Влияние Западнолондонской синагоги было скорее социальным, чем религиозным. Именно туда приходили и там оставались евреи из ассимилированного, преуспевающего среднего класса Викторианской эпохи. Если у других синагог были и свои магнаты, и свои нищие, часто целые бродячие сборища нищих, то Западнолондонская синагога почти с самого начала и до конца собирала процветающих прихожан. Она жертвовала на помощь бедным, но ей не приходилось молиться вместе с ними. Но несмотря ни на какую свою фешенебельность, ни на какие громкие имена среди прихожан, часть самых громких не желала иметь с нею ничего общего, и она так и не превратилась – вопреки, казалось бы, всем ожиданиям – в молитвенное место для Родни.
Ротшильды и множество сыновей и внуков Леви Барента Коэна в большинстве своем сохранили верность старому заведению, вторые по причине ортодоксальности своих религиозных воззрений, а первые потому, что были выше синагогальных конфликтов. Ротшильды были защитниками традиционной веры, пусть даже сами разделяли ее не очень горячо. Дэвид Саломонс, хотя и его и возмутило отстранение прогрессистов от жизни общины, интересовался другими вещами. Роль во всем этом Голдсмидов, однако, ставит в тупик. Как могли они, отпрыски Большой синагоги, позволить втянуть себя в битву за Бевис-Маркс? Может быть, они относились к религии серьезнее, чем их кузены?
Фрэнсис и Фредерик Голдсмид воспитывались в доме, который был местом встречи английских утилитаристов, Бакстона и Герни, Бруэма и Кэмпбелла, англикан, квакеров, агностиков и иудеев – одинаково страстных реформаторов, горящих одним и тем же стремлением подвергнуть проверке полезность любого установления, пусть даже самого древнего.
Были такие евреи, у которых радикализм в политике сочетался с консерватизмом в религии; но Голдсмиды не раскладывали свои убеждения по разным ящичкам и так же пытливо относились к своей вере, как и к общественным вопросам. Возможно, для них было естественно не довольствоваться тем порядком отправления веры, который они видели в Большой синагоге. Он отличался примерно такими же недостатками, что и на Бевис-Маркс. В 1822 году Исаак Лион Голдсмид возглавлял небольшой комитет, выступавший за реформу, но сфера полномочий и общие задачи этого комитета были слишком расплывчатыми, и он ничего не добился и пришел к выводу, что недовольные богослужебными обычаями главным образом виноваты в этом сами. Священнослужителю «было бы значительно легче вызвать в прихожанах подобающую набожность, если бы его слушатели хорошо владели еврейским языком, на котором произносятся молитвы». Но того рода перемены, к которым стремились его сыновья, нельзя было осуществить с помощью внутреннего комитета. В частности, Фрэнсис хотел вдохнуть в синагогу больше жизни, а этого нельзя было сделать в заведении, где малейший отход от установленного порядка требовал одобрения со стороны духовных лиц. Поэтому, когда прогрессисты синагоги на Бевис-Маркс дошли до точки раскола, он примкнул к ним со всем пылом и в конце концов даже возглавил движение. «Именно ему больше, чем кому бы то ни было, – писал преподобный Д.У. Маркс, первый священнослужитель Реформированной синагоги, – мы обязаны тем, что наша конгрегация появилась на свет».
Фрэнсис Генри Голдсмид родился в Спиталфилдсе в 1808 году. Он готовился к адвокатуре в Линкольнз-Инн, но, когда в 1833 году пришло время приступить к работе, отказался клясться «истинной христианской верой» и вместо этого получил разрешение присягнуть на экземпляре Ветхого Завета. Адвокат из него вышел скорее компетентный, чем блестящий, но был опытным составителем контрактов и в 1858 году надел шелковую тогу[34]. Он был первым евреем – королевским адвокатом и первым верующим иудеем, принятым в адвокатуру. В 1859 году он унаследовал от отца дворянский титул, удалился от практики и на следующий год был избран в парламент от Рендинга от либеральной партии. Евреям разрешили заседать в парламенте лишь в 1858 году, и Фрэнсис Голдсмид попал в него одним из первых.
