Ни Босх, ни мисс Вуд кофе не захотели. Служанка развернулась. Послышался шелест платья об ее ноги. Дверь открылась и закрылась. Браун смотрел на нее еще мгновение. Потом заморгал и вернулся к действительности.
– Мы очень благодарны вам за содействие австрийской полиции, инспектор Браун, – говорил ему Босх. Он уже собрал все фотографии со стола (эллипса красного лака, имитирующего палитру художника) и доставал кассету из диктофона.
– Я лишь выполнил свой долг, – произнес Браун. – Руководство приказало мне прибыть в музей и обо всем вас информировать – так я и сделал.
– Вы, наверное, думаете, что ситуация несколько необычна, и мы вполне вас понимаем.
– «Необычна» – это мягко сказано, – усмехнулся Браун, пытаясь придать фразе оттенок цинизма. – Во-первых, в правила нашего департамента не входит утаивать от газет информацию о деятельности потенциального психопата. Завтра в лесу может появиться тело еще одной девочки, и у нас возникнут серьезные проблемы.
– Понимаю, – кивнул Босх.
– Во-вторых, не в правилах полиции – по крайней мере полиции этой страны – раскрывать таким частным лицам, как вы, детали, непосредственно связанные с расследованием. Обычно мы не сотрудничаем с частными агентствами безопасности, тем более до такой степени.
Снова кивок.
– Но… – Браун развел руками в жесте, который, казалось, означал: «Мне приказали прийти и вас информировать, и я это делаю». – В общем, я в вашем распоряжении, – добавил он.
Ему не хотелось демонстрировать недовольство, но он ничего не мог с собой поделать. Утром ему не меньше пяти раз звонили из разных департаментов, все выше и выше вздымавшихся по политической лестнице. Последний звонок был от высокопоставленной особы из Министерства внутренних дел, имя которой никогда не появлялось на страницах газет. Ему посоветовали обязательно прийти на встречу в Музеумсквартир и предоставить в распоряжение Вуд и Босха всю возможную информацию и помощь. Было очевидно, что у Фонда ван Тисха обширные и сложные механизмы влияния.
– Ваш кофе, – указывая на чашку, произнес Босх. – Он остынет.
– Спасибо.
На самом деле кофе Брауну больше не хотелось. Но из вежливости он взял чашку и притворно пригубил напиток. Пока сидевшие перед ним обменивались банальными фразами, он занялся их изучением. Мужчина по имени Босх нравился ему гораздо больше, чем женщина. Браун дал ему около пятидесяти лет. На вид – серьезный человек с блестящей лысиной в обрамлении седых волос, с благородными чертами лица. Кроме того, в начале разговора он признался Брауну, что в молодости работал на голландскую полицию, так что они практически были коллегами. Но мисс Вуд – совсем из другого теста. Выглядела она молодо, лет на двадцать пять – тридцать. Гладкие черные волосы, стрижка а-ля гарсон, идеальный пробор справа. Костлявое тело ламинировано платьем на бретельках, с шеи свешивается красный бедж отдела безопасности Фонда ван Тисха. Все остальное – тонна макияжа и абсурдные черные очки. В отличие от своего коллеги, Вуд никогда не улыбалась и говорила так, будто все вокруг находятся у нее в услужении. Браун посочувствовал Босху, что тому приходится ее выносить.
Внезапно у Феликса Брауна возникло странное ощущение. Чуть ли не раздвоение личности. Он увидел, как сидит в этой освещенной красными лампами и украшенной фотографией двух людей, вдавленных в стеклянный куб, комнате, перед красным столом в форме палитры художника, с этими двумя экстравагантными типами, а прислуживает ему служанка с внешностью одалиски, а перед этим он смотрел выставку голых раскрашенных молодых людей, пахнувших разными ароматами, и едва смог понять, какого черта здесь делает он, инспектор из отдела убийств. Он также не очень понимал, каким образом все это связано с происшедшим. Истерзанное тело, которое они нашли на рассвете в Винервальде, принадлежало бедной четырнадцатилетней девочке, убитой дичайшим способом – один из худших случаев садизма, виденных Брауном. Какова связь между этим убийством и красным кабинетом, одалиской, двумя смехотворными типами и музеем?
