«Он, вполне возможно, уже умер, а больше я о нем ничего не знаю, – сказала она. – Сейчас он, наверное, в чистилище, а там, как тебе известно, почтовые марки не продаются».
Как раз в тот год, когда я поступал в гимназию, Бобби решил выращивать кресс-салат в цветочных горшках. А потом подолгу торчал перед своим домом, пытаясь продать его соседям и уверяя их, что кресс-салат чрезвычайно полезен и питателен. Майра напрочь утратила прежнее положение жуткой склочницы из трущоб в здешнем обществе – и жутко отощала, просто кожа да кости. Она стала похожа на какой‐то засохший стручок или кусок шелухи из пыльных стеклянных банок, на продаже которых Боб как‐то влачил свое существование.
На ежегодный экзамен по Закону Божьему у нас в начальной школе всегда приглашали католического священника; и это был последний раз для меня. Он сразу занял высокое кресло нашей директрисы, осторожно расположив на деревянной приступке свои широкие ступни в грубых башмаках. Священник был уже старенький, страдал одышкой, и от него исходил слабый запах влажной шерсти, лекарственных припарок, микстуры от кашля и набожности. Он очень любил задавать всякие заковыристые вопросы. «Нарисуй мне душу», – говорил он. А недалекий ребенок, взяв в руки мел, изображал на доске нечто, более всего похожее на человеческую почку или, может, на подметку ботинка. «Ах, нет, – расстраивался святой отец, хрипя и задыхаясь, – это не то. Душа, малыш, это сердце».
В тот год мне исполнилось десять лет, и к этому времени наше материальное положение и впрямь существенно изменилось. Мать оказалась права, сделав ставку на нашего холерического Жильца. Он оказался человеком невероятно мобильным, и вскоре мы вместе с ним переехали в маленький симпатичный городок, очень аккуратный и с более теплым климатом; весна там наступала гораздо раньше, и дома буквально утопали среди цветущих вишневых деревьев; лужайки перед домами были тщательно подстрижены, и над ними неслышно носились дрозды. Если шел дождь, тамошние жители говорили: ну что ж, для сада это очень даже хорошо, а в том рабочем поселке, где мы жили раньше, дождь воспринимали как одну из бесчисленных неприятностей, уготованных людям жестокой судьбой. Я почему‐то всегда был уверен, что Боб прятался среди истерзанных непогодой грядок с салатом из-за горестей, недоумения и своего чрезмерного трудолюбия. К нашему отъезду казалось, кости его гремят, отвечая на наш прощальный смех. О Филипе я тогда вообще не думал. Я выбросил его из головы, словно его никогда и на свете не было. «Ты, главное, никому не говори, что мы не женаты, – заговорщицким тоном предупреждала меня мать, словно радуясь своей двойной жизни. – Запомни: о нашей семье никогда и никому ни слова. Нечего им в наши дела нос совать». А еще нельзя дразниться через садовую изгородь, думал я. И слово «фобос» тоже произносить нельзя.
Лишь много позже, уже покинув родной дом, я понял, какой веселой и беззаботной была наша тогдашняя жизнь – как свободно люди разговаривали друг с другом, как свободно они жили. В их жизни не было тайн, в их сущности не было яда. Люди, которых я тогда знал, обладали невинностью и открытостью, мне самому, увы, совершенно не свойственными; если же я когда‐то и обладал подобными качествами, то давным-давно их утратил, они словно растворились в вечерних туманах, в сумерках, которые сгущались уже к четырем часам дня, в садиках, разделенных убогими изгородями и межами, заросшими сорной травой.
Я стал юристом; ведь, как говорится, надо же на что‐то жить, не так ли? Промелькнуло целое десятилетие – шестидесятые годы, – и собственное детство стало казаться мне принадлежащим совершенно иному, куда более древнему и куда более сумрачному миру. То был мой собственный внутренний мир, и я порой посещал его во сне, но каждый такой сон потом словно отбрасывал мрачную тень на весь последующий день моей жизни. Начались беспорядки в Северной Ирландии, и моя семья вечно ввязывалась в споры по этому поводу, а в газетах было полно фотографий – улицы с сожженными магазинами, а рядом их несчастные хозяева, и лица их так напоминали наши собственные.