Его речи в палате не отличались блеском, но звучали искренно и в основном касались гуманитарных, а не политических вопросов, сельских районов, жилья для рабочего класса, народного образования, религиозных свобод. «Происходя из народа и религиозной общины, которые в течение веков подвергались притеснениям, – сказал он перед избирателями Рединга, – я всей душой и разумом предан делу такого неоценимого блага, как свобода вероисповедания». В 1863 году он выступал против гонений на протестантов в Испании.
Он приобрел большое поместье в Рендком-парке возле Сайренсестера и обеспечил своих деревенских арендаторов всеми усовершенствованиями санитарного состояния и жилищных условий, которых добивался для рабочего класса в целом. Он был образцовым землевладельцем, и Рендком стал образцовой деревней. Его жизнь во многом была примером веры в действие, но сам он не был ни счастливым, ни довольным человеком. Он женился на двоюродной сестре Луизе Ашер в 1839 году и не имел детей в браке. Он часто погружался в депрессию, и с возрастом ее приступы становились все сильнее. 3 мая 1878 года на вокзале Ватерлоо он хотел зайти в подходящий поезд, но не удержал равновесия и упал, и поезд протащил его несколько ярдов вдоль платформы. От полученных травм он скончался.
Преподобный Д.У. Маркс, его близкий друг, не преувеличил, написав в некрологе: «Что особенно отличало его в наш век безразличия к вере… так это его горячая любовь к иудаизму и преданность его принципам. Возглавляя и ведя за собой прогрессистов, он хотел, чтобы в каждом своем шаге они неуклонно руководствовались религиозным убеждением, дабы евреи смогли явно – нет, совершенно очевидно для всего мира – показать, что строгий приверженец Моисеева Закона и преданный патриот и гражданин, способный послужить своей стране на любом высоком положении и на любом доверенном посту, не только могут сочетаться, но и действительно сочетаются в личности одного человека».
Сэр Фрэнсис был глубоко религиозным иудеем. Во время адвокатской практики он старался устроить свои дела таким образом, чтобы слушания не приходились на Шаббат или праздники, и, хотя его любимым времяпрепровождением была верховая езда, он никогда не садился на лошадь по субботам. В то же время он был самым английским из английских джентльменов, истинным, возможно даже слишком, Роджером де Коверли[35], и его потребность в основании новой синагоги объяснялась, быть может, не столько вниманием к богослужебным деталям, сколько желанием иметь английскую синагогу – национальную синагогу, а не английский филиал международного братства.
Ниточку к пониманию его взглядов можно найти в некрологе Маркса и в том, что он говорит не «иудей», а «еврей» и ссылается не на иудаизм, а на Моисея. Иудеи и иудаизм – это чужаки, изгнанники без корней; а евреи и Моисеев закон – свои, английские.
Это не означало, что сэр Фрэнсис отрекся от евреев. Напротив, если сэр Мозес был главным послом еврейского народа, то сэр Фрэнсис был их заступником в парламенте и часто со всей силой убеждения выступал от их лица. Как от приверженца Гладстона, от него можно было бы ожидать пророссийских настроений или хотя бы антитурецких, но он, напротив, занимал протурецкую позицию, вероятно из-за гонений на евреев в Румынии и в российской черте оседлости. Нет никаких сомнений в его преданности еврейскому народу и чувстве долга, но даже его религия была весьма английского сорта. Он, как и многие его единомышленники-прогрессисты, хотели иметь такое место богослужения, которое бы ни на единый день не отделяло их от духа Англии. Именно таким местом и стала Западнолондонская синагога. Бевис-Маркс, Большая синагога, Хамбро, Новая и другие ортодоксальные синагоги были частью Иудеи в изгнании; Западнолондонская была частью Англии.