– Вообще-то, – произнес он, и перемена его интонации заставила женщину с мужчиной прервать разговор и посмотреть на него, – я еще не очень понял, какова ваша роль в этом деле, разве только вы возглавляете службу безопасности, где работал подозреваемый. Совершено жуткое преступление, и его расследование – дело исключительно полиции.
– Инспектор, вы знаете, что такое гипердраматическое искусство? – внезапно спросила мисс Вуд.
– Кто же не знает? – ответил Браун. – Я только что посетил выставку «Цветы». А мой двоюродный брат купил себе книгу для начинающих живописцев. Он хочет практиковаться на всех нас и каждый раз, как я прихожу к нему в гости, просит, чтобы я был моделью…
Босх засмеялся вместе с Брауном, но серьезность мисс Вуд осталась неизменной.
– Дайте определение, – попросила она.
– Определение?
– Да. Что такое, на ваш взгляд, ГД-искусство?
«Что еще она задумала?» – недоумевал Браун. Эта женщина его нервировала. Он поправил узел галстука и кашлянул, оглядываясь вокруг, будто ища по углам красноватой комнаты правильные слова.
– Можно сказать, что это люди, которые стоят неподвижно, а все остальные говорят, что они – картины, так? – ответил он.
Его ирония не вызвала у женщины никакой реакции.
– Как раз наоборот, – возразила Вуд. И впервые улыбнулась. Самой неприятной улыбкой, какую Браун когда-либо видел. – Это картины, которые иногда движутся и кажутся людьми. Дело не в терминологии, а в точке зрения, и это наша точка зрения в Фонде. – Голос у мисс Вуд был ледяной, точно каким-то загадочным образом каждое ее слово было скрытой угрозой. – Фонд берет на себя охрану и администрирование произведений Бруно ван Тисха по всему миру, а я возглавляю отдел безопасности. Моя задача и задача моего сотрудника, господина Лотара Босха, заключается в том, чтобы не допустить повреждения полотен ван Тисха. А Аннек Холлех была картиной, стоимость которой намного превышала все наши оклады и пенсии, вместе взятые, инспектор. Она называлась «Падение цветов» и была оригиналом Бруно ван Тисха, ее считали одной из величайших картин современной живописи, и она уничтожена.
Браун был поражен ледяной яростью, исходящей из этого быстрого пришептывающего голоса. Прежде чем продолжить, мисс Вуд сделала паузу. Ее черные очки с врезавшимся красным отражением стола разглядывали Брауна.
– То, что вы считаете убийством, мы считаем серьезным покушением на одну из наших картин. Как понимаете, расследование касается нас непосредственно, поэтому мы просили о вашем содействии. Все понятно?
– Вполне.
– Даже не думайте, что мы будем мешать вашей работе, – продолжала Вуд. – Полиция идет своим путем, Фонд – своим. Но я очень прошу, держите нас в курсе всех новостей по ходу расследования. Большое спасибо.
Встреча тут же закончилась. В сопровождении девушки из отдела по связям с общественностью, которая встретила его по приезде, Браун снова прошел по коридорам овального крыла Музеумсквартир, похожим на лабиринт. На улице щедрое летнее солнце вернуло ему спокойствие.
В машине по дороге домой название сверкнуло у него в голове точно красная молния, без всякого предупреждения. «Волшебный пурпур».
Так называлась красная-прекрасная картина, пахнувшая, как его жена. Огненно-красная, карминно-красная, кроваво-красная.
