Господин Мадлен велел перенести Фантину в больницу, устроенную им в том доме, где жил он сам, и поручил ее сестрам, которые сразу же уложили ее в постель. У нее открылась сильнейшая горячка. Почти всю ночь она была без памяти и громко бредила. Однако под утро она все же уснула.
На другой день около полудня Фантина проснулась и услышала у своей постели, совсем близко, чье-то дыхание; она отвернула полог и увидела стоявшего подле нее г‑на Мадлена, который устремил взгляд куда-то поверх ее головы. Взгляд этот был полон тревоги и сострадания и молил о чем-то. Она проследила направление этого взгляда и увидела, что он был обращен к висевшему на стене распятию.
Отныне г‑н Мадлен совершенно преобразился в глазах Фантины. Ей казалось, что от него исходит сияние. Видимо, он был погружен в молитву. Она долго смотрела на него, не осмеливаясь нарушить его задумчивость. Наконец она робко проговорила:
– Что это вы делаете?
Господин Мадлен стоял здесь уже целый час. Он ждал, когда Фантина проснется. Взяв ее за руку, он пощупал пульс и спросил:
– Как вы себя чувствуете?
– Хорошо, я немного поспала, – ответила она, – кажется, мне лучше. Это скоро пройдет.
Тогда, отвечая на вопрос, который она задала ему вначале, и как будто только что услышав его, он сказал:
– Я молился страдальцу, который там, в небесах.
И мысленно добавил: «За страдалицу, которая здесь, на земле».
Ночь и утро г‑н Мадлен провел в розысках. Теперь он знал все. История Фантины стала известна ему во всех ее душераздирающих подробностях. Он продолжал:
– Вы много выстрадали, бедная мать. О, не сетуйте, ваш удел – удел избранных! Ибо именно таким путем люди создают ангелов. Люди не виноваты: они не умеют делать это по-иному. Тот ад, из которого вы вышли, – начало рая. Пройти через него было необходимо.
Он глубоко вздохнул. А она улыбалась ему своей особенной улыбкой, которой недостаток двух передних зубов придавал высшую красоту.
Этой же ночью Жавер написал письмо. Утром он сам сдал это письмо в почтовую контору Монрейля-Приморского. Оно было адресовано в Париж, и надпись на конверте гласила: «Господину Шабулье, секретарю господина префекта полиции». Так как происшествие в полицейском участке получило широкую огласку, почтмейстерша и еще несколько человек, видевшие письмо до того, как оно было отправлено, и узнавшие на конверте почерк Жавера, решили, что он посылает прошение об отставке.
Господин Мадлен поспешил написать супругам Тенардье. Фантина задолжала им сто двадцать франков. Он послал триста, с тем чтобы они взяли себе причитающуюся им сумму, а на остальные немедленно привезли ребенка в Монрейль-Приморский, где его ожидает больная мать.
Тенардье был потрясен. «Черт побери, – сказал он жене, – мы не выпустим из рук ребенка. Вот когда эта пичуга превратится в дойную корову. Я догадываюсь, в чем тут дело. Какой-нибудь простофиля втюрился в мамашу».
Он прислал в ответ искусно составленный счет на пятьсот с чем-то франков. В этом счете фигурировали два других неоспоримых счета, один от врача, другой от аптекаря, которые лечили и снабжали лекарствами Эпонину и Азельму, перенесших длительную болезнь. Что касается Козетты, то, как мы уже говорили, она не была больна. Пришлось сделать лишь маленькую подтасовку имен. Под счетом Тенардье приписал: «Получено в счет долга триста франков».
Господин Мадлен немедленно послал еще триста франков и написал: «Поскорее привезите Козетту».
– Черта с два! – сказал Тенардье. – Нет, мы не выпустим из рук ребенка.
Между тем Фантина все не поправлялась. Она по-прежнему лежала в больнице.
Вначале сестры приняли «эту девку» и ухаживали за ней с каким-то брезгливым чувством. Кто видел барельефы в Реймском соборе, тот помнит, как презрительно оттопырены губы дев мудрых, взирающих на дев неразумных. Это извечное презрение весталок к блудницам вытекает из чувства женского достоинства. Сестры оказались во власти этого глубочайшего инстинкта, еще усиленного в них набожностью. Однако Фантина очень быстро обезоружила их. Все ее слова были проникнуты кротостью и смирением, а страстная материнская любовь невольно смягчала сердце. Однажды сестры услышали, как она громко бредила в жару: «Я была грешницей, но когда ко мне вернется мое дитя, это будет означать, что бог простил меня. Пока я вела дурную жизнь, мне не хотелось, чтобы моя Козетта была со мной, я не могла бы вынести ее удивленного и грустного взгляда. Но ведь я и грешила ради нее одной, вот почему бог прощает меня. Когда Козетта будет здесь, я почувствую на себе благословение господа бога. Я взгляну на нее, и при виде этого невинного создания мне станет легче. Она ничего еще не знает. Понимаете, сестрицы, ведь это ангел. Пока они такие маленькие, крылышки у них еще не отпали».