В этом он отличался от своего родственника сэра Мозеса Монтефиоре, который разводил английское и еврейское по разным сторонам, как мирское и духовное, и верил, что добился успеха в первом, так как опирался на второе. Для него Шаббат, особенно в его рамсгитском поместье, в собственной синагоге, среди ученых томов и ученых людей, был днем вне времени, когда на миг наступало Царствие Небесное. Сэр Фрэнсис, с другой стороны, стремился к синтезу двух миров и в какой-то степени преуспел.
И в этом он, пожалуй, несколько опередил свое время. Коэны тоже хотели, чтобы их дом молитв был более английским, но искали его в другом месте и нашли внутри уже существующих порядков, когда в 1870 году они объединили ашкеназские синагоги в союз, реорганизовали раввинат, придав ему более современный характер, и создали заведение, которое с его высокими зданиями, торжественными канониками и строгими службами казалось, по крайней мере новоприбывшим, своего рода еврейским филиалом англиканской церкви. Если бы Объединенная синагога, как ее назвали, появилась на свет тридцатью годами раньше, весьма маловероятно, что семьи Голдсмид и Мокатта возглавили бы движение к расколу.
В качестве фактически реформистской синагоги Западнолондонская отставала от своего времени, и это тоже было частью ее английского характера. Она была не такая уж реформистская – по сравнению с реформистскими синагогами в Германии. Если к Устному Закону она относилась несколько бесцеремонно, то все же Писаный Закон – Тора, содержащаяся в Пятикнижии, – оставался для нее священным. Теологически она была консервативной, осторожной, почти робкой в такой период, когда даже самые прогрессивные церковники оказались пережитками прошлого из-за трудов Лайеля и Дарвина. Реальное, радикальное реформаторское течение в английском иудаизме возникло не раньше рубежа веков, и оно затронуло не только Устный Закон, но и Пятикнижие и весь писаный кодекс: оно все подвергло сомнению. Возглавил его племянник сэра Фрэнсиса Голдсмида и внучатый племянник сэра Мозеса Монтефиоре – Клод Голдсмид Монтефиоре. И то, что предложил он, имело мало общего со взглядами и того и другого.
У сэра Исаака Лиона Голдсмида было двое сыновей и шесть дочерей. Две дочери не вышли замуж и остались серьезными, волевыми, прямолинейными английскими дамами и старыми девами. Третья вышла за Монтефиоре, четвертая – за Мокатту. Пятая, Рейчел, вышла за иностранного банкира, графа Соломона Анри д’Авигдора, партнера дома «Бишофсхайм и Голдшмидт».
Д’Авигдоры в Ницце были тем же, чем Мокатта в Лондоне, – благородным, древним и богатым семейством. Они поселились в городе в конце XVII века, когда он находился под властью итальянцев, и закрепились в качестве ведущих торговцев и банкиров региона. Богатство обеспечивало им привилегии, которых были лишены их единоверцы. Ворота итальянских гетто, открытые Французской революцией, снова закрылись, когда последовала реакция, но д’Авигдоры получили возможность удержаться во внешнем мире. У них была свобода передвижения, и они служили посредниками между гетто и властями, а собратья-евреи взирали на них чуть ли не как на инопланетян. Но их продолжали связывать – по крайней мере до середины XIX века – религиозные узы, и д’Авигдоры молились вместе с не д’Авигдорами. Исаак, отец графа Анри, был набожным, богобоязненным евреем.
В 1807 году Наполеон созвал синедрион еврейских авторитетов и раввинов для обсуждения путей ассимиляции евреев, чтобы они более полно участвовали в жизни империи. Одним из них, разумеется, был Исаак, выступивший также в качестве одного из секретарей собрания. Синедрион мало чего достиг, но список участников составил нечто вроде еврейского Готского альманаха[36] – избранников самого Наполеона. И место Исаака было одной из причин его известности.