Визитка была цвета бирюзы, голубая, как волшебное заклинание, голубая, как мечта, голубая, как идеальное море. Она поблескивала в свете лампы в столовой. Номер был напечатан в центре тонкими черными цифрами. Кроме этого номера – наверное, сотового телефона, хоть код и странный, – ничего не было. Набирая его, Клара заметила, что на ее ногте еще блестят остатки краски с «Девушки перед зеркалом». На второй звонок откликнулся голос молодой женщины:
– Да?
– Здравствуйте, это Клара Рейес.
Она думала, что еще сказать, но тут поняла, что трубку повесили. Она решила, что связь прервалась случайно. Такое с мобильными иногда бывает. Ведь, по выражению Хорхе, это гнусные устройства, с которыми можно делать практически все, иногда даже говорить по ним. Она нажала на кнопку повторного звонка на телефоне. Ответил тот же голос в том же тоне.
– Кажется, раньше сорвалось, – начала Клара. – Я…
Повесили трубку.
Заинтригованная, она перезвонила. Повесили трубку в третий раз.
Она задумалась. Она только что вернулась из галереи «ГС» и, приняв душ и смыв краску с волос и тела, первым делом взяла визитку и позвонила. Клара в завязанном на груди синем полотенце сидела, скрестив ноги, в столовой, на коврике цвета морской волны. Она открыла окна, и ночной ветерок овевал ей спину. В музыкальном центре тихонько мурлыкал блюз. «Проблема не в телефоне. В этот раз трубку повесили раньше. Нарочно».
Она избрала другую тактику. Дистанционным пультом выключила проигрыватель, посмотрела на часы на полке и снова позвонила.
Когда женщина взяла трубку, Клара промолчала.
Тишина протянулась по обе стороны провода; стала глубокой, непонятной. Не было слышно ничего, даже дыхания, хотя было ясно, что в этот раз трубку не повесили. Однако ничего не говорили. «Сколько времени мне придется ждать, пока они решатся?» – думала она.
Вдруг трубку повесили. По часам прошла одна минута.
Значит, смысл в молчании. На этот раз оно длилось дольше, что, вероятно, означало, что от нее не требуется говорить. Но трубку повесили снова.
Она резко откинула спадавшие на лицо влажные светлые волосы. Для нее было очевидно, что ее подвергали интересному испытанию на натяжение.
Все великие мастера перед началом работы натягивали свои полотна. Натяжение было входной аркой в мир гипердраматизма – метод подготовки модели к тому, что приближалось, предупреждение: начиная с этого момента, ничто из происходящего с ней не будет следовать логике или общепринятым нормам. Клара привыкла к различным манерам натяжения. Художники группы «Зе Сёркл» и Джильберто Брентано чаще всего использовали метод показа садомазохистской параферналии. Жорж Шальбу, напротив, натягивал незаметно, создавая нужное настроение с помощью специально обученных людей, которые изображали любовь или ненависть к моделям, использовавшимся в его работах, или неожиданно начинали угрожать им: то были ласковы, то избегали их, вызывая таким образом мучительное беспокойство. Исключительные художники, такие как Вики Льедо, пользовались для натяжения самими собою. Вики была особенно жестока, потому что чувства ее были искренними: это походило на таинственное раздвоение личности, будто в одном и том же теле существовали Вики-человек и Вики-художница, и каждая из них работала сама по себе.
Чтобы успешно пройти этап натяжения, полотну необходимо знать две вещи: единственное правило состоит в том, что правил не существует, а единственный возможный способ поведения – движение вперед.
Звонить снова и молчать – это не дало бы никаких результатов: ей нужно было сделать следующий шаг. Но в какую сторону?
Подпись Алекса Бассана на левом бедре чесалась. В раздумье она осторожно погладила буквы подушечками пальцев.
И тут в голову ей пришла мысль. Мысль совершенно абсурдная, а потому Клара решила, что верная (так в мире искусства бывало почти всегда). Она оставила трубку на коврике, поднялась и выглянула в окно. Под наплывом прохлады голое, еще влажное тело, скрытое полотенцем, не почувствовало ни холода, ни неудобства.