Филип вновь появился в моей жизни, когда я успел уже стать взрослым и получить профессию; я жил тогда вдали от родного дома, но однажды приехал туда в гости. Солнечным пасхальным утром я завтракал в столовой, и окна ее, выходившие в сад, были распахнуты настежь, а за окнами виднелись аккуратно подстриженная лужайка и декоративная альпийская горка. Поскольку меня принимали как гостя, то за завтраком тост мне подали на тарелке, а джем положили в отдельную плошечку. До чего же изменилась здешняя жизнь, думал я, просто до неузнаваемости! Даже наш Жилец стал выглядеть почти цивилизованным: носил деловой костюм и посещал собрания «Ротари Клаб» [3].
Моя мать, в последнее время немного пополневшая, присела напротив и протянула мне местную газету, свернутую так, чтобы видна была лишь конкретная фотография.
– Посмотри-ка, – сказала она, – это свадьба той Сьюзи, что по соседству жила.
Я взял газету и, отложив тост, стал рассматривать лицо и фигуру той бывшей девочки, что тоже жила когда‐то в стране моего детства. Сьюзи выглядела все такой же «сердиткой»; она даже букет невесты держала в руках точно дубинку. Хотя все же в улыбке немного приподняла свою тяжеловатую челюсть. Рядом с ней стоял новоиспеченный супруг, а чуть позади неясными и ирреальными световыми пятнами виднелась родня. Я стал искать среди них того, кого мог бы теперь узнать, и нашел: Филип, ссутулившись и как бы смутно кому‐то угрожая, наполовину скрывался за рамкой фотографии.
– А где теперь ее брат? – спросил я. – Он был на свадьбе?
– Филип? – Мать как‐то удивленно на меня посмотрела и некоторое время молчала. Она даже рот слегка приоткрыла – воплощенная неуверенность – и, сама того не замечая, крошила пальцами кусочек тоста. – Неужели тебе никто не рассказывал? Ну, о том несчастном случае? По-моему, я тебе говорила… Разве я тебе сразу же обо всем не написала? – Она нахмурилась, даже тарелку со своим скромным завтраком сердито оттолкнула и смотрела на меня укоризненно: похоже, я сильно ее разочаровал. – Он же умер! – вымолвила она наконец.
– Умер? Как? Когда?
Мать кончиком пальца сняла с уголка рта какую‐то крошку.
– Сам себя убил. – Она встала, подошла к кухонному буфету, выдвинула какой‐то ящик, порылась под столовыми салфетками и фотографиями. – Вот, у меня сохранилась та газета. А ведь мне казалось, что я ее тебе послала…
Я понимал, что давно уже изо всех сил стараюсь буквально по кускам отсечь от себя свою прежнюю жизнь, вырвать ее из души и тела, а потому, естественно, многое пропустил. Однако мне казалось, что я все же не пропустил ничего существенного. Но смерть Филипа… Я вспомнил, как он кидался в меня камнями, как смущенно щурил свои серые глаза; вспомнил, что его голенастые ноги ниже края шортов были вечно покрыты синяками и ссадинами…
– С тех пор уже несколько лет прошло, – сказала мать, вновь присаживаясь к столу и протягивая мне найденную газету.
Как же быстро желтеют новостные издания! Глядя на эту газету, можно было подумать, что она из хранилища Викторианской публичной библиотеки. Я тут же начал читать и узнал, что Филип сам себя взорвал. Впрочем, в газете были приведены и подробный отчет коронера, и решение суда, в котором сие прискорбное событие именовалось «смертью в результате несчастного случая».