После войны Исаак д’Авигдор стал прусским консулом в Ницце и агентом Ротшильда. У него несколько раз возникали трения с властями из-за прав евреев, и его собственное положение, несмотря на все богатство и влияние, было далеко не прочным. В 1822 году по распоряжению правительства все евреи должны были вернуться в гетто в течение пяти лет. Исаак просто не подчинился приказу, но другие евреи были не в той ситуации, чтобы упорствовать. Мозес Монтефиоре, побывав в Ницце в 1838 году, пришел в ужас от того, в каком отсталом состоянии находится местная община. Евреям, как он узнал, не разрешалось поступать в школы и проходить профессиональное обучение. Им не помогали улучшить плохие условия жизни и не давали возможности выбраться из них самостоятельно. Даже д’Авигдоров едва терпели. Когда принц Савойский приехал с королевским визитом в Ниццу, Исаак возглавил делегацию видных еврейских лиц, чтобы встретить его от лица своей общины, но их даже не пожелали видеть. Вместо этого им милостиво разрешили воздвигнуть обелиск в ознаменование визита.
В конце концов эмансипация евреев Ниццы состоялась в 1848 году, а на следующий год Исаак скончался. У него было восемь детей, один из которых умер в младенчестве, а два старших сына женились на девушках из Голдсмидов. Анри, как мы знаем, женился на дочери Исаака Лиона, а Жюль – старший – на дочери Аарона Ашера.
Исаак д’Авигдор, несмотря на глубокую религиозность, по-видимому, не старался вырастить детей в иудейской вере. Может быть, под влиянием его жены Габриэллы Раба, дочери богатого сефардского коммерсанта из Бордо? Габриэлла была расточительной, много себе позволявшей светской львицей. У светских львиц редко хватает терпения педантично соблюдать религиозные нормы. Или он хотел избавить детей от пережитых им самим унижений?
Граф Соломон Анри д’Авигдор (титул происходит от мелкого графства, уже исчезнувшего с лица земли) был весьма занимательным субъектом, очаровательным, остроумным гедонистом, членом золотого англо-французского кружка, куда входил граф д’Орсэ[37]. Сейчас бы его назвали плейбоем. Это был наполовину франт эпохи Регентства, наполовину провинциальный гранд и на первый взгляд казался неподходящим женихом для дочери Голдсмида, воспитанной в высоких викторианских принципах служения и долга и в догматах иудейской веры.
Они поженились в 1840 году и какое-то время прожили в Лондоне, но Анри скоро надоело быть банкиром. Он предпочитал жить по-барски, на широкую ногу и вместе со своей молодой семьей переехал из Лондона в приятной близости Сент-Джонс-Лоджа в Шато-де-Бюр во Франции. Это была Франция Наполеона III и Второй империи, весьма подходящее место для аристократов типа графа Анри, которым не сидится на месте, и со временем он сделался герцогом.
Это была не та жизнь, с которой Рейчел было легко свыкнуться, и даже в лучшие времена она ее слишком утомляла. Ее отец впал в старческое слабоумие, а у нее дома назревал кризис. В июне 1858 года она выложила все это в длинном, выстраданном письме к брату Фрэнсису. Вскоре за ним последовали и другие письма, отчаянные и сумбурные.
«Мне крайне жаль сейчас, когда тебя одолевают заботы из-за нашего дорогого отца в его нынешнем плачевном состоянии, навязывать тебе свои личные беды; но, увы, вскоре они уже выйдут за рамки личных дел, и потому, дорогой мой Фрэнк, я обращаюсь к тебе за советом, за твоим самым искренним суждением, ибо уверена, что на всей земле у меня нет более верного и прямодушного друга, чем ты».
Рейчел растили в атмосфере религиозного еврейского дома, и она была глубоко проникнута, по ее собственным словам, «простыми и прекрасными принципами иудейской веры». С Анри дело обстояло совсем не так, и почти все, перед чем она преклонялась, вызывало у него насмешку. Она знала о его взглядах уже на момент свадьбы, но настояла на том, чтобы он пообещал не вмешиваться в религиозное воспитание их будущих детей. Это слово он поначалу держал, а вот к остальным брачным обязательствам относился не так строго. В 1855 году супруги начали отдаляться друг от друга; к 1856 году они уже не жили под одной крышей. Она оставалась в Шато-де-Бюр, куда он время от времени наезжал повидать детей, но всегда покидал дом еще до того, как часы пробьют девять, даже в самое ненастье и по самым раскисшим дорогам.
«Я не раз упрекала его в связях на стороне, – писала она своему брату, – что он, разумеется, всегда с возмущением отрицал и объяснял наше расставание тем, что все свое время полностью посвящает делам».
Позднее ей стало известно, что у него за дела. Он жил с бывшей актрисой по имени миссис Фитцджеймс, и в 1856 году она родила ему ребенка – тот, правда, умер во младенчестве. В 1858 году она забеременела снова. Его связь, хотя и была болезненным унижением для Рейчел, все же не выходила за рамки того, что она была в силах вытерпеть. Причина же ее истинных терзаний заключалась в другом. Ее муж перешел в католическую церковь и намеревался окрестить их детей, а дочь Изабеллу отправить в монастырь.
«…Нужно ли говорить, что с тех пор, как он заявил мне об этом, я не сомкнула глаз и не имела ни минуты покоя, я жила как бы в окружении врагов, которые в любой миг могут отнять у меня детей».
Она мучительно боялась того, что в римско-католической стране нет такого закона, который бы ему помешал.
«Дражайший мой Фрэнк, я обращаюсь к тебе с мольбой, я заклинаю тебя разобраться в этом деле как можно тщательней и защитить внуков нашего отца от столь ужасной участи, одна мысль о которой разбивает мне сердце и заставляет меня вновь и вновь благодарить Господа Бога за то, что он по милости своей лишил нашего отца рассудка и в последние его дни оберег его от знания об столь постыдном вероотступничестве».
И пока все это длилось, ей все так же приходилось принимать у себя гостей и улыбаться всем окружающим.
«Можешь представить себе, чего мне стоило заставить себя говорить с Мэри Мокаттой, которая теперь гостит у меня, и я пишу это в 5 утра, чтобы не дать ей понять, какие горести одолевают меня».
У д’Авигдоров было четверо детей. Элиму, старшему, ничего не угрожало. Ему уже было семнадцать, и он учился в Англии. Изабелла, на год младше, была, по словам ее матери, «тверда в Моисеевой вере» и, может быть, из-за этого часто вынуждена была терпеть насмешки и грубости от своего отца. Как-то раз он купил ей медальон с фигуркой святого и велел носить его. Мать вынула оттуда фигурку, а отец вернул на место. Последовала битва характеров:
«Я возмутилась и сказала, что этого она носить не будет. На что он самым грубым образом заявил мне, что, если она не наденет медальон и не будет носить его постоянно, ее в ближайшее же воскресенье увезут в монастырь…
Услышав об этом, Изабелла изумила меня своим спокойствием; она сидела не шевелясь и, казалось, решила не говорить ни слова, которое могло бы еще больше его ожесточить. Конечно, она надела медальон, ибо не так уж это важно, какой в нем кусочек металла. Но как же печально, что юная девушка должна претерпевать такую борьбу. Она была бледна как смерть прошлым вечером, когда скандал утих и отец ее уехал».
Если инцидент и имел какие-то последствия, то в первую очередь только укрепил узы между матерью и дочерью. К тому же она, будучи из рода Голдсмидов, обладала самостоятельным умом, и навязать ей свое мнение было нелегко. Двое младших детей, однако, находились в непосредственной опасности:
«Моя главная и самая настоятельная тревога – это Сержи и Боли, мои младшие любимцы; ибо я уверена, что, если бы Анри мог какой-либо уловкой увести их с моих глаз, он бы непременно их окрестил, и тогда, мне кажется, по здешним законам, я, не являясь католичкой, лишилась бы права опеки над ними и их, конечно же, совершенно забрали бы у меня».
Недостатка в таких примерах, когда католические власти отнимали детей у родителей-евреев, не было, даже если оба родителя принадлежали к иудейской вере. Буквально в том же году ее брат Фрэнсис участвовал в акциях протеста против именно такого похищения еврейского ребенка в Италии. Это было дело семьи Мортара. Следовательно, страхи Рейчел не были воображаемыми. Более того, ее муж пытался изолировать ее от контактов с внешним миром. Он перехватывал письма ей и ее детям, заменил их гувернантку, набожную лютеранку, католичкой. Он пытался избавиться и от двух англичанок-протестанток, которых его жена привезла с собой в качестве горничных, и нанять вместо них французских католичек. Она, как могла, боролась с его происками, но он шаг за шагом изматывал ее.
«Вчера я сказала ему, что, если бы не дети, я бы не выдержала такой жизни; он сказал, что я могу уезжать, если хочу, и что не нуждается в моих деньгах. Что он уговаривал меня вернуться, потому что ему нужны были дети. Думаю, сейчас его цель в том, чтобы измучить меня и заставить уехать, и тогда, как ему кажется, он сможет поступить с детьми, как ему заблагорассудится. Но в этом он ошибается, я готова ежечасно сносить новые муки, и оторвать детей от меня можно только силой».
У Рейчел оставался только один надежный путь к спасению – побег. Сначала она решила уехать с гувернанткой и тремя детьми якобы покататься за городом, после чего повернуть и во весь опор мчаться в Дьепп и оттуда в Брайтон, но она опасалась, что это может вызвать подозрение. Поэтому разработала более тщательный план. Она поедет в одной карете, гувернантка и дети – в другой, а их багаж последует за ними в третьей. Все они встретятся в Сен-Жермене, пересядут в другую карету и поедут на Северный вокзал.
Трудно понять, почему кавалькада карет должна вызвать меньше подозрений, чем одна, и зачем вообще это рандеву в Сен-Жермене. Графине явно очень нравилось строить эти заговорщические планы, но, несмотря на их изощренность, она с детьми все-таки добралась до Лондона без происшествий.
К тому времени, как она отправилась в путь, в тайну было посвящено уже достаточно народу, чтобы муж прознал о ее замыслах, но, если это и случилось, он не пытался их сорвать. Более того, чем глубже вникаешь в обстоятельства дела, тем отчетливей создается впечатление, что скандалами и угрозами он просто хотел измотать жене нервы, чтобы отделаться от нее и вернуть себе свободу. После их бегства он даже не пытался связаться с нею или требовать вернуть детей. Возможно, всеми его мыслями нераздельно завладела миссис Фитцджеймс. Он продолжал вести жизнь блестящего вельможи в Париже, получал ордена и титулы, бился на дуэли с Кавуром и умер в 1871 году вскоре после краха империи. Было нечто почти символическое в том, когда он умер, как будто почувствовал, что не подходит для жизни в республике.
Графиня поселилась в доме возле Гайд-Парк-Гарденз, в районе Лондона, который облюбовала для себя Родня. Рейчел стала посещать Западнолондонскую реформированную синагогу, но, вероятно, сочла ее слишком современной, и в 1884 году она и двое ее сыновей, Элим и Сергей, перешли в сефардскую синагогу на улице Бевис-Макс. В 1863 году ее дочь Изабелла вышла за Горацио Лукаса, художника и друга Кристины и Данте Габриэля Россетти, и овдовела десять лет спустя. Она увлекалась верховой ездой и до самой старости любила проскакать на лошади по Роттен-Роу. По-видимому, французская культура была ей ближе, чем английская, и она так и не отвыкла называть богослужение в синагоге французским словом le messe. Оба ее брата Сергей и Болеслав умерли в неизвестности. Второму посвящена книга Г.К. Честертона, где автор предполагает, что он отказался от веры матери ради веры отца.
В Элиме, старшем, было что-то от колорита, энергии и сумасбродности отца, но ничего от его доходов. Он учился в Лондоне в Университетском колледже и после учебы хотел поступить в Корпус королевских инженеров, а потом (по крайней мере, так гласит семейное предание) отправился сражаться к Гарибальди, но из-за слабого зрения ему пришлось обратиться к менее героическим занятиям, и в конце концов он стал инженером-строителем и надзирал за крупными общественными проектами на Балканах и в Леванте.
Элим вернулся в Англию в 1880-х и посвятил себя жизни сельского джентльмена. Он посылал статьи на деревенские и спортивные темы в разные журналы, например в Country Gentleman, Horse and Hounds и Vanity Fair. Он часто писал о еде, старался поднять уровень английской кулинарии и продвигал эту кампанию в своем собственном доме. Обед у д’Авигдора мог немало потрепать нервы: жена и шестеро детей напряженно и неподвижно сидели в ожидании, не вызовет ли какое-то блюдо неудовольствие хозяина дома. Если это случалось, он выбегал из столовой в приступе ярости и порой не возвращался целыми неделями.
Он написал несколько романов под псевдонимом Скиталец, которые привлекли благосклонное внимание публики и значительное число читателей. Все это были истории из сельской жизни о величественных особняках и широких полях, о баронетах и сквайрах и веселом деревенском люде, мучительно пошло-сентиментальные, однако кое в чем раскрывающие жизнь в Англии и характер самого автора. Пожалуй, самой успешной из его книг была «Прекрасная Диана». Ее герой по имени сэр Генри Банском, с его страстью к охоте, придирчивыми вкусами и постоянными долгами, буквально был списан д’Авигдора.
Элим также составил проспект для Новозеландской Мидлендской железной дороги, который в своем роде тоже относился к художественному вымыслу. «Акционеры компании могут поблагодарить судьбу за свою исключительную удачу», – писал он. Возможно, ему нравилась ирония, заключенная в этой фразе, потому что он сам владел значительным числом акций и ничего не мог с ними поделать. Памфлет по сути своей был образчиком бесстыдного впаривания. Железная дорога разорилась в 1895 году, выплатила 25 процентов по долгам и ничего по обычным акциям.
Он пробовал себя и в других предприятиях, которые оказались не более успешными. Его политические взгляды соответствовали образу жизни, и, в отличие от большинства Родни, он был тори. Элим приобрел активную радикальную газету Examiner, чтобы продвигать политику тори, но, как только прибрал ее к рукам, она почти тут же вылетела в трубу.
Под конец жизни он вступил в Ховевей Цион, группу первопроходцев-сионистов в основном из России, которые планировали основать еврейские сельскохозяйственные поселения в Палестине. Он стал главой английской ветви движения и составил ее устав. Это было одно из немногих предприятий из тех, к каким он приложил руку, которые не окончились полным провалом.
Удивительно, что сионистские идеи, едва только затронувшие еврейские массы, понравилась этому неуравновешенному сельскому помещику. Незадолго до того по еврейским общинам в России прокатились погромы, и Родня поспешила к ним на помощь с деньгами и сочувствием, но она и не помышляла ни о каких принципиальных улучшениях. Из всех родственников Элим один увидел необходимость радикальных перемен и обосновывал необходимость создания еврейского государства в таких выражениях, которые предвосхитили «Еврейское государство» Герцля. Его дочь Сильви (она вышла замуж за христианина) перевела «Еврейское государство» на английский и написала множество песен, пользовавшихся популярностью на собраниях сионистов.
Как ни парадоксально, сионизм Элима мог быть побочным продуктом его торизма. Как добрый тори, он был добрым богобоязненным гражданином, то есть прилежно посещал синагогу, а в последние десять лет своей жизни был активным старшиной на Бевис-Маркс. Возможно, в сионизме он видел логическое воплощение молитв – занимающих центральное место в еврейском богослужении – о возвращении на Сион. Будучи инженером-строителем, он участвовал в прокладке железных дорог в разных областях Османской империи и таким образом познакомился с Палестиной. Он верил, что переселение туда евреев – это прямой способ вернуть жизнь в угасающую провинцию. Палестина нуждалась в евреях, как евреи нуждались в Палестине.
Трагедия Элима заключалась в том, что он слишком многого ждал. Он никак не мог примириться с жизнью англичанина среднего класса с соответствующим доходом. Происходя от д’Авигдоров и Голдсмидов, он чувствовал, что имеет право требовать богатства от мира или по крайней мере от родственников, и некоторое время казалось, что он может рассчитывать на этот подарок судьбы.
Вернувшись в Англию в 1880-х годах, он получил ежегодный доход в 700 фунтов, а затем еще 1000 фунтов в год от матери. Также он надеялся унаследовать ее состояние, которое, по слухам, дало бы около 5000 фунтов ежегодно, но главные его чаяния были связаны с кентскими поместьями Голдсмидов в Сомерхилле, которые передавались по мужской линии.
Имение в Сомерхилле времен короля Якова, располагавшееся на нескольких тысячах акров земли, приобрел сэр Исаак Лион Голдсмид еще в 1849 году. Мать Элима была девятой из двенадцати детей сэра Исаака, и к моменту рождения Элима между ним и наследством стояло уже около двух дюжин прочих претендентов, но сначала дядья умирали один за другим, а потом и двоюродные братья стали гуртом переселяться в загробный мир.
В 1866 году имение унаследовал сэр Джулиан Голдсмид. Он женился в 1868 году, и Элим, который тогда находился за границей, с живым интересом и тревогой наблюдал за тем, какие же плоды принесет этот союз. В 1869 году родился первый ребенок – дочь, в 1870-м второй – снова дочь, в 1871-м третья дочь, в 1873-м четвертая дочь, в 1874-м пятая. Семья смотрела на это, не веря глазам. Но сэр Джулиан с тем же самым апломбом, благодаря которому сделался самым популярным председателем комитетов в палате общин, не желал сдаваться. В 1877 году у них родилась шестая дочь, в 1879-м седьмая, в 1880-м восьмая. Пять, шесть, семь дочерей – это можно назвать невезением, но восемь – это уже похоже на преступный сговор. Сэр Джулиан опустил руки.
Элим вернулся в Англию. Сомерхилл был почти что у него в руках, и он стал вести себя так, будто деньги уже лежат на его банковском счете. Он делал долги направо и налево. Он много занимал у своей матери, дядьев, кузенов и через посредника сообщил сэру Джулиану, который уже раньше помогал ему займами и денежными подарками, что не отказался бы от ежегодного перечисления на его счет. Сэр Джулиан был самым отзывчивым, самым добродушным, самым щедрым человеком на свете, но это было чересчур даже для него. Сэр Джулиан указал Элиму, что тот не имеет ни законного, ни морального права предъявлять ему какие-либо претензии:
«Тот факт, что мистер д’Авигдор еще может унаследовать имение Голдсмидов, скорее говорит в пользу того, что до тех пор, пока оно находится в моих руках, мой долг состоит в том, чтобы максимально использовать его во благо моей многочисленной семьи и дочерей, а для того, чтобы помогать мистеру д’Авигдору держать охотничьих собак или яхту…
Более того, те крупные суммы (потраченные им по причине его прискорбного обыкновения участвовать в предприятиях, кои он в силу своего сангвинического темперамента склонен считать прибыльными, тогда как дело всегда оборачивается ровно противоположным образом), которые я уплатил за него, дабы помочь ему выбраться из трудностей, и дают мне все основания не оказывать ему какое-либо содействие в будущем. Также до меня дошли сведения, что часть средств, которые сэр Фрэнсис оставил графине, пошли на уплату других долгов мистера д’Авигдора. Подобный метод делить шкуру неубитого медведя представляется мне порочным».