Дождь омыл ночь. Не было запаха мусора, машин, испражнений, центра Мадрида, пахло чем-то похожим на запах моря в городе, ночным ветерком, благодаря которому Мадрид иногда притворяется пляжем. Но машины были. Они ехали, обнюхивая друг у друга зады и подмигивая светящимися глазами. Клара посмотрела на дом напротив: на последнем этаже горели три окна, и на одном из них стояли горшки с цветами перед кобальтовыми занавесками. Похоже, это голубые гиацинты. Она облокотилась на подоконник и поглядела на улицу с высоты пяти этажей своего блока. Ветерок шевелил ей волосы жестом уставшего кукольника.
Казалось, никто за ней не наблюдает. Абсурдно было думать, что за ней следят, что за ней наблюдают.
Абсурдно – значит правильно.
Она взяла радиотрубку, снова взглянула на часы, вернулась к окну и опять набрала номер с бирюзовой визитки.
– Да? – ответил женский голос.
Она молча ждала, встав как можно ближе к окну и стараясь не двигаться. Кайма синего полотенца шевелилась на ветру. Вдруг трубку повесили. Взглянула на часы: ровно пять минут. Настоящий рекорд, а это доказывает, что она сделала то, что нужно, и что на самом деле, как невероятно это ни кажется, за ней наблюдают. Она попробовала по-другому: снова позвонила и в один прекрасный момент, не отходя от окна, поднесла руку к волосам и поправила их. Трубку повесили сразу, чуть ли не до того, как она опустила руку.
Клара улыбнулась и молча кивнула, глядя на улицу. «Ага, попались: вы хотите, чтобы я молчала, чтобы подошла к окну, не двигалась и… Что еще?» Бассан иногда говорил ей, что ее лицо выражает одновременно доброту и злобу, «как у ангела с ностальгией по дьявольскому». В эту минуту ее выражение было скорее дьявольским, чем ангельским. «Что еще, а? Что еще тебе нужно?»
Первые шаги в странном храме искусства в начале нового произведения всегда оказывали на нее одно и то же воздействие: ее охватывал азарт. Ощущение совершенно невероятное. Как могут люди существовать, делая какую-то другую работу? Как могут существовать люди вроде Хорхе, которые не являются ни картинами, ни художниками?
Ее позабавил такой сценарий (в подобные моменты ее воображение бурлило): молчание в трубке длится десять минут, если она свешивается с балкона, пятнадцать – если ставит на поручень одну ногу, двадцать пять – если ставит вторую, тридцать, если встает на ограждение, тридцать пять – если шагает в пустоту… Может, тогда кто-нибудь и ответит.
«Но в таком случае полотно будет не натянуто, а испорчено».
Она выбрала другой вариант, гораздо более скромный. Снова взглянула на часы и, не отходя от окна, сняла полотенце и бросила его на пол. Позвонила. Услышала знакомый ответ. Застыла в ожидании.
Молчание длилось.
Когда, по ее расчетам, пять минут давно прошли, она подумала, что еще ей придется сделать, если трубку положат снова. Думать об этом пока не хотелось. Она продолжала неподвижно стоять нагишом перед окном. В трубке тянулось молчание.
Виноват во всем был черный котенок.