Господин Мадлен навещал ее по два раза в день, и всякий раз она спрашивала его:
– Скоро ли я увижу мою Козетту?
Он отвечал:
– Возможно, что завтра утром. Я жду ее приезда с минуты на минуту.
И бледное лицо матери сияло.
– О, как я буду счастлива! – говорила она.
Мы уже сказали, что она не поправлялась. Напротив, состояние ее как будто ухудшалось с каждой неделей. Этот ком снега, попавший ей на голую спину между лопаток, вызвал внезапное исчезновение испарины, и болезнь, назревавшая в ней в течение нескольких лет, вдруг разразилась с необычайной силой. В то время при исследовании и лечении грудных болезней уже начинали руководствоваться полезными советами Лаэнека. Врач выслушал Фантину и покачал головой.
Господин Мадлен спросил врача:
– Ну, как?
– У нее, кажется, есть ребенок, которого она хочет видеть? – ответил врач вопросом.
– Да.
– Так поторопитесь с его приездом.
Господин Мадлен вздрогнул.
Фантина спросила у него:
– Что сказал врач?
Сделав над собой усилие, г‑н Мадлен улыбнулся.
– Он сказал, что надо поскорее послать за вашим ребенком и что это вылечит вас.
– О да! – вскричала она. – Он прав. Почему только эти Тенардье так долго держат у себя мою Козетту? Но она приедет. О, наконец-то счастье близко, оно тут, я уже вижу его!
Тенардье, однако, «не выпускал ребенка из рук» и отвиливал всевозможными способами. То Козетта не совсем здорова и нельзя ей пускаться в путь посреди зимы. То ему надо получить в деревне мелкие просроченные долги и т. д., и т. д.
– Я пошлю кого-нибудь за Козеттой, – сказал дядюшка Мадлен. – А если понадобится, поеду сам.
Под диктовку Фантины он написал следующее письмо, которое дал ей подписать:
«Господин Тенардье,
Отдайте Козетту подателю сего письма. Все мелкие расходы будут вам оплачены. Остаюсь с уважением
Фантина».
Тем временем произошло важное событие. Тщетно пытаемся мы как можно искуснее обтесывать таинственную глыбу, которую мы называем нашей жизнью. Черная жилка рока неизменно проступает на ее поверхности.
Однажды утром, когда г‑н Мадлен сидел у себя в кабинете и занимался приведением в порядок некоторых срочных дел мэрии на случай своей поездки в Монфермейль, ему сказали, что с ним желает говорить полицейский надзиратель Жавер. Услышав это имя, г‑н Мадлен не мог подавить в себе неприятное чувство. Со времени происшествия в полицейском участке Жавер избегал его более, чем когда-либо, и с тех пор г‑н Мадлен ни разу его не видел.
– Пусть войдет, – сказал он.
Жавер вошел.
Господин Мадлен продолжал сидеть у камина, с пером в руке, не поднимая глаз от папки с протоколами о нарушении правил распорядка на общественных дорогах, которую он просматривал, делая пометки. При появлении Жавера он даже не пошевельнулся. Совершенно невольно он вспомнил о бедной Фантине и счел уместным проявить холодность.
Жавер почтительно поклонился г‑ну мэру, который сидел к нему спиной. г‑н мэр не обернулся и продолжал делать пометки на бумагах.
Жавер сделал два-три шага вперед и, не прерывая молчания, остановился.
