может быть, тогда удастся увидеть – нет, не понимание, куда там, – хотя бы испуг, и то хорошо. Нет, поправил он себя. Не выйдет. С Поздняковым так не получится, не такой человек Поздняков. В лучшем случае возьмет за плечо и снова скажет: «Нельзя, Искандер, нельзя». Вот с Живоглотом можно бы попробовать, если припрет: слишком уж он властен, не может быть, чтобы не испугался человека, который его не боится. Хм… можно подумать, что я его не боюсь. И не только его, если разобраться. А хуже всего то, что меня даже устраивает, что Позднякова не оказалось на месте: развлекается, должно быть, как все, и значит, можно опять не торопиться с трудным разговором, тем более что пар я уже выпустил – солист со своим сопрано кстати подвернулся, – могу теперь без особого насилия над собой и завтра ничего не сказать, и послезавтра… И почему я, собственно, решил, что буду себя плохо чувствовать, если не вмешаюсь, один против всех? Очень может быть, что не так уж плохо…
Кровать была замечательная, распростертая на половину комнаты, предмет зависти, не какая-нибудь откидная полка. С наслаждением задвинув за собой дверь, на которую тут же обрушилась волна праздничного гула жилых ярусов, Шабан, не раздеваясь, плюхнулся на постель животом, затряс ногами, сбрасывая форменные боты. Расправившись с ботами, он уткнулся лицом в подушку и замычал от удовольствия. Спать не хотелось. Когда это я успел выспаться? – попытался вспомнить Шабан. Ах, ну да, в вездеходе. Тоже, нашел место… Он вспомнил испуганную физиономию Роджера и улыбнулся в подушку. Младенец все-таки, хоть и не совсем простак… Расстроился ужасно, когда ему так и не удалось связаться с Базой, и когда я попробовал, тоже не удалось – теперь-то понятно почему, – и, значит, чужакам в уцелевшем вездеходе удача улыбнулась во весь рот, имеют теперь неплохой шанс уйти живыми. Теперь, помимо тоннеля, еще забота – что-то предпринять, чтобы он не разболтал про дым в ущелье. Кстати, откуда там дым? С ума они, что ли, посходили? Наведаться бы туда, да в одиночку могут не выпустить – не Роджера же брать с собой. А если дым оттого, что их накрыли?.. Шабан почувствовал нервный озноб. Вот это плохо. Хорошо бы осторожно прозондировать Позднякова: если беглецов накрыли, то он должен знать, но страшно – может догадаться, умный он, когда не надо, куда мне до него…
Под боком промялась и зашуршала постель. Конечно, это была Лиза, кто же еще мог войти так, чтобы не было слышно ни шума шагов, ни колыхания воздуха. Она всегда ходила бесшумно, но далеко не по-кошачьи, а скорее парила, едва касаясь ступнями пола, будто ее тело уже подхватил воздух, а ноги по милой забывчивости еще переступают по-прежнему. Так кошки не ходят. Мягкие руки, теплое дыхание, коснувшееся шеи. Шабан подумал, что волосы у нее, должно быть, сейчас распущены светлым водопадом, струи льются на плечи и на лицо поверх счастливых глаз, но не было сил повернуться посмотреть на нее. Она легла рядом, обняв за плечи, прижалась к нему, поцеловала в шею, и Шабан неприятно ощутил, что шея у него грязная и даже не вспомнить, когда мыл ее в последний раз, хотя, конечно, мыться перед разведкой самое бессмысленное занятие.
– Нет, нет, моя девочка, – пробормотал он нехотя. – Не могу я сейчас ничего, тошно мне, не человек я сейчас – кит на отмели, пес побитый, облезлый. Ты же у меня умная, все сама понимаешь.
Она понимала. Быстро поцеловав, отстранилась, спросила: «Ты голодный?»
– М-мм-м… – промычал Шабан. – Разогрей чего-нибудь. Только не сейчас, попозже. Через часок, если не засну. – И Лиза опять придвинулась, обхватила его руками, прижалась, что-то нашептывая, и смысл ее слов не доходил до Шабана, но ему был нужен этот шепот, и он блаженно расслабился, чувствуя, что под ее руками перестает ощущать границы своего тела и, может быть, в первый раз за много дней по-настоящему счастлив. Но Лиза вдруг приподнялась и затрясла его за плечи:
– Ты не спи. Слышишь, не спи! Я не хочу опять одна. Целый день одна и на прошлой неделе три дня подряд одна. Сегодня был праздник, и опять тебя со мной не было. Зачем ты уходишь? У тебя всегда злое лицо, когда ты собираешься уходить. Это оттого, что у тебя пистолет, да? Ты же не военный, зачем тебе пистолет? Ты всегда бросаешь кобуру в угол, когда возвращаешься. А сегодня не бросил. Потом ты опять уйдешь на несколько дней, и я опять останусь одна. Я не хочу. Почему мне нельзя всегда быть с тобой?
– Как прошел праздник? – поинтересовался Шабан, переворачиваясь на спину.
– Замечательно! – Лиза захлопала в ладоши. – Было так весело! Сначала что-то говорили. Я ничего не поняла, но люди вокруг кричали и смеялись. Потом заиграла музыка и снаружи начали пускать в небо цветные огни. Я в окно видела: много-много красивых огней, и все вокруг смотрели и радовались. А один огонь упал на вышку, и человек, который был на вышке, долго кричал и махал кулаком, а все люди смеялись и показывали пальцем. Я тоже показала пальцем, а люди увидели меня и опять засмеялись. Это так странно, когда люди смеются. Потом в небе прошли воздушные корабли, но это было уже неинтересно. А люди стали вдруг танцевать прямо в коридоре, и один из них захотел, чтобы и я с ним танцевала. Мы долго танцевали, а вокруг люди уходили и приходили и снова танцевали. А один начал шататься, как больной, и упал на пол, и все очень громко засмеялись. Они говорили, что он очень много выпил из бутылки. Тот, с которым я танцевала, тоже хотел, чтобы я выпила из бутылки, но я не стала пить, потому что ты говорил, что мне этого нельзя. А потом он пошел за мной по коридору и все уговаривал меня пойти к нему в комнату, и еще двое шли сзади и смотрели. Это было так смешно! Он стал хватать меня за плечи и тянуть в комнату, но я сказала: «Нет», и он странно посмотрел на меня, и те, другие, тоже. Потом он отпустил меня, и все они ушли. А я пошла домой и увидела тебя.
– Когда-нибудь доиграешься до того, что дашь себя изнасиловать, – хмуро сказал Шабан.
– Что такое «изнасиловать»? – спросила Лиза.
– Как бы тебе объяснить подоходчивее… Сама узнаешь, если и дальше будешь своевольничать. Я же тебе ясно сказал, чтобы не смела разговаривать с чужими. Кто тебе разрешил?
– Я забыла, – просто сказала Лиза.
– Забыла, – процедил Шабан. – З-забыла! – «Ты даже не представляешь, что теперь будет, – подумал он, впиваясь ногтями в подушку. – Да, девочка, язык твой длинный – враг твой и мой, и выходит, что учи тебя не учи, а как была дурочкой, так дурочкой и осталась, несмотря ни на что. Забывать, значит, научилась. Ох, не вовремя, и ведь забыла именно то, что никак нельзя было забывать». – А больше ты ничего не говорила, одно только «нет»?
– Больше ничего, – сказала Лиза. Она улыбалась. – Только пела. Когда летели воздушные корабли, из стенки заиграла громкая музыка, и кто-то запел, и все вокруг тоже начали петь. Ты мне говорил, что это гимн. И я пела… те слова, которые знала. Теперь я выучила все слова. Там есть непонятные слова, но я их все равно запомнила. А что такое: «Славой героев пространства озарены на столетья»? Кто озарен? Хочешь, я спою тебе это место?
– Нет уж, – сказал Шабан. – Обойдусь как-нибудь. Кстати, кто-нибудь слышал, что ты тоже пела?
– Нет. Кажется, нет. Музыка играла очень громко, и тот, из стенки, пел громче всех. Остальные как будто только рты открывали, ничего слышно не было.
– Ну ладно. Теперь расскажи, как выглядел тот, который тащил тебя в комнату. Ну там, характерные особенности, родинка на носу, например, или, может, он головой тряс? Может, ты его раньше где-нибудь видела?
Лиза покачала головой и по-детски положила подбородок на руки.
– Не видела. Обыкновенный он был. Как все. Потный, липкий. Я даже не запомнила его как следует. А зачем тебе?
– Зачем, зачем… Какая хоть комната?
– Раз, два… – Лиза старательно загибала пальцы. – Четыре. Значит, четвертая комната от первого поворота налево.
– Ага, – сказал Шабан. – Этого знаю. Его зовут Редла-Штуцер, прозвище у него такое – Штуцер, жмот по снабжению. С ним я договорюсь, жучок он мелкий, на поводу ходит и кругом должен, деньгам рад будет. А те двое, что паслись сзади?
– Один маленький, худой и какой-то темный. Кашлял сильно. Вообще-то я его не очень рассмотрела.
– Это Ли Оммес, – сказал Шабан. – Этот будет молчать. Всегда молчит, даже когда себе во вред. А третий?
– Третий красивый, – протянула Лиза. – Высокий, прямой, волосы вьющиеся. Вот так, мелко-мелко, – она покрутила пальцем, – целая шапка волос. Как будто не настоящие. Когда они уходили, он обернулся и еще раз посмотрел на меня. А разве так бывает, чтобы люди ходили без значка?
– Что? – спросил Шабан. – У него не было значка?
– Не было, – улыбнулась Лиза. – Я думала, я тебе уже сказала. А что это значит, когда нет значка?
– Это значит, что значок у него лежит в кармане. Есть, значит, причина. Не нужен он ему на виду, понимаешь?
Лиза серьезно кивнула, и Шабану на миг почудилось, что она и впрямь поняла, но он знал, что это невозможно, как невозможно научить ребенка говорить сразу с рождения, хоть наизнанку вывернись, все равно ничего не выйдет. И конечно, Лиза была не виновата, виноват был он сам и в том, что произошло, и в возможных последствиях. Мысленно он в сотый раз обругал себя и тот день, когда разрешил ей выходить в коридор. Нельзя было. Теперь вот мучайся неизвестностью… так тебе и надо, кретин, честно заработал, это тебе не лазером жечь. Если узнают, что она умеет разговаривать, церемониться не станут. Он пожевал закушенную губу и, почувствовав боль, вытолкнул губу на место. Человеком без значка мог быть только Гебрий Биртолли, журналист, и не какой-нибудь беззаветно загнанный начальством корпящий страдалец из местной газеты, а специально явившийся с Земли на открытие тоннеля корреспондент «Единого Ежечасного Курьера», известная фамилия, и непонятно, как он себя поведет теперь, когда услышал Лизин голос, потому что вряд ли не понял, что к чему. Наверное понял, раз Лиза говорит, что, уходя, обернулся, подумал Шабан, – хотя, конечно, Лиза женщина красивая, почему бы ему не обернуться? Штуцер вот тоже оценил, а оценивши, возжелал и, должно быть, хватал не только за плечи, знал, сволочь, что от нее по физиономии вовек не дождешься. Ладно, со Штуцером мы еще разберемся, зато теперь есть предлог начать разговор с Биртолли – давно хотел, не знал, с какого боку подойти. Теперь проще: «Дошло до моих ушей, о недостойнейший из высокородных, что вы осквернили взглядом лик моей жены, так пусть Аллах рассудит спорящих. Ятаган при вас?» Надо же, дрянь какая в голову лезет. А потом плавно перейти к делу, все же Биртолли – это вариант, говорят даже, что он когда-то специализировался на экологии, и в принципе вариадонты могут его заинтересовать. Но все-таки скверно. Очень скверно.
– Ты уже не сердишься? – спросила Лиза.
– Нет, – ответил он. – Хочешь, я включу тебе газету?
Об этом можно было не спрашивать. Она радостно взвизгнула и захлопала в ладоши. Восторг у нее проявлялся непосредственно, как у ребенка. Вернулся муж, и муж не сердится, муж сейчас включит газету, и все будет хорошо, подумал Шабан. Ох, Лиза, Лиза, девочка моя…
Он включил газету и, когда посередине комнаты между потолком и полом повисли крупные желтые буквы, осторожно убрал стабилизацию. Для пробы сильно дунул – через секунду край текста начал загибаться назад, колыхаясь, как занавес. По давней привычке Шабан пробежал глазами первые строчки – так и есть, текст оказался праздничным приветствием Правительственного Совета. Цвет букв показался ему слишком ярким, и, поморщившись, он заменил его на темно-коричневый. Лиза радостно засмеялась, и тогда он кивнул: «Давай, малыш, можно». Она соскочила с кровати и, легко подбежав к газете, взмахнула руками снизу вверх, будто выпускала в небо птицу. Газета всколыхнулась, рассыпалась, и буквы разлетелись по комнате, ударяясь о стены, рикошетом отскакивая от пола. За границами силового поля они постепенно теряли форму и становились прозрачными, в конце концов исчезая насовсем. Лиза со смехом гонялась за разлетающимися буквами. Набрав пригоршню, она с жадным любопытством смотрела на ладонь и, когда буквы пропадали, растерянно оглядывалась по сторонам. Эта игра ей никогда не надоедала. Шабан знал, что она хитрит, на самом деле растерянностью тут и не пахнет, а вот сейчас она лукаво посмотрит на него и улыбнется… Хорошая все-таки у нее улыбка.
Он закрыл глаза. Лиза, гоняющаяся по комнате за буквами, была привычна, но Лиза, поющая гимн, определенно не укладывалась в голове. А еще говорили, что ей никогда не удастся превзойти уровень двухлетнего ребенка, дескать, модель не человек, куда ей… Он поморщился, поймав себя на том, что назвал Лизу моделью. Жена. Женщина, лучше которой нет и не будет. А если и будет, то я этого не хочу, подумал он. А перспектива есть, особенно если Штуцер успел уже наболтать. Потом как ни кричи, что она мне жена, что она человек, а прикажут отдать – и отдашь, и лучше бы не знать о том, что они с ней сделают. Плохо, что я это знаю. Переговорить со Штуцером сегодня же, сейчас же, пока еще не поздно, а потом уже с Биртолли. Или наоборот? Лиза, Лиза… Сколько шишек сегодня набил и не думал, что последняя будет от тебя. А ты опять улыбаешься. Не спорь, я вижу. Ты всегда улыбаешься. Ты не умеешь плакать, они отняли у тебя даже это. Но это ничего, когда-нибудь я тебя научу, человек должен уметь плакать. Но все же лучше улыбайся, мне бывает хорошо, когда ты улыбаешься…