Впервые она увидела его у бассейна на Ибице под потоками жаркого солнца. Котенок странно, по-кошачьи, смотрел на нее, слишком широко раскрывая глаза кварцевого стекла и призывая разгадать его тайну. Но ей было четырнадцать, она лежала на животе на полотенце, расстегнув лифчик купальника, и тайны в тот момент не очень-то ее волновали. Она завоевала доверие котенка тихим мурлыканьем. А может, это он сам залюбовался ее красотой. Дядя Пабло, пригласивший ее на лето на Ибицу, часто в шутку спрашивал, кто ее имиджмейкер. «При такой красоте он наверняка у тебя есть». Клара с длинными светлыми волосами, с глазами, похожими на две покрытые морем планетки без следа суши, с тонкой подростковой фигуркой, четко обрисованной кожей, давно привыкла читать похвалу в чужих глазах. Когда она была маленькой, отец ее одноклассника по имени Борха дал ее отцу визитку со словами, что он телепродюсер и хочет взять Клару на пробы. Он заявил, что никогда не видел подобной девочки. Ее отец очень рассердился и слышать об этом не захотел. Вечером в доме произошла крупная ссора, и телевизионное будущее Клары было навсегда перечеркнуто. В девять лет, после смерти отца, было уже поздно его ослушаться. С тех пор жизнь стала очень непростой, потому что, лишившись отца, семья осталась без защиты. Галантерея, которую держала мать, где Клара начала работать, как только смогла, помогла им выжить и дала деньги на то, чтобы ее брат, Хосе Мануэль, окончил школу и начал изучать право. Ну и потом была помощь от дяди Пабло, который никогда о них не забывал. Дядя Пабло был бизнесменом, женатым на немке, он жил в Барселоне. Именно ему пришла в голову мысль вытаскивать Клару летом из Мадрида и привозить ее в свою квартиру в Кортичере, на Ибице, вместе с двоюродными сестрами. Сестры были старше и оставляли ее одну, но она не переживала: для нее был сказкой сам факт вырваться из унылой мадридской квартиры и месяц прожить в этом крохотном и необъятном местечке, окрашенном солнцем в синий цвет.
Однако, если бы не черный котенок, ничего бы не произошло.
А может, и произошло бы, но по-другому – Клара верит в предначертания судьбы. Тем солнечным летом 1996 года, пахнувшим хлоркой и морским ветерком, котенок сперва недоверчиво подошел к ней, а потом превратился в бархатный шар с голубыми отблесками. Он не пах ни хлоркой, ни морем, только мылом, и ясно было, что у него есть хозяин, потому что он слишком ухожен, чтобы думать, будто он дитя природы.
– Привет, – поздоровалась с ним Клара. – Киса, где твой хозяин?
Зверек мяукнул у нее между пальцев, открыв похожий на малюсенькое сердечко или раскрытую миндалину ротик. Она улыбнулась. Она совсем не боялась. В доме в горной деревне Альберка, где родился ее отец и куда они ездили каждое лето, пока он был жив, она привыкла к любым домашним животным. Клара погладила его так, будто это лампа, в которой скрывается джинн, исполняющий любые желания.
– Ты потерялся? – спросила она.
– Он мой, – послышался голос.
Тогда она заметила перед собой смуглые худые мокрые ноги Талии. Подняв глаза, она увидела против солнца ее улыбку и поняла (ибо верила в предзнаменования), что они подружатся.
Ей было тринадцать, большие глаза и кофейная кожа. Она одновременно мягко разговаривала и мягко улыбалась, словно речь и улыбка для нее одно и то же, словно все, что она говорит, – весело, а все ее улыбки – слова. Ее мать была из Венесуэлы, из Маракая, а отец – испанец. На другом конце острова, рядом с Пунта-Галера, у них был дом. В этот поселок Талия попала случайно, из-за того что ее родители пришли навестить своих друзей. Так что познакомил их черный котенок.
У отца Талии было много денег, намного больше, чем у дяди Пабло, который жил совсем неплохо. Дом на Пунта-Галера был огромным особняком с огороженным участком, полным деревьев и тени, парков и водоемов. Через два дня Талия пригласила Клару к себе, и та поразилась тому, что у подруги были мажордомы – не просто женщины, приходящие стирать и готовить еду, а одетые в униформу люди с остекленевшим взглядом. Но самое невероятное – это бассейн. Большой, с голубым прямоугольником воды. Казалось непостижимым, что в распоряжении маленькой смуглой Талии – весь этот громадный сапфировый зал, этот пол из жидких плиток, по которому можно прогуливаться, плавая. Однако первое впечатление Клары было другим.
В бассейне была еще одна девушка. Разве у нее есть сестра? Или это подруга?
Но девушка – явно взрослая. Она сидела на краю бассейна на коленях, скорее даже на четвереньках, и на ней были только крохотные синие трусики-танга. Ее тело очень странно сверкало. Когда Клара и Талия подошли к ней, она ни на миллиметр не сдвинулась с места.
– Это папина картина, – объяснила Талия. – Мой папа заплатил за нее большущие деньги.
Клара нагнулась и уставилась на застывшее лицо, блестящую от грунтовки и красок кожу, чуть трепещущие на ветру волосы.
– Невероятно, – поражалась Талия, видя ее изумление. – Ты не знаешь, что такое ГД-искусство? Ну конечно, она из плоти и крови, как ты и я! Это картина, гипер… – Тут она произнесла непонятное для Клары слово. – Она не в трансе, ничего подобного, она позирует. А этот запах – масляная краска.
«Элисео Сандоваль. „У бассейна“. 1995. Масло и кремы для загара, девушка восемнадцати лет, хлопчатобумажные танга». Вот что прочитала Клара на маленькой картонной табличке на полу рядом с фигурой.
Подобно большинству людей, Клара слышала о гипердраматическом искусстве и видела документальные фильмы и репортажи, но никогда не видела настоящую картину.
Словно под действием злых чар, она присела на колени рядом с картиной и забыла обо всем. Она обшарила ее взглядом: от кончиков пальцев рук до окрашенных волос; от шеи до изгиба ягодиц. Две полоски танга образовывали букву «V» – в саду было дерево такой же формы. Она пробежала глазами каждый миллиметр парализованной плоти, как будто это фильм, который она всю жизнь хотела посмотреть. Дрожа, она подняла палец и дотронулась до правого бедра «этого». Ощущение было как от прикосновения к краю вазы. «Это» даже не моргнуло.
– Эй, не делай так, – предупредила ее Талия. – Картины трогать нельзя. Если б тебя увидел мой папа!..
День прошел словно пытка. Ей приходилось прилагать неимоверные усилия, чтобы играть. Конечно, бедная Талия была тут ни при чем, виновато во всем было проклятое «это», непристойное, проклятое «это», которое не хотело шевелиться и сидело там, под солнцем, у воды, не потея, без жалоб, погрузившись в созерцание небольшого пространства плитки. Парализованная волшебная фигура в танга в форме «V», одновременно лишенная и исполненная жизни, – это она была во всем виновата.
В какой-то момент Кларе стало плохо. Ей не хватало воздуха, она задыхалась. Она бросилась бежать и спряталась в доме. На диване роскошной гостиной нашла котенка и сжалась в комок рядом с ним. Щеки ее горели, дышать было трудно. Когда наконец появилась Талия, Клара с мольбой взглянула на нее.
– Она что, никогда оттуда не уходит? – всхлипнула она. – Не ест? Не спит?
– Конечно, она ест и спит. Она выставляется только с одиннадцати до семи.
Вечером пришел мажордом. Было ровно семь. Тогда Клара, весь день неотрывно следившая за часами, подошла к картине. Она увидела, как «оно» шевельнулось, как после долгой неподвижности потянуло ноги и руки и с медлительностью рождающегося ребенка распрямило туловище и подняло голову с закрытыми глазами; увидела, как блеснуло на «его» расширившейся от дыхания груди масло; увидела, как «оно» бесконечно медленно встало и превратилось в женщину, в девушку, в такое же существо, как она сама. На синем фоне.
«Я хочу быть этим, – мелькнула у нее мысль. – Я хочу быть этим».
Зубы у нее стучали.
Какая-то женщина отодвинула кобальтовые занавески, высунулась и начала поливать голубые цветы. Вдруг она подняла глаза и заметила Клару. Посмотрев на нее минуту, брезгливо поежилась, потом ушла с балкона, закрыла окно и задернула занавески. В стеклах отразилось нагое Кларино тело в рамке ее окна, точеная фигура с лицом без бровей и депилированным лобком, груди, как две волнистые складки на бумаге, уже высохшие на ночном ветерке волосы, правая рука с телефонной трубкой – все это в неземном мире синего кобальта стекол напротив.
В телефоне царило молчание. Трубку не повесили.
Клара отдалась на волю воспоминаний, а появление женщины резко вернуло ее к действительности. Ибица, Талия и незабываемый момент знакомства с ГД-искусством растаяли в потемневших красках ночи. Она не знала, сколько времени ждет, не меняя позы. Наверное, не меньше двух часов. Державшая трубку рука казалась гораздо холоднее, чем все остальное тело, мышцы затекли. Она отдала бы что угодно, чтобы сменить позу, но продолжала неподвижно стоять, прижав к уху телефон. Она даже старалась поменьше дышать, будто работала в картине, не переносила вес с одной ноги на другую: стояла ровно, левая рука на бедре, колени прижаты к полосам батареи под занавесками, чтобы максимально приблизиться к окну.
Временами появлялось искушение повесить трубку. Потому что не исключена была вероятность того, что это глупое ожидание – ошибка. Возможно, идея неподвижно стоять нагишом у окна с трубкой в руке – всего лишь плод ее фантазии. В конце концов, она еще не получила от художника, кем бы он ни был, никаких указаний – ни жеста, ни слова. Кому придет в голову писать невидимой тишиной? Не говоря уже о раздутом счете за телефон, в который выльется это приключение. Хорхе над ней посмеется.
«Посчитаю до тридцати… Ладно, до ста… Если ничего не произойдет, повешу трубку».
Она была абсолютно вымотана (целый день на ногах в картине Бассана), хотелось есть и спать. Клара начала считать. С другой стороны улицы послышался смех мальчишек. Наверное, заметили. Это ее не волновало. Она – профессиональное полотно. Стыдливость и застенчивость давно остались позади.
«Двадцать шесть… двадцать семь… двадцать восемь…»
Вся ее жизнь была искусством. Она не знала, где граница, если только границы вообще существовали.
Она научилась показывать свое тело и использовать его в одиночку, перед другими и с другими. Не считать святым ни единого его уголка. Выдерживать до конца настырную боль. Мечтать, когда сведены мышцы. Воспринимать пространство как время, а время как нечто широкое, как ландшафт, в котором можно пройтись или задержаться. Контролировать ощущения, выдумывать их, играть, имитировать. Переступать любую грань, оставлять в стороне всякую осторожность, откидывать ненужный груз угрызений совести. Произведению искусства не принадлежало ничего – и тело, и мысль были направлены на то, чтобы творить и быть творимыми, на преображение.
Профессия эта была самой необычной и самой прекрасной в мире. Она посвятила себя ей тем же летом, по возвращении с Ибицы, и никогда об этом не жалела.
У Талии она узнала, что Элисео Сандоваль, автор картины «У бассейна», живет и работает в Мадриде вместе с другими художниками в загородном доме рядом с Торрехоном. Несколько недель спустя она явилась туда, одинокая и взволнованная. Первое, что она поняла, – не она одна решилась на этот шаг, а ГД-искусство в Испании популярнее, чем она думала. Дом кишел художниками и подростками, жаждущими превратиться в произведение искусства. Элисео, молодой венесуэльский художник с лицом боксера и потрясающей ямочкой на подбородке, за умеренную цену предлагал несовершеннолетним моделям начальные уроки, которые должны были держаться в тайне, да и продать картины не было никакой надежды, так как ГД-искусство с использованием несовершеннолетних еще не было разрешено законом. Клара воспользовалась своими небольшими сбережениями и начала ходить к нему по выходным. Кроме всего прочего, она научилась выставляться нагишом в помещении и на улице, в одиночку и перед другими. И часами терпеть краску на коже. И постигла основы гипердрамы: игры, репетиции, формы выражения. Ее брат узнал об этих занятиях, и начались споры, запреты. Клара поняла, что после смерти отца Хосе Мануэль хочет стать ее новым цербером. Но она не позволила. Сказала, что уйдет из дому, и так и сделала, как только смогла. В шестнадцать лет она начала работать в «Зе Сёркл», международной организации художников-маргиналов, которые готовили молодежь для больших мастеров. Там она нанесла на тело татуировку, перекрасила волосы в рыжий цвет, проколола нос, уши, соски и пупок колечками и участвовала в гротескных настенных картинах. Заработала денег и смогла учиться у Ведекинда, Квинета и Ферручолли. В восемнадцать лет она переселилась к Габи Понсе, начинающему художнику, с которым познакомилась в Барселоне, ее первой любви, ее первому мастеру. Когда ей исполнилось двадцать, Алекс Бассан, Шавьер Гонфрель и Гутьеррес Регеро начали звать ее в оригиналы. Потом пришли великие: Жорж Шальбу написал ее телом домового, Джильберто Брентано превратил ее в кобылу, а Вики добилась таких выражений лица, которых она сама в себе не подозревала.
Однако гении ее еще не касались.
Но что будет, не переставала думать она, что будет, если никто не ответит, что будет, если ее будут натягивать сверх разумных пределов, если попробуют довести ситуацию до грани, что будет, если…
Ночь сделалась темно-синей. Ветерок, который раньше освежал, теперь леденил до костей.
Она посчитала до ста, потом еще до ста и еще до ста. Наконец просто перестала считать. Положить трубку она не решалась, потому что чем больше проходило времени, тем более важным (и сложным) ей казалось то, что ее ожидает дальше. Самое важное и сложное, самое жесткое и рискованное.
Она смотрела на тишину, на то, как свет погружается в сон, на царство котов. Наблюдение за рождением рассвета в городе показалось ей подобным созерцанию незаметного движения стрелки на часах.
Что будет, думала она, если с ней не заговорят? Когда, в какой момент следует считать, что настал конец игры? Кто первым сдастся в этом огромном несправедливом противостоянии?
Вдруг в трубке снова раздался женский голос. Ее слух так долго был погружен в тишину, что было немного больно – так болит зрачок слепца, внезапно увидевшего свет. Голос был резким и лаконичным. Он назвал место: площадь Десидерио Гаоса, без номера. Имя: господин Фридман. Время: ровно в девять утра. Потом трубку повесили.
Какое-то время Кларе хотелось стоять в той же позе с трубкой в руке. Потом с гримасой усталости она вернулась к неудобствам жизни.
Был рассвет четверга, 22 июня 2006 года.
Чердак. Чердак. Дом в Альберке. Папа.
Солнце ярко светит над садом. Вид замечательный: трава, апельсиновые деревья, синяя клетчатая рубаха отца, соломенная шляпа и очки с толстыми квадратными стеклами, потому что Мануэль Рейес близорук, очень близорук, причем практически добровольно, по крайней мере он смирился и не переживал из-за этого чудовища с толстой, вышедшей из моды роговой оправой на своем лице. Он уверял, что очки придают некую солидность тем подробным объяснениям о картинах музея Прадо, с которыми он выступал перед туристами. Потому что такая у папы была работа – водить людей по залам музея и громко, с трезвой эрудицией пояснять им тайны «Копий» и «Менин», его любимых полотен. Папа подрезал апельсиновые деревья, а ее брат Хосе Мануэль практиковался в гараже с мольбертом (он хотел быть художником, но папа советовал ему получить высшее образование), а она ждала у себя в комнате, когда они с мамой пойдут к мессе.
Тут она услышала шум.
В таком доме, как Дом, где их (шумов) гнездится столько, еще один шум ничего не значит. Но этот ее заинтриговал. Ее брови выгнулись в крохотную букву «V». Она вышла посмотреть, что или кто шумел.
Чердак. Дверь слегка приоткрылась. Наверное, мама зашла что-то положить, а потом плохо закрыла ее.
Чердак – запретная комната. Мама не разрешала детям заