© Ханох Дашевский, 2021
© Интернациональный Союз писателей, 2021
Тема войны неисчерпаема. И через пятьдесят, сто, двести лет она всё так же будет волновать, изумлять и ужасать потомков. И не перестанут чтить память тех, кто встал на пути кровожадного зверя, остановил его, задержал и сломал ему хребет.
Война принесла неисчислимые бедствия. Более всего пострадали оккупированные территории СССР. Но даже там нацистская секира действовала избирательно. Были те, кого изначально приговорили к поголовному уничтожению, те, чья очередь должна была наступить позже, те, кто был обречён на подневольное существование, и те, кто в силу этнических предпочтений гитлеровцев имел шанс пройти процедуру онемечивания и быть причисленным к «расе господ».
Но даже те, кого нацистская расовая теория приговорила к смерти, не сразу оказались в безвыходном положении. Не везде и не всегда отсутствовал выбор, только человеческое зрение нередко было ограничено повседневной суетой. По этой причине кто-то сумел вовремя увидеть надвигающуюся смертельную волну, а кто-то не спешил покинуть берег, потому что обманчивое спокойствие и устоявшиеся представления мешали раскрыть глаза. В тот момент правильное решение означало жизнь, неправильное – смерть, и боязнь перемен, нежелание нарушить сложившийся жизненный уклад вели к расстрельному рву. Далеко не все понимали это.
Но исторический роман «Рог Мессии» – это не только рассказ о том, что может произойти, когда инертность и эгоизм преобладают над разумом и волей. В книге несколько сюжетных линий, и в каждой из них свои метания и муки, свои «и жизнь, и слёзы, и любовь». Наряду с вымышленными действуют реальные персонажи, а вымышленные имеют своих прототипов. Они – живые люди: не каждый может ощутить силу, и не каждому дано побороть слабость. А кроме того, есть те, кто помогает, и те, кто убивает. Всё так, как было в жизни.
И вместе с героями книги у читателя будет возможность побывать на улицах довоенной Риги и увидеть этот город в начале войны, переместиться в Нью-Йорк и Тель-Авив, в окопы под Таллином и на корабли Балтийского флота, совершающие трагический Таллинский переход, в поля Подмосковья и на берега Волхова, в партизанскую Белоруссию и на Курскую дугу, в освобождённую от гитлеровцев Прибалтику, где скрываются в подполье и ведут отчаянную борьбу вчерашние коллаборационисты, и в послевоенную Европу, по дорогам которой бредут уцелевшие в невиданной бойне, всё потерявшие надломленные люди. Прочитавшие первые две книги тетралогии и последующие две, которым ещё предстоит составить её продолжение, узнают о тех, кто, тяготясь своим бессилием, шёл на заклание, и о тех, кто взял в руки оружие и, пройдя фронты Великой Отечественной войны, продолжил борьбу, ибо мир наступил не для каждого. Роман «Рог Мессии» не только еврейская сага, так как судьбы евреев тесно переплетаются в нём с непростыми судьбами людей других национальностей. Эта книга о страданиях и борьбе, предательстве и верности, об индивидуальном героизме борцов с нацизмом и коллективном подвиге Красной армии. Она обо всех и для всех.
Моей жене Мине,
чью поддержку я ощущал
на всех этапах работы над книгой
Погибнут от меча все грешники народа Моего, которые говорят: «Не постигнет и не придёт на нас это бедствие!»
Амос 9:10
Болела спина, но в подвале, набитом людьми, Залман Гольдштейн не мог ни лечь, ни вытянуть ноги. Полчаса тому назад высокий, крепкий латыш с такой силой ударил его прикладом в спину, когда он замешкался у двери, что Залман только чудом не скатился с лестницы. Он боялся получить новый удар и старался двигаться как можно быстрее, чувствуя, как позади него тяжёлые сапоги шуцмана пересчитывают ступени. Не прошло и минуты, как Залмана втолкнули в уже заполненный испуганными людьми синий автобус, до войны перевозивший пассажиров по улицам Риги, а теперь приспособленный, как посмеивались бравые латышские парни, для «санитарных целей». Ещё минута – и дом на улице Свободы исчез из вида. Проехав по Столбовой, автобус свернул на улицу Ва́лдемара, где в особняке высланного Советами в Сибирь банкира Шмуля́на располагалась «контора» руководителя «команды безопасности» Виктора А́райса.
Сидя на грязном полу, Гольдштейн понимал, что из подвала, где он находится, обратной дороги нет: почти все попавшие сюда евреи исчезали навсегда. Не испытанный прежде ужас, поднимаясь из сумеречной глубины своего постоянного обитания, охватывал его, лишая способности думать. Тогда он впадал в забытье, но когда сознание возвращалось, вместе с ним возвращались не покидавшие его ни на мгновение мысли. Как могло такое случиться? Почему, игнорируя предупреждения, сомневаясь и не доверяя, он дождался худшего? Ему бросали спасательный круг, а он в своём дурацком высокомерии отталкивал его, потому что видел вокруг лишь спокойные воды и не понимал, что за этим коварным затишьем поднимается волна, которая погубит всех.
Тот декабрьский день 1938 года доктор Гольдштейн запомнил очень хорошо, потому что вечером этого дня у него произошла серьёзная размолвка с женой. Накануне закончилась Ха́нука, отгорели восемь свечей, и, хотя днём открывали окна, запах воска ещё чувствовался в гостиной. Войдя в квартиру, Гольдштейн отдал пальто служанке Марте, помыл по неизменной докторской привычке руки и прошёл в большую светлую комнату. Ничто не предвещало скандала, и только звуки музыки, издаваемые «Бехштейном», вызывали в душе, как нередко случалось в последние годы, вместо желанного умиротворения са́днящее чувство утраты. С женой у Залмана были добрые отношения, построенные на взаимном стремлении как можно меньше ворошить прошлое. «Вот именно – добрые», – с грустью подумал Гольдштейн, потому что как ни старались оба склеить возникшую в их отношениях трещину, линия разлома всё равно проступала.
Увидев Залмана, Э́стер перестала играть. Доктор рассчитывал на семейный ужин. Жена была рядом, Лия занималась чем-то у себя в комнате, но отсутствовал Мойше, которого дома и в гимназии звали Михаэлем: по вечерам он занимался боксом в спортивном клубе «Макка́би»[1]. Будь на то воля Гольдштейна, он так и назвал бы сына – Михаэлем, но отец доктора реб[2] Исро́эл, человек уважаемый, неизменный синагогальный староста, не соглашался ни за что. Какой может быть Михаэль, когда его покойного отца звали реб Мойше? Папа серьёзно нервничал, и Залману пришлось уступить.
Доктор поцеловал жену, поймав её улыбку. Долгожданный ужин откладывался. Нужно было ждать Михаэля. На самом деле Залман был против увлечений сына. Бокс? Ну что это за калечащий спорт? А кроме того, что это за спортивный клуб, из которого Михаэль приносит домой сомнительные идеи? Заразился сионизмом и рассуждает о Палестине как взрослый. Что за блажь? Мальчику всего-то пятнадцать лет. Ну, конечно, – у него там родной дядя. И Эстер, он, Залман, в этом уверен, тайно поддерживает Михаэля. Не понимают они оба, что такой жизни, как в Латвии, у них в Палестине не будет. Придётся всё начинать сначала, и где? В азиатской пыли и грязи? Взгляд доктора упал на круглый обеденный стол, где лежал большой распечатанный конверт, а рядом – письмо и ещё одна бумага, по виду какой-то документ. Неспокойное сердце подсказало, что это тот самый документ, который доктор Гольдштейн меньше всего хотел бы видеть.
– Дорогая, – начал было он, собираясь задать естественный в подобном случае вопрос, но Эстер опередила:
– Давид прислал письмо и сертификат.
– Но разве мы просили?
– Мне всё больше кажется, что этот документ нам очень скоро пригодится.
– Что всё это значит, дорогая? – Залман почувствовал, как в нём начинают говорить два голоса. Один, раздражённый, доказывал, что надо быть категоричным и жёстким. Другой, спокойный и тихий, убеждал не спорить и поискать путь к компромиссу.
– Нам придётся серьёзно поговорить, Зяма. Но сначала прочитай.
Гольдштейн взял в руки письмо. Написанное на идиш неровным почерком, оно читалось с трудом. Доктор давно отвык от такого чтения. На идиш он говорил только с отцом и тёщей, да ещё со своей сестрой Ми́рьям. Другая сестра, Гита, была вся в маму. В доме Гиты говорили по-немецки, поэтому госпоже Хане больше всего нравилось бывать у старшей дочери. Мать Залмана – коренная рижанка – презирала идиш. Родители Ханы, потомки выходцев из Курляндии[3], считали её брак мезальянсом, они долго не давали на него согласия, пока претендент на руку их дочери не выучил кое-как немецкий язык. Реб Исроэл тоже выдавал себя за рижанина, но при этом тщательно скрывал, что родился в латгальском местечке Пре́йли. Зато в семье доктора Гольдштейна говорили не только по-немецки, но и по-латышски. Такой порядок Залман установил с первого дня: в его доме не должен звучать жаргон, который почему-то называется языком идиш. Благодаря матери и тому, что доктор изучал медицину в Гейдельберге, он говорил не на каком-то провинциальном диалекте, а на «хох дойч» – литературном немецком языке. А латышский был языком государства, за свободу которого Гольдштейн воевал в девятнадцатом году. Памятный знак и памятную медаль участника освободительной войны он считал своими главными наградами. Только одно долго не удавалось Гольдштейну: его жена, происходившая из Двинска[4], ни за что не собиралась отказываться от привычного произношения своего имени – Эсфирь, по-домашнему Фира, как, впрочем, и от идиш, своего родного языка. Но Залман поступил мудро. Фира хотела играть, у неё был почти абсолютный слух, и доктор взял для жены учительницу музыки, прибалтийскую немку Амалию Стессель. Она-то и приучила упрямую не только правильно говорить по-немецки, но и отзываться на «Эстер».
Зная, что жена легко читает письма брата, Залман протянул ей листок:
– Прочти лучше ты.
«Дорогие мои Фира и Зяма, – писал Давид, упрямо обращаясь к сестре по-домашнему, по-старому, – дорогие племянники Мойше и Лия! Вам мои объятия, поцелуи и поздравления с Ханукой. Вас обнимают моя жена Ципора и сыновья Йоэ́ль и Э́зра. Когда мы станем зажигать ханукальные свечи, мы будем думать о вас, о том, чтобы мы все вместе зажгли через год эти свечи в Стране Израиля, единственной в мире стране, где должны находиться евреи. Сон не приходит ко мне, когда я думаю о том, что ваша жизнь под угрозой. По вечерам я выхожу из дома, иду к морю и там, на берегу, пытаюсь понять, что я ещё не сделал, каких слов не нашёл, чтобы убедить вас как можно скорее уехать. Потому что под этими соснами, под которыми вы пока ещё гуляете, может пролиться еврейская кровь. Ради бога, не медлите! Посылаю вам сертификат – разрешение на въезд в Палестину. Этот документ получить очень трудно, особенно сейчас, когда британцы чинят всевозможные препятствия беженцам из Европы. Хотя вы могли бы въехать и без него, как люди достаточно состоятельные, но сертификат – это гарантия, с ним вам будет легче, в том числе и в дороге: кто знает, как всё сложится. Путь непростой и неблизкий. Помните, дорогие, что цена этому документу – жизнь. Ведь вы сидите на вулкане».
Дальше брат Эстер описывал, как строится и растёт Тель-Авив, сообщал палестинские новости, а в конце вновь настойчиво просил отнестись к его письму со всей серьёзностью.
Положив письмо на стол, Эстер произнесла:
– Что ты думаешь, Зяма?
Она хорошо знала, что думает Зяма, но хотела послушать, что он скажет. Может быть, письмо Давида, взволнованное и тревожное, произвело впечатление?
А Залман думал о том, что Давид начинал свою жизнь в Палестине с коровника в кибуце[5] и изнурительной работы в поле. После долбил киркой каменистую почву, строя дороги, с первопроходцами закладывал поселения, был одним из командиров самообороны, а теперь является важной фигурой в этом, как его (доктор с трудом вспомнил древнееврейское слово)… ах да, ишуве[6]. И он, доктор Гольдштейн, восхищается шурином, но ему, известному рижскому врачу, что делать в Палестине? Бедняков лечить? Так их у него в больнице «Бикур холим»[7], где он постоянно консультирует, тоже хватает. И вообще: «Под этими соснами, под которыми вы гуляете, прольётся еврейская кровь». Какая кровь? Убьют всех? Выстроят в ряд и станут палить из пулемётов? Что за вздор? Кому в Европе придёт такое в голову? Да, национал-социалисты в Германии наложили на евреев жёсткие ограничения, даже всегерманский погром недавно устроили, но где Германия и где Латвия? Президент Ульманис правит твёрдой рукой и ограничивает радикалов. «Пе́рконкрустс»[8] запрещён. И Гольдштейн не сдержался:
– Знаешь, Эстер, мне нравится твой брат, но не нравится его агитация. Он говорит вещи, в которые трудно поверить. Это ещё не повод, чтобы всё бросить. Наломать дров легко, а кто потом собирать будет? Делай что хочешь, но с Давидом я не согласен. Нельзя нам трогаться с места. Сейчас, когда всё хорошо, когда у моей клиники такая известность – как можно всё это оставить? А дети? У них привычная жизнь, учёба – каково им будет там, где всё по-другому? В арабской наполовину стране, где осёл перекрикивает муэдзина, и наоборот? – Залман начал стремительно выкладывать всё, что знал и не знал о Палестине.
Эстер покачала головой:
– В этом ты весь. Йо́сеф, в отличие от тебя…
Этого говорить не следовало. Эстер прикусила язык, но было поздно. Она поняла это по изменившемуся лицу Залмана.
– Йосеф? – саркастически переспросил доктор. – И о чём же думает Йосеф? Не о том ли, как увести жену от мужа и мать от детей?
Эстер побледнела. Это был нехороший признак.
– В отличие от тебя, – решила не останавливаться она, – Йосеф готов был уехать со мной даже в Палестину. И мои дети не были для него помехой. А знаешь ли ты, что он уже собирался открыть для них банковский счёт? Положить туда немалую сумму? Доказать, что его намерения серьёзны? Но я уговорила его этого не делать. Как будто чувствовала, что вернусь к тебе.
На этот раз побледнел Залман. Прежде жена ничего такого не рассказывала. Так вот как далеко зашло у них дело. А что, если это не всё, что ему известно? Кто теперь знает, какие ещё тайны у Эстер?
– Я только думаю, – проговорил он медленно, тщательно выговаривая каждое слово, – как случилось, что я раньше об этом не знал. Значит, ты мне не всё рассказала? И какие ещё у тебя секреты? Ведь мы договорились, что всё останется в прошлом, а сегодня ты снова назвала этого человека по имени.
– Мне кажется, мы уходим в сторону, – совершив оплошность, Эстер явно пыталась сменить тему. – Давид пишет, что мы сидим на вулкане. И я ему верю. Вот и Михаэль говорит…
– Михаэля оставь в покое! – доктор почувствовал, как тлевшее в нём раздражение постепенно превращается в гнев. – Это твой брат ребёнка настраивает! Что он в свои пятнадцать лет понимает?! Я запрещаю Михаэлю переписываться с Давидом!
– А я тебе говорю, что Михаэль писал и будет писать дяде! Знаешь что, Зяма, мы сейчас с тобой напрасно ссоримся, а мой брат не случайно пишет, что нам надо поторопиться. Между прочим, ты сам мне сказал на днях, что встретил Зенту.