Филип смастерил в садовом сарае Боба некое взрывное устройство «на основе сахара и гербицидов». Причуды того времени – странные хобби, в том числе и по изготовлению различных взрывных устройств в домашних условиях; особенно это стало популярным после событий в Белфасте. Бомба Филипа – так и осталось невыясненным, с какой целью он ее изготовил, – в итоге неожиданно взорвалась прямо ему в лицо. И я вдруг начал размышлять: о чем он успел подумать в момент взрыва? Что осталось в его памяти? Сарай, мгновенно превратившийся в груду мусора? Горка пыли там, где высились стопки пустых цветочных горшков? Или то, как коровы на пастбище, услышав громкий хлопок, с любопытством повернули в ту сторону головы? И у меня вдруг промелькнула совершенно неуместная мысль: а ведь Ирландия в конце концов все‐таки его погубила, зато я, один из «временных» [4], один из «черных беретов», жив и невредим. Филипп был первым погибшим среди моих сверстников. И я теперь часто его вспоминаю. Ведь его же погубил какой‐то… гербицид – услужливо подсказывает мне память. Гербицид ‒ словно это слово требовало повторения. Впрочем, у меня самого взрыватель более замедленного действия.
В раннем детстве я часто спотыкалась и падала, с трудом перебираясь через бордюрный камень на тротуаре, куда выходила задняя дверь нашего дома, так что во время прогулок меня обычно сопровождал пес Виктор. Мы с большими предосторожностями пересекали двор, и я мертвой хваткой вцеплялась в ошейник пса и в густую жесткую шерсть у него на загривке. Виктор был уже стар, а его потрепанный кожаный ошейник стал совсем мягким и сильно истончился, так что держаться за него мне было очень удобно. Солнечный свет отражался от шиферных крыш и булыжной мостовой, между камнями которой расцветали одуванчики; старухи выбирались на крыльцо подышать воздухом, усаживались на кухонные табуретки и подолгу сидели, то и дело расправляя юбку на коленях. А где‐то далеко-далеко от нас – на фабриках, в полях, на угольных шахтах – Англия с унылым упорством продолжала двигаться вперед.
Моя мать всегда говорила, что замены не имеет ничто на свете, что каждая вещь обладает собственной внутренней ценностью и не похожа ни на что другое. Все в нашей жизни случается лишь однажды, счастье повторить невозможно, а потому, утверждала она, каждый ребенок должен иметь свое имя, свойственное лишь ему одному. Детей вообще нельзя называть в честь кого‐то другого, и сама она всегда была против подобного обычая.
Но почему же тогда мама нарушила свое собственное правило? Я и до сих пор пытаюсь это понять, а пока что расскажу одну историю о собаках, которая, пожалуй, имеет к решению этого вопроса некое косвенное отношение. Итак, если я сумею представить определенные веские доказательства, не согласитесь ли вы взять на себя роль судей?
По-моему, моя мать столь твердо придерживалась упомянутых убеждений именно потому, что сама была названа в честь одной своей родственницы по имени Клара, которая погибла в результате несчастного случая, катаясь на лодке. Если бы эта Клара не утонула, ей бы сейчас было уже 107 лет. По поводу характера этой Клары не было известно ровно ничего, так что и мать моя не досадовала по поводу такого замещения одного человека другим. Причина маминого негодования заключалась в другом: больше всего ее злило то, как ее имя произносят жители нашей деревни: «Кла-а-арай-ра». Оно выползало из их уст, как нечто липкое, тянущееся, похожее на выдавленную из тюбика соплю клея.
В то время у нас в поселке все считались друг другу какими‐то родственниками – кузинами и кузенами, тетушками и двоюродными бабушками, – и все жили в одинаковых домишках, выстроившихся унылыми рядами. Соседи – и дети, и взрослые – постоянно шныряли из одного дома в другой и обычно без стука, и моя мать каждый раз со вздохом замечала, что в цивилизованном мире принято сперва постучаться. На ее замечания, правда, никто не реагировал – ну, глянет на нее человек с полным непониманием абсолютно стеклянными глазами и продолжает вести себя, как обычно. В общем, между тем воздействием, которое мать, как ей представлялось, оказывала на окружавший ее мир, и тем результатом, которого ей на самом деле удавалось достичь, было страшное несоответствие. Но это я поняла гораздо позже. А тогда, в мои семь лет, мама была для меня и солнцем, и луной, и всем на свете. Она, как Господь Бог, была всюду и всегда. Она даже мысли мои умела читать, когда сама я еще и книжки‐то читать как следует не научилась и добралась только до «Зеленой книги», недалеко ушедшей от детского букваря.