Физиономист, хорошо знакомый с натурой Жавера и в течение долгого времени изучавший этого дикаря, состоявшего на службе у цивилизации, это странное сочетание римлянина, спартанца, монаха и капрала, этого неспособного на ложь шпика и непорочного сыщика, – физиономист, которому была бы известна его затаенная и давняя ненависть к г‑ну Мадлену и его столкновение с мэром из-за Фантины, наблюдая Жавера в эту минуту, непременно сказал бы себе: «Что-то случилось». Всякому человеку, знающему его совесть, непоколебимую, ясную, искреннюю, честную, суровую и свирепую, стало бы ясно, что во внутренней жизни Жавера только что произошло какое-то крупное событие. Все, что лежало на душе у Жавера, немедленно отражалось и на его лице. Как все люди с сильными страстями, он был подвержен резким сменам настроения, но никогда еще выражение его лица не было так необычно и так странно. Войдя, он поклонился г‑ну Мадлену, причем во взгляде его не было сейчас ни злобы, ни гнева, ни подозрительности; он остановился в нескольких шагах от мэра, позади его кресла, и теперь стоял почти навытяжку, с безыскусственным и суровым хладнокровием человека, который никогда не отличался кротостью, но всегда обладал терпением; он ждал без единого слова или жеста, полный непритворного смирения и спокойной покорности, когда г‑ну мэру угодно будет обернуться к нему, ждал невозмутимый, серьезный, сняв шапку и опустив глаза, словно солдат перед офицером или преступник перед судьей. Все чувства и все воспоминания, какие можно было в нем предположить, исчезли. На этом лице, простом и непроницаемом, как гранит, не было теперь ничего, кроме угрюмой печали. Все его существо выражало приниженность, решимость и какое-то мужественное уныние.
Наконец г‑н мэр положил перо и, полуобернувшись, спросил:
– Ну! Что такое? В чем дело, Жавер?
Жавер с минуту молчал, словно собираясь с мыслями, потом заговорил с грустной торжественностью, не лишенной, однако, простоты:
– Дело в том, господин мэр, что совершено преступное деяние.
– Какое?
– Один из низших чинов администрации проявил неуважение к важному должностному лицу, и притом самым грубым образом. Считаю своим долгом довести об этом до вашего сведения.
– Кто этот низший чин администрации? – спросил г‑н Мадлен.
– Я, – сказал Жавер.
– Вы?
– Я.
– А кто то должностное лицо, которое имеет основания быть недовольным этим низшим чином?
– Вы, господин мэр.
Господин Мадлен приподнялся со своего кресла. С суровым видом, по-прежнему не поднимая глаз, Жавер продолжал:
– Господин мэр, я пришел просить вас, чтобы вы потребовали у начальства моего увольнения.
Господин Мадлен, изумленный, хотел было что-то сказать, но Жавер прервал его:
– Вы скажете, что я мог бы подать в отставку и сам. Но этого недостаточно. Подать в отставку – это почетно. Я совершил проступок, я должен быть наказан. Надо, чтобы меня выгнали.
И, помолчав, он добавил:
– Господин мэр, в прошлый раз вы были несправедливы, когда обошлись со мной так строго. Сегодня это будет справедливо.
– Да почему? За что? – вскричал г‑н Мадлен. – Что за вздор! Что все это значит? В чем же оно состоит, это ваше преступное деяние, направленное против меня? Что вы мне сделали? В чем ваша вина передо мной? Вы обвиняете себя, вы хотите, чтобы вас сместили…
– Выгнали, – поправил его Жавер.
– Хорошо, выгнали. Пусть будет так. Но я не понимаю…
– Сейчас поймете, господин мэр.
Жавер глубоко вздохнул и продолжал все так же холодно и печально:
– Господин мэр, полтора месяца назад, после истории с той девкой, я был вне себя от ярости, и я донес на вас.
– Донесли?
– Да. В полицейскую префектуру Парижа.
Господин Мадлен, смеявшийся немногим чаще, чем Жавер, вдруг рассмеялся:
– Как на мэра, вмешавшегося в распоряжения полиции?
– Нет, как на бывшего каторжника.
Мэр сделался бледен, как полотно.
Жавер, все еще не поднимая глаз, продолжал:
– Я думал, что это так. У меня давно уже были кое-какие подозрения. Сходство, справки, которые вы наводили в Фавероле, ваша необыкновенная физическая сила, история со стариком Фошлеваном, ваше искусство в стрельбе, нога, которую вы слегка волочите, – не знаю и сам, что еще… разные пустяки! Но так или иначе, а я принимал вас за некоего Жана Вальжана.
– За некоего… Как вы его назвали?
– За Жана Вальжана. Это каторжник, которого я видел двадцать лет назад, когда служил помощником надзирателя на тулонских галерах. Говорят, что по выходе из острога этот Жан Вальжан обокрал епископа, потом совершил еще одно вооруженное нападение – ограбил на большой дороге маленького савояра. Восемь лет тому назад он каким-то образом скрылся, его разыскивали. Я и вообразил себе… Словом, я сделал это. Гнев подтолкнул меня, и я донес на вас в префектуру.
Господин Мадлен, который уже несколько минут снова занимался своими протоколами, спросил с выражением полнейшего равнодушия:
– И что же вам там ответили?
– Что я сошел с ума.
– Ну?
– Ну, и они были правы.
– Хорошо, что вы сами сознаете это!
– Еще бы не сознавать, когда настоящий Жан Вальжан нашелся.
Листок бумаги, который держал г‑н Мадлен, выскользнул у него из рук; он поднял голову, пристально посмотрел на Жавера и сказал с неизъяснимым выражением:
– Ах, так!
Жавер продолжал:
– Вот как это было, господин мэр. Говорят, что в нашем округе, возле Альи-Высокая-Колокольня, жил какой-то старикашка, по имени Шанматье. Это был настоящий голяк, и никто не замечал его. Неизвестно, на что живет этот народец. И вот недавно, нынешней осенью, дядю Шанматье арестовали за кражу яблок, из которых готовят сидр, совершенную им у… впрочем, это неважно. Там имели место кража, проникновение в сад через забор и повреждение веток на дереве. И вот нашего Шанматье поймали с поличным: ветка яблони так и осталась у него в руке. Негодяя сажают в кутузку. Пока что дело пахло исправительным домом, не больше. Но тут-то и вмешивается провидение. Местная тюрьма была в плохом состоянии, и судебный следователь счел нужным перевести Шанматье в Аррас, в департаментскую тюрьму. В этой самой аррасской тюрьме сидит бывший каторжник Бреве. Не знаю, право, за что его там держат, но за хорошее поведение он назначен старостой камеры. Так вот, господин мэр, не успел этот Шанматье войти туда, как Бреве закричал: «Эге! Да я знаю этого человека. Это старый острожник. Погляди-ка на меня, дружище! Ты – Жан Вальжан!..» – «Жан Вальжан? Какой Жан Вальжан?» – Шанматье прикидывается удивленным. «Не валяй дурака, – говорит тогда Бреве. – Ты – Жан Вальжан! Двадцать лет назад ты был на каторге в Тулоне. И я был там вместе с тобой». Шанматье отпирается. Черт возьми! Вы, конечно, понимаете, почему! Начинается расследование. Раскапывают всю эту историю. И вот что обнаружилось. Тридцать лет назад этот самый Шанматье был подрезальщиком деревьев в разных местах и в том числе в Фавероле. Тут его след пропадает. Однако спустя долгое время он снова появляется в Оверни, потом в Париже, где, по его словам, он был тележником и где у него дочь-прачка, что не доказано, и, наконец, он оказывается в этих краях. Ну-с, кем же был Жан Вальжан до того, как попал на каторгу за кражу? Подрезальщиком деревьев. Где? В Фавероле. Еще одно обстоятельство. Крестное имя этого Вальжана было Жан, а мать его носила до замужества фамилию Матье. Вполне естественно будет предположить, что по выходе из острога он, чтобы скрыть прошлое, принял фамилию матери и назвался Жан Матье. Он отправляется в Овернь. Имя Жан местное произношение превращает в Шан, и его начинают называть Шан Матье. Наш приятель не возражает, и вот вам – Шанматье! Вы ведь следите за моим рассказом? Навели справки в Фавероле. Семьи Жана Вальжана там уже не оказалось. Где она – неизвестно. Знаете, среди людей этого класса нередки такие исчезновения целого семейства. Вы ищете – и никого уже не находите. Если эти люди не грязь, то они – пыль. И так как от начала этих событий прошло тридцать лет, в Фавероле нет теперь никого, кто бы помнил Жана Вальжана. Тогда обращаются за справками в Тулон. Кроме Бреве, остались только два каторжника, которые когда-то видели Жана Вальжана. Это приговоренные к пожизненной каторге Кошпайль и Шенильдье. Их выписывают из острога и привозят в Аррас. Устраивают им очную ставку с так называемым Шанматье. У них нет сомнений. Для них, как и для Бреве, это Жан Вальжан. Тот же возраст – ему пятьдесят четыре года, – тот же рост, та же наружность – словом, тот же человек, тот самый. Вот в это-то время я и послал донос в парижскую префектуру. Мне ответили, что я сошел с ума и что Жан Вальжан находится в Аррасе в руках полиции. Вы понимаете, как это удивило меня? Ведь я-то считал, что этот Жан Вальжан здесь и что я держу его в руках! Я написал судебному следователю. Он вызвал меня, мне показали Шанматье…
– И что же? – прервал его г‑н Мадлен.
Лицо Жавера, не умеющего лгать, было печально. Он ответил:
– Господин мэр, правда есть правда. Мне очень досадно, но этот человек несомненно Жан Вальжан. Я тоже узнал его.
– Вы уверены в этом? – спросил г‑н Мадлен очень тихо.
Жавер рассмеялся тем горьким смехом, который невольно вырывается у человека, глубоко убежденного в своей правоте.
– Еще бы!
Задумавшись, он с минуту машинально перебирал пальцами в песочнице, стоявшей на столе, мелкий песок для просушки чернил, затем добавил:
– И теперь, когда я увидел настоящего Жана Вальжана, я и сам не понимаю, как это я мог думать иначе. Простите меня, господин мэр.
Обращая эти значительные, молящие о прощении слова к тому, кто полтора месяца тому назад унизил его в полицейском участке, сказав в присутствии всех: «Ступайте!» – Жавер, этот высокомерный человек, был, сам того не зная, исполнен простоты и достоинства. г‑н Мадлен ответил на его просьбу лишь следующим внезапным вопросом:
– А что говорит этот человек?
– Да что уж, господин мэр, его дело плохо! Если это Жан Вальжан, тут рецидив. Перепрыгнуть через забор, сломать ветку, стянуть несколько яблок: для ребенка – это шалость, для взрослого – проступок, для каторжника – преступление. Это кража, и притом за оградой владения. Тут уж пахнет не исправительной полицией, а судом присяжных. Не несколькими днями тюрьмы, а пожизненной каторгой. К тому же имеется еще история с маленьким савояром, которая, надеюсь, всплывет наружу. Черт побери, тут уж есть от чего открещиваться, не так ли? Да, для всякого другого, но не для Жана Вальжана. Жан Вальжан хитрая бестия! Вот еще одна черта, по которой я его узнаю. Другой почуял бы, что тут можно обжечься, стал бы бесноваться, кричать – и котелок закипает, когда ставишь его на огонь, – другой не согласится быть Жаном Вальжаном и так далее, и тому подобное. А этот делает вид, что ничего не понимает, и говорит: «Я Шанматье, я не был на каторге!» Он прикидывается удивленным, он разыгрывает из себя тупицу, и это куда умнее. О, это ловкая шельма! Ну, да все равно, доказательства налицо. Его опознали четыре человека. Старый мошенник будет осужден. Дело передано в аррасский суд! Я еду туда. Меня вызывают свидетелем.
Между тем г‑н Мадлен снова отвернулся к своему письменному столу и спокойно разбирал бумаги, читая их и делая пометки с видом сильно занятого человека. Наконец он обратился к Жаверу:
– Ну, довольно, Жавер. В сущности говоря, меня все эти подробности мало интересуют. Мы теряем время, а у нас есть срочные дела. Вот что, Жавер, немедленно сходите к тетушке Бюзопье, которая торгует зеленью на углу улицы Сен-Сольв, и скажите ей, чтобы она подала жалобу на возчика Пьера Шенелонга. Этот скот едва не раздавил своей телегой и ее и ее ребенка. Он должен понести наказание. Затем вы пойдете к господину Шарселе, улица Монтр-де-Шампиньи. Он жалуется, что дождевая вода из водосточной трубы соседа стекает прямо под фундамент его дома и размывает его. Затем проверьте, действительно ли имеют место нарушения полицейских правил в домах вдовы Дорис на улице Гибур и госпожи Рене ле Босе на улице Гаро-Блан, и составьте протоколы. Впрочем, я даю вам слишком много поручений. Вы ведь, кажется, собираетесь уезжать? Если не ошибаюсь, вы сказали, что дней через восемь или десять едете в Аррас по этому делу?..
– Нет, господин мэр, раньше.
– Когда же?
– Мне казалось, что я уже сказал вам, господин мэр, – дело разбирается в суде завтра, я еду сегодня с вечерним дилижансом.
Господин Мадлен сделал едва уловимое движение.
– И сколько времени оно продлится?
– Самое большее – день. Приговор будет вынесен не позже чем завтра вечером. Но я не буду ждать приговора. Тут дело верное. Дам показание и сейчас же вернусь сюда.
– Хорошо, – сказал г‑н Мадлен.
И он жестом отпустил Жавера.
Однако Жавер не уходил.
– Простите, господин мэр, – сказал он.
– Что еще? – спросил г‑н Мадлен.
– Господин мэр, мне остается еще напомнить вам об одном обстоятельстве.
– О каком?
– О том, что я должен быть уволен со службы.
Господин Мадлен встал.
– Жавер, вы честный человек, и я уважаю вас. Вы преувеличиваете свою вину. К тому же это оскорбление опять-таки касается одного меня. Жавер, вы заслуживаете повышения, а не понижения. Я настаиваю на том, чтобы вы остались на своем месте.
Жавер взглянул на г‑на Мадлена своим правдивым взглядом, сквозь который словно просвечивала его немудрая, но чистая и неподкупная совесть, и спокойно возразил:
– Господин мэр, я не могу согласиться с вами.
– Повторяю, это касается меня одного, – сказал г‑н Мадлен.
Но Жавер, поглощенный все той же мыслью, продолжал:
– Что до преувеличения, то нет, я ничего не преувеличил. Вот как я рассуждаю. Я несправедливо заподозрил вас. Однако это еще терпимо. Подозревать – наше право, право полиции; хотя подозревать лиц, стоящих выше себя, – в этом уже, пожалуй, кроется некоторое беззаконие. Но вот, не имея доказательств, в порыве гнева, из мести, я донес на вас как на каторжника, на вас, почтенного человека, мэра, на должностное лицо! Это предосудительно, весьма предосудительно. В вашем лице я, представитель власти, оскорбил власть! Если бы кто-либо из моих подчиненных сделал то, что сделал я, я счел бы его недостойным служить в полиции и выгнал бы со службы. «И что же» – спросите вы. Так вот, послушайте, господин мэр, еще два слова. Я в своей жизни частенько бывал строг. По отношению к другим. Это было справедливо. Я поступал правильно. И если бы теперь я не оказался строг по отношению к самому себе, все то справедливое, что я делал, стало бы несправедливым. Разве я имею право щадить себя больше, нежели других? Нет. Как! Я, значит, был годен лишь на то, чтобы карать всех, кроме самого себя? Но в таком случае я был бы презренным человеком! Но в таком случае все те, которые говорят: «Что за подлец этот Жавер!» – оказались бы правы! Господин мэр, я не хочу, чтобы вы были добры ко мне; ваша доброта испортила мне немало крови, когда она была обращена на других, и я лично отказываюсь от нее. Доброта, отдающая предпочтение публичной девке перед почтенным горожанином, агенту полиции перед мэром, тому, кто внизу, перед тем, кто наверху, – такую доброту я считаю дурной добротой. Именно эта доброта и разрушает общественный строй. Господи помилуй! Быть добрым очень легко, быть справедливым – вот что трудно! Окажись вы тем, за кого я вас принимал, – ого! Я бы уж не был добр с вами; вы бы тогда увидели! Господин мэр, я обязан поступить с самим собой так же, как поступил бы со всяким другим. Преследуя злодеев и расправляясь с негодяями, я часто повторял себе: «Смотри у меня! Если ты споткнешься, если только я поймаю тебя на каком-нибудь промахе, пощады не жди!» И я споткнулся, я совершил промах. Тем хуже для меня! Уволен, прогнан, вышвырнут! Пусть, так и надо. У меня есть руки, пойду работать землепашцем, кем угодно. Господин мэр, интересы службы требуют, чтобы был показан пример. И я прошу об увольнении полицейского надзирателя Жавера.
Все это было произнесено смиренным, гордым, безнадежным и убежденным тоном, придававшим какое-то своеобразное величие этому странному носителю чести.
– Посмотрим, – проговорил г‑н Мадлен.
И протянул ему руку.
Жавер отступил и произнес непримиримо суровым тоном:
– Прошу прощения, господин мэр, но это недопустимо. Мэр не подает руки доносчику.
И он добавил сквозь зубы:
– Да, доносчику! С той минуты, как я употребил во зло полицейскую власть, я не более как доносчик.
Затем он низко поклонился и направился к двери.
Здесь он обернулся и сказал, по-прежнему не поднимая глаз:
– Господин мэр, я не оставлю службы до тех пор, пока мне не назначат заместителя.
Он вышел. г‑н Мадлен сидел в задумчивости, прислушиваясь к звуку твердых и уверенных шагов, постепенно затихавших на каменных плитах коридора.