Залмана охватило негодование:
– Что ты сравниваешь! То, что у меня было с Зентой, из-за тебя произошло. Ведь это ты мне изменила. Если бы не ты, я бы никогда себе не позволил. А про Зенту рассказал, чтобы показать тебе, что я ничего от тебя не скрываю и для меня она – просто знакомая. А ты мне что-то недоговариваешь. Какие у тебя тайны?
– Нет никаких тайн, Зяма! И с этим человеком у меня всё кончено. С тех пор как я вернулась домой, ни разу его не видела. Разве я тебе когда-нибудь лгала? Сейчас нам надо другой вопрос решать, от этого наше будущее зависит. А если это вопрос жизни и смерти?
Но Гольдштейн уже не мог остановиться:
– Тебе мало, что ты пробила в наших отношениях такую брешь, которую заделать трудно? То, что ты совершила, – это классический адюльтер, и сам я классический персонаж – доверчивый муж, который ничего не подозревал. Верил тебе как себе самому. И сейчас вы с ним о чём-то сговариваетесь. Я это чувствую. С тех пор как вы расстались, этот Йосеф так и гуляет холостым. Не тебя ли дожидается? Вот что, Эстер! Я отказываюсь обсуждать это письмо. Ни в какую авантюру ты меня не впутаешь. Зря обещаешь брату, что мы приедем. Опять за моей спиной что-то варишь. Этот сертификат – твоя работа. Если тебе так хочется – пожалуйста! Бери своего Йосефа и поезжай! Могу дать тебе гет![9]
Эстер со слезами посмотрела на мужа. Из-за них её большие зеленовато-серые глаза, которые всегда так волновали Гольдштейна, казались ещё красивее, ещё больше.
– Ты старый глупец, Залман! – сказала она и вышла из комнаты.
«Вот так, – подумал доктор. – Два года прошло, а забыть не может этого молодого бездельника. Правда, богатого. Ну и что? Это причина вести себя так, словно она не жена и не мать? Сказала бы спасибо, что я не дал разрастись этой истории, не опозорил её на весь город, пока она неизвестно где с любовником находилась».
Залман сел в кресло и сжал руками голову. Воспоминания были слишком тяжелы и вызывали такую горечь, как будто всё это не закончилось два года назад возвращением и раскаянием Эстер. Но до сегодняшнего дня они с женой удачно обходили опасную тему, как обходят, идя босиком, острые камни. Что же произошло? Неужели всё из-за какого-то сертификата?
Зента! Может, не надо было напоминать о ней жене? Хотел как лучше, а получилось глупо. Уже после того, как Эстер вернулась, он стал оказывать знаки внимания своей медсестре – светловолосой латышке Зенте. Мужское самолюбие требовало выхода, доктору хотелось отомстить. Зента была соседкой Гольдштейнов, жила на один этаж выше. Муж Зенты, преподаватель университета, был намного старше жены. Что их свело, как они познакомились – для всех оставалось тайной. Профессор, тихий, вежливый человек, типичный интеллигент, всегда старомодно раскланивался с Гольдштейном, приподнимая при этом шляпу. После смерти мужа для вдовы настали нелёгкие времена:
у профессора были дети от первого брака, и большая часть наследства досталась им. Зента училась на медицинском, прошла два курса, но давно оставила занятия и была счастлива, когда сосед, известный доктор, предложил ей работу. В тот момент у Гольдштейна не было никакой задней мысли, он просто хотел помочь и, если бы не измена Эстер, никогда бы не затеял интрижку. Полгода Залман наслаждался своей сладкой местью, но долго так продолжаться не могло. Пришлось объясниться с Зентой и устроить её на работу к старому знакомому – доктору Ба́лодису, вдовцу. Вскоре они поженились, и Зента переехала к мужу, который жил неподалёку – на Дерптской улице. В клинику пришла новая сестра – Рута, и Залман старался реже вспоминать о симпатичной блондинке, к которой успел привязаться: он был очень рад, что всё так удачно устроилось. О том, что у его молодой жены была связь с Гольдштейном, доктор Балодис, конечно, не знал.
Хотя Гольдштейн считался прекрасным диагностом, он ошибался, думая, что Эстер увлеклась молодым и праздным сыном богача. Старый И́ сер Цимерман, выходец из Двинска, сделал огромный капитал на торговле лесом, но достоинством Йосефа были не деньги отца, а поэзия. Формально Йосеф Цимерман считался совладельцем фирмы «Цимерман и сыновья», но дело вели отец и младший брат, а Йосеф писал талантливые стихи. И хотя его охотно публиковали заграничные еврейские журналы, в Риге Йосефа как поэта знали меньше. Впрочем, в этом ничего удивительного не было, так как после переворота и установления диктатуры из всей многочисленной еврейской прессы в стране остались только два издания, одно из которых принадлежало религиозной партии «Агу́дэс Исро́эл»[10], а другое – радикальным сионистам-ревизионистам. Залман тоже ничего не знал о литературных занятиях Йосефа. Он вообще о нём почти ничего не знал и думал, что этот ловелас и Эстер случайно познакомились на юбилее Исера, который был давним пациентом Гольдштейна. Доктор видел, как они мило беседуют о чём-то друг с другом, но не придал этому значения. Полагал, что сын Исера и Эстер ведут обычный светский разговор. Если бы он только предвидел, что последует дальше, то никогда бы не пошёл с женой к Цимерману, хотя в тот вечер там собралось много важных людей. Но откуда ему было знать, что на самом деле Йосеф и Эстер познакомились раньше? Эстер было плохо, она пребывала в смятении. После четырнадцати лет брака ей казалось, что её отношения с мужем зашли в тупик, что поблекшие чувства превратили их совместную жизнь в рутину. И навестив однажды свою подругу Эмму, Эстер застала у неё дома какого-то мужчину.
– Как хорошо, что ты пришла! – обрадовалась Эмма. – Познакомься!
– Йосеф, – улыбнувшись, представился новый знакомый, и Эстер показалось, что этот Йосеф здесь не случайно. Она успела подумать, что у подруги интересный поклонник, и уже собиралась уйти, но Эмма прояснила ситуацию:
– Йосеф наш друг, пришёл к моему мужу, а тот почему-то решил, что они договорились встретиться в еврейском клубе. Теперь пьём чай и ждём моего путаника. Это у него не в первый раз. И как ему удаётся при этом свои дела вести? А Йосеф, между прочим, поэт.
– Ну что ты, Эмма. Если я пишу стихи, это ещё ничего не значит, – заскромничал Йосеф.
– Как не значит? – не сдавалась Эмма. – То, что ты известный поэт, даже я знаю. Сам Бялик[11] тебя отметил, когда в Ригу приезжал. Почитай нам что-нибудь. Эстер любит стихи.
Йосеф с интересом посмотрел на Эстер:
– Это правда? Вы любите поэзию, Эстер?
– Очень.
– Ну хорошо. Тогда слушайте:
Когда мерцает жёлтый лик луны
И распускает ночь над миром крылья,
Когда сияньем небеса полны
От звёздного ночного изобилья,
Прильни ко мне в молчании Земли
И обними, как только ты умеешь!
Какие горы высятся вдали,
К которым ты приблизиться не смеешь?
Какая непонятная тоска
Тебя насквозь, как лезвие, пронзила?
Вот на твоём плече моя рука —
Её не сбросит никакая сила.
А над тобою – свет высоких звёзд
И лунный диск, таинственно манящий.
Любовь моя, взойди на тонкий мост,
В неведомую бездну уходящий[12].
– Гениально! – захлопала в ладоши Эмма. – Так и видишь эту картину: таинственная ночь и женщина, которая стремится к возлюбленному, но не решается сделать последний шаг. – И Эмма пристально посмотрела на Йосефа.
Эстер зачарованно молчала.
Прибежал На́тан, муж Эммы, и они пили чай с тортом, который Натан, как виновник недоразумения, принёс из знаменитого кафе Цимбу́ра. И Эмма, не очень-то стесняясь присутствия Натана, смотрела на Йосефа так, что только слепой мог не заметить её особый интерес к этому человеку. Но Йосеф никак не реагировал на вызов Эммы.
И как-то так получилось, что Йосеф и Эстер вышли на улицу вместе. И почему-то Йосефу нужно было в ту же сторону, что и Эстер. Они говорили о многом: Йосеф умел рассказывать, умел слушать, и Эстер было так хорошо, как не было уже давно. А может, – она не хотела и боялась себе в этом признаться, – не было никогда раньше. Они не могли наговориться, им трудно было расстаться друг с другом, а тут ещё выяснилось, что семья Йосефа тоже из Двинска. Прошло совсем немного времени, и Эстер обнаружила, что думает о Йосефе, что этот человек прочно вошёл в её жизнь. Они ни о чём не договаривались, они ни разу не встретились друг с другом, но Эстер знала точно: Йосеф тоже думает о ней.
Залман был прав: всё решилось на том самом юбилее, о котором он вспоминал с тяжёлым сердцем. Но Эстер ушла не сразу. Ещё несколько месяцев она боролась с собой, понимая, что, вступив на тонкий мост, рискует рухнуть в пропасть, если о её отношениях с Йосефом будет знать вся еврейская Рига. Йосеф так же, как и Эстер, не хотел скандала и увёз её за границу. Уходя, жена оглушила ничего не подозревавшего Залмана, сказав ему правду, но через два месяца вернулась и была счастлива, оттого что никто не узнал о её поступке – ни взрослые, ни дети. Даже родная мать Эстер не знала, где её дочь, – доктор говорил всем, что отправил жену на лечение, и передавал от неё приветы. Но главное – молчал Йосеф. Вернувшись в Ригу, он даже намёком не выдал, где был и с кем. Это помогло Залману и Эстер заново строить отношения. Сама же Эстер, пока была с Йосефом, не задавалась вопросом, ждёт ли её Залман. На этот счёт у неё не было сомнений.
Труднее было Йосефу. Он действительно хотел жениться на Эстер, и если вначале опасался реакции родственников и знакомых, которых у семьи Цимерман было множество, то вскоре ему стало всё равно. И то, что Эстер была на два года старше, и то, что у неё были дети, не играло в тот момент никакой роли. Обоих охватила страсть, которую нельзя было остановить никакими доводами разума. Но если Йосеф окончательно потерял голову, то у Эстер, когда первый угар прошёл, начались мучения. Выросшая в традиционной семье, Эстер страдала, оттого что ни замужество, ни материнство не смогли удержать её от увлечения другим мужчиной, и порой эти страдания были невыносимы. Именно они вернули Эстер домой, и с тех пор она старалась избавиться от охватившего её чувства. Только сделать это безболезненно не получалось, запретный плод приходилось вытравливать с кровью. Связь с Йосефом открыла Эстер такие высоты и такие бездны, о которых она ничего не знала, восемнадцатилетней девушкой выйдя замуж. Залман был интересным мужчиной и всегда нравился Эстер, но с Йосефом она получала то, чего не хватало её романтичной и пылкой натуре. С ним она достигала всей глубины безумия и восторга. И всё равно, даже в те минуты, когда голова была в небесах, ноги Эстер прочно стояли на земле и в конце концов привели её обратно к Залману. Лишь небольшое стихотворение Йосефа, написанное накануне расставания, напоминало о коротком периоде безудержного счастья. Иногда Эстер вынимала из шкатулки сложенный вдвое листок и перечитывала строки, которые знала наизусть. Они как бы продолжали услышанные ею впервые стихи Йосефа, они как бы подводили итог:
Нет ничего печальнее любви,
Когда она приходит слишком поздно.
Забудь меня и как цветок живи:
С луной играй под крышей неба звёздной.
А я уйду. И унесу с собой
Твои глаза в предутреннем тумане.
И будет этот сумрак голубой
Напоминать о незакрытой ране.
Сойдутся дождевые облака,
И в день ненастья, в грустный день осенний
Увижу я тебя издалека,
Но не смогу обнять твои колени.