На нашей улице и буквально в соседней квартире проживала и моя тетя Конни. Она действительно была моей родственницей, даже, кажется, кузиной, но я называла ее тетей, потому что для кузины она, на мой взгляд, была старовата. Вообще все родственные связи были настолько перемешаны и перепутаны, что разбираться в них не хотелось, да это было и не обязательно: достаточно было знать, что пес Виктор живет у Конни и большую часть времени проводит под кухонным столом. Конни каждый день кормила его мясным пирогом, за которым специально ходила в булочную на дальнем конце улицы. А еще он с удовольствием ел фрукты и вообще все, что мог раздобыть. Видя это, моя мать не уставала повторять, что собак следует кормить правильной собачьей едой из банок.
К тому времени, как мне исполнилось семь, Виктор уже умер, но самого дня его смерти я не помню; помню только, что меня вдруг охватило непонятное тоскливое ощущение необратимости случившегося. Конни называли вдовой, и я считала, что она вдова чуть ли не с рождения. Лишь став старше, я поняла, что слово «вдова» означает, что у нее когда‐то имелся муж. «Бедная Конни! – говорили люди. – Как только она переживет еще один тяжкий удар – смерть верного пса».
На седьмой день рождения мне подарили часы, а на восьмой, через год, я попросила щенка. Когда в семье впервые заговорили о возможном приобретении собаки, моя мать заявила, что хочет пекинеса. И после этих слов жители нашей деревни стали поглядывать на нее в точности так же, как когда она намекала, что цивилизованным людям следует сперва постучаться, а уж потом входить. Сама мысль о том, что у кого‐то в нашем поселке может появиться пекинес, большинству соседей представлялась просто нелепой; и я, кстати, отлично их понимала. Да такую собачку у нас запросто могли бы убить, освежевать и поджарить.
И тогда я заявила:
– Нет уж! Это все‐таки мой день рождения! И я бы хотела такую собаку, как Виктор.
– Но Виктор же был обыкновенной дворнягой! – возразила мать.
– Вот и пусть у меня будет обыкновенная дворняга! – не сдавалась я.
Видите ли, я тогда считала, что дворняга – это тоже такая порода собак. Я хорошо помнила, как тетя Конни восхищалась: «Эти дворняжки такие верные!»
Мысль о верности грела мне душу. Хотя я толком еще не понимала, каково истинное значение понятия «верность».
В конце концов оказалось, что дворняжка – это наиболее дешевый вариант, и мама уступила. В день своего рождения я с самого утра отчего‐то страшно волновалась. А потом к нам пришел какой‐то паренек с фермы Годбера и принес щенка. Песик стоял, моргая глазками и весь дрожа, на ковре перед камином, и его крошечные лапки казались хрупкими, как куриные косточки. День рождения у меня зимой, а в тот день еще и мороз ударил, так что все дороги подмерзли. Щеночек был белый, как Виктор, и хвостик у него был кренделем, как у Виктора, а на спинке коричневое пятно, похожее на седло, благодаря чему он казался похожим на исключительно полезное вьючное домашнее животное. Я пощупала шерстку у него на загривке и рассудила, что когда‐нибудь эта шерсть наверняка станет достаточно густой и длинной, чтобы за нее можно было цепляться.
А тот парень с фермы Годбера тем временем довольно долго о чем‐то беседовал на кухне с моим отчимом, которого мне велели называть «папа». Я к их разговору не очень прислушивалась, но потом мальчик вдруг громко воскликнул: «Это же просто ужас!» – но я так и не поняла, о чем это он. Когда парнишка собрался уходить, мой отчим зачем‐то решил пойти вместе с ним, и они, выходя за дверь, так оживленно болтали, словно были давними приятелями.
Я в то время никак не могла понять, как людям удается распознавать друг друга. Вот скажут, например: «Ну, ты же ее знаешь; ну, ее, она еще за него замуж вышла! Девичья‐то фамилия у нее была Констант, а может, Райли. Вот попробуй тут догадаться, с чего это ее фамилия вдруг изменилась? И что вообще происходит с человеком, когда у него фамилия меняется? Нет, правда, что?» Поэтому, когда кто‐то выходил из дома, я всегда пыталась представить себе, в качестве кого или чего этот человек вернется назад и вернется ли вообще. Но я бы не хотела прозвучать наивно или как‐то по-детски. Сама‐то я уже тогда отлично понимала и могла назвать и причину, и цель любого своего поступка. А потому считала, что другие люди просто становятся игрушками судьбы и жертвами собственных капризов. Я чувствовала себя единственной последовательницей логического мышления и единственным его бенефициаром.
В общем, когда мой отчим куда‐то вдруг ушел, я обнаружила, что мы со щенком остались в гостиной одни перед едва горевшим огнем в камине, и решила поговорить с песиком, называя его Виктором. Готовясь к появлению щенка, я успела прочесть учебник по воспитанию собак и узнала, что собаки любят, когда с ними разговаривают негромко, спокойно и ласково, но никаких советов насчет того, что именно говорить им таким тоном, в учебнике не было. Щенок, судя по его виду, пока что особых интересов в жизни не приобрел, и я решила поведать ему о тех вещах, которые были интересны мне самой. Я присела рядом с ним на корточки, чтобы его не смущала разница в наших размерах, и посмотрела ему прямо в глаза. Узнай и запомни мое лицо, безмолвно молила я его. И довольно долго о чем‐то ему рассказывала, так что он, похоже, сперва заскучал, а потом вдруг упал на пол, словно под ним разом подломились все лапы, и уснул мертвым сном. Я уселась рядом и стала за ним наблюдать. На коленях у меня, правда, лежала раскрытая книга, но я ее не читала, а внимательно следила за Виктором, стараясь даже не шевелиться. Никогда еще прежде я не застывала в такой неподвижности. Я знала, что излишняя суетливость – это порок, и не раз пыталась со своей егозливостью бороться, однако даже не подозревала, что где‐то во мне таится способность к такому абсолютному покою, к такой спокойной сосредоточенности, с какой я впервые примерно в течение получаса наблюдала за Виктором.
Когда мой отчим вернулся, он показался мне каким‐то встревоженным и довольно мрачным, а за пазухой что‐то прятал. И вдруг оттуда выглянула совершенно лисья мордочка, и черный нос принялся с шумом втягивать в себя воздух незнакомого помещения, а отчим сказал: «Это Майк. Чуть не сгинул, бедняга. Весь помет уничтожить собирались», и спустил принесенного щенка на пол. Тот оказался крепеньким и таким упругим, словно был сделан из каучука. А шерстка у него была пятнистая. Он тут же подбежал к камину, потом бросился к Виктору, тщательно его обнюхал и принялся бегать по комнате кругами, время от времени кусая в воздухе что‐то невидимое. От этих усилий у него даже язык из пасти вывалился. Но он не унимался и в итоге напрыгнул на Виктора, стал его тормошить и понарошку терзать, явно предлагая поиграть.
Майк – чтобы вам сразу стало понятно – вовсе не считался дополнительным подарком мне на день рождения. Моей законной собакой был Виктор, и за него я несла полную ответственность. А Майк сразу стал второй собакой: он принадлежал как бы всем и никому конкретно; за него никто никакой ответственности не нес. Виктор, как вскоре стало ясно, от рождения обладал весьма спокойным нравом и вообще был псом уравновешенным и благовоспитанным. Когда его впервые взяли на поводок, он повел себя просто идеально: сразу изящно пошел рядом, словно только так и ходил всю свою недолгую предшествующую жизнь.
А вот когда к ошейнику Майка впервые пристегнули поводок, пес мгновенно запаниковал, бросился к противоположному концу поводка, потом взвизгнул, закрутился в воздухе, куда‐то рванулся и перекувырнулся через голову. Затем он шлепнулся на бок, так испуганно кося глазом, словно у него от ужаса вот-вот случится сердечный приступ. Я дрожащими руками начала возиться с ошейником, стремясь поскорее отстегнуть поводок и отпустить пса на волю; а он закатил перепуганные глаза, и даже шерсть у него на шее стала влажной от пережитого стресса.
Пусть немного подрастет, посоветовала мне мама, а потом снова попробуешь приучить его к поводку.
И все говорили: как это мило, что Виктор теперь живет у вас вместе с родным братом, что они будут вечно друг другу верны и т. д. и т. п. Мне‐то самой так вовсе не казалось, но свои мысли на сей счет я предпочитала держать при себе.
Жизнь у щенков была очень даже хорошая, если бы не те призраки, что водились в нашем доме и по ночам вылезали то из кладовой с каменным полом, то из большого буфета, что стоял слева от камина. И уж будьте уверены – вода с них не капала, и они не были ни благородными дамами, ни светскими щеголями; никакого призрака утонувшей Клары в промокшей насквозь блузке, жуткими складками собравшейся у нее на шее, среди них не было. То были совсем иные призраки, с плотными рядами жутких острых зубов. Увидеть их было почти невозможно, зато их присутствие очень даже чувствовалось, особенно когда я замечала, что у собак дыбом встала шерсть на загривке, а по спине пробегает дрожь. Кстати, теперь шерсть у Виктора стала густой и длинной, хотя питались наши собаки отнюдь не баночным кормом, несмотря на все клятвы и заверения моей матери. Им доставались остатки всего того, что было у нас в тот день на обед или на ужин. У нас в доме вообще постоянно происходила подмена понятий, хоть мама и утверждала, что такое невозможно, ибо, по ее словам, ни одна вещь ни на какую другую не похожа.
– Попробуй-ка снова приучить эту собаку к поводку, – сказала она мне как‐то. Выражением «эта собака» всегда пользовались исключительно в отношении Майка. Так что Виктор на него не реагировал, а преспокойно сидел в уголке, поблескивая карими глазами. Он никогда никому свое присутствие не навязывал.
Я попробовала взять «эту собаку» на поводок. Майк тут же стрелой метнулся через всю комнату, увлекая меня за собой. Тогда я взяла в публичной библиотеке книжку «101 совет по уходу за собакой», но Майк ночью решил и сам поближе с ней познакомиться и в итоге сжевал ее всю, за исключением последних четырех советов. Не раз из-за его беспорядочных рывков я могла налететь на зеленую изгородь, свалиться в канал или в озеро, по которому местные жители любили кататься на лодках; Майк словно хотел, чтобы и я мешком плюхнулась в воду и утонула, как кузина Клара, сразу пошедшая ко дну, когда ее беспечный кавалер, сидя на веслах, слегка накренил лодку. Когда мне исполнилось девять, я стала особенно часто вспоминать Клару и то, как ее соломенная шляпа покачивалась на воде среди лилий.
В очередной раз моя мать нарушила ею же самой установленное правило, когда родился мой брат Пи Джи Пиг. Я слышала, как мои кузины и тетушки, понизив голос, обсуждали выбор имени для будущего младенца. Мои соображения, разумеется, в расчет не принимались – они, конечно же, были уверены, что я скажу: «А давайте назовем его Виктором». Всерьез обсуждалось имя Роберт, но моя мать сказала, что привычного сокращения Боб она не вынесет. Получалось, что сперва нужно исключить все те имена, которые люди привыкли превращать во что‐то другое. В результате имен осталось совсем немного – практически и выбирать‐то не из чего. В конце концов мать остановилась на имени Питер, настаивая на том, чтобы оба его слога были непременно жестко закреплены и ни в коем случае не подвергались сокращению. Интересно, как она рассчитывала избежать этого сокращения, когда Пит пойдет в школу или станет играть со сверстниками в футбол? Когда он вырастет и станет ткачом на фабрике или солдатом в гимнастерке цвета хаки? Я задавала себе эти вопросы и в уме лишь пожимала плечами. При этом я смотрела на себя со стороны и как бы говорила: «Но я же просто спросила!» И невольно делала такой жест, растопырив пальцы и удивленно округлив глаза.
Но с именем этого младенца было связано и еще кое-что – и это «кое-что» впредь собирались скрывать. Подслушивая под дверью – да, прокравшись вдоль стены и прижавшись к ней, я подслушивала под дверью! – я узнала, что ребенку дадут еще и второе имя, и это будет имя Джордж, а ведь именно так звали покойного мужа тетушки Конни. «Да неужели у Конни был муж?» – удивлялась я про себя. Я тогда все еще полагала, что вдова, как и дворняжка, – это просто такая самостоятельная разновидность живых существ.
Питер Джордж, повторяла я про себя, ПиДжи, Пииджии, Пи. Джи., P. G. Pig. Это означало, что его имя будет не просто Питер или Пит. Но почему это обсуждают тайком? Почему пригибаются и приглушают голос? Потому что говорить об этом Конни ни в коем случае было нельзя! Это было бы для нее уже слишком; если она об этом узнает, у нее начнутся бесконечные истерики. В общем, оказалось, что это имя – личная дань уважения, которую моя мать решила принести тому давным-давно сгинувшему Джорджу, о котором, насколько я помнила, она никогда раньше даже не упоминала; и ради принесения этой дани она готова была нарушить одну из самых стойких своих заповедей. Столь решительными, как она сказала, были ее мысли по этому поводу.
Но погодите. Погодите минутку. Дайте логике хотя бы в окошко к нам заглянуть. Ведь речь прежде всего идет о Конни, не так ли? О тете Конни, которая живет в соседней с нами квартире? И эта самая тетя Конни через три недели должна будет присутствовать на крестинах? У нас, католиков, обряд крещения стараются совершить как можно раньше, почти сразу после родов, поскольку все мы отлично помним о возможных происках дьявола. И вот тут я с легкостью представила себе, как ужасное слово «Джордж» тяжело срывается у священника с языка, вызвав болезненное стеснение у него в груди и заставляя голос его звучать, почти как стон; и, выкатившись наружу, это имя с грохотом обрушивается на каменные плиты пола и катится дальше по нефу прямиком к Конни; она лишь слабо взмахивает рукой, у нее вырывается полузадушенный возглас: «А-а… ах!» и… несчастная Конни падает как подкошенная. «Какая ужасная смерть, подумала я». И, нехорошо ухмыльнувшись, прибавила: «До чего нелепа будет ее причина!»
В итоге, разумеется, Конни обо всем узнала заблаговременно. Мать мрачно сообщила – и брови у нее грозно сошлись на переносице: «Ей в мясной лавке кто‐то сболтнул, что мы хотим дать младенцу имя Джордж. А ведь она, благослови ее, Господи, зашла туда только, чтоб кусочек мяса купить…»
Я не выдержала и ушла. На кухне в углу сидел Виктор и скалился, слегка приподняв верхнюю губу цвета сырой печенки. «Чего это он?» – удивилась я. Может, кто‐то из наших привидений слишком рано объявился? И я вдруг подумала: «А что, если это Джордж?»
Конни, жившая в соседней квартире, как всегда возилась у себя в кухне, и мне было хорошо слышно, как за тонкой стенкой постукивает по эмалированной раковине ее металлический дуршлаг, как скребут по линолеуму ножки кухонного табурета. Ни сегодня, ни в последующие дни Конни как‐то не проявляла ни малейших признаков истерики, горя или хотя бы ностальгии. Однако моя мать продолжала внимательно наблюдать за ней и все повторяла: «И все‐таки не следовало ей об этом говорить. Это ведь такое потрясение! У него могут быть весьма долгоиграющие последствия!» И мне показалось, что мама, говоря это, по какой‐то причине выглядела несколько разочарованной.
Я и тогда не понимала, в чем тут было дело, да и теперь не понимаю; и совсем не уверена, что мне когда‐либо захочется это понять; скорее всего, это был просто какой‐то тактический ход, который, словно в игре, один человек пытался использовать против другого; как раз по этой причине я никогда не любила всякие настольные игры и развлечения вроде «колыбели для кошки», раскладывания пасьянсов и вырезания чего‐нибудь ножницами из бумаги. Зима – не зима, а я предпочитала играть на улице с Виктором и Майком.
Пи. Джи. Пиг родился весной. Я уходила в поля, тянувшиеся за домом, чтобы не слышать воплей младенца и бесконечных разговоров о кормлении и срыгивании. Стоило мне остановиться, и Виктор, дрожа мелкой дрожью, тут же усаживался у моих ног. А Майк продолжал, как безумный, носиться кругами среди ромашек. Привычным жестом сдвинув на затылок несуществующую ковбойскую шляпу, я скребла в затылке, точно один из наших стариков, и восклицала с чувством: «Нет, это же просто с ума сойти!»
Мой братишка только‐только начал учиться ходить, когда у Виктора вдруг стал портиться характер. Всегда такой сдержанный, даже застенчивый, он как‐то помрачнел да еще и взял моду зубами щелкать. А однажды, когда я, выйдя на улицу, хотела взять его на поводок, он вдруг подпрыгнул и слегка куснул меня в щеку. Будучи абсолютно уверенной в том, что непременно вырасту красавицей, я страшно боялась появления на лице всяких шрамов и отметин, а потому моментально промыла место укуса с мылом и вдобавок втерла в царапину немного неразбавленного «Деттола». Результат оказался чрезвычайно неприятным, куда хуже самого укуса; не выдержав жгучей боли, я завопила: «Черт, жжет как в аду!» Маму я ни о чем оповещать не собиралась, но она все поняла, учуяв знакомый запах антисептика.
А через некоторое время Виктор предпринял новое нападение – теперь на Пи. Джи. Пига, которого явно намеревался тяпнуть за лодыжку. Но ПиДжи обычно передвигался немецким гусиным шагом, и Виктор немного промахнулся – буквально на пару дюймов, – и в итоге я извлекла у него из пасти обрывок ползунков, сшитых мамой из полотенечного материала.
На взрослых Виктор не нападал. Наоборот, пятился от них, всячески уклоняясь от любой встречи. «Похоже, он только на детей охотится, – озабоченно заметила мама. – Вот что меня сбивает с толку».
Меня это тоже смущало. С какой это стати Виктор включает меня в число каких‐то детей? Ведь если б он смог заглянуть в мою душу, думала я, то сразу бы понял, что я не подхожу под это описание.
К этому времени у нас в доме появился еще один малыш. И, поскольку Виктору доверия больше не было, моя мать сказала, что с этим вопросом давно пора разобраться. Отчим плотно закутал Виктора в свое пальто. Но Виктор все же пытался вырваться. А когда мы с ним прощались и гладили его по голове, пришлось крепко держать собаке лапы и пасть. Он рычал на нас и злобно скалился. Отчим подхватил его и быстро понес куда‐то на дальний конец улицы.
Мама сказала, что они подыскали там для Виктора новый дом – он теперь будет жить у одной пожилой бездетной пары, – и я страшно загрустила. Я легко могла себе представить, как смягчаются печальные лица этих стариков-домоседов при виде моей белой собаки, у которой такое чудесное коричневое седло на спине. Виктор заменит им ребенка, думала я. Неужели они тоже станут перебирать своими старыми пальцами густую шерсть у него на загривке и крепко за нее цепляться, как это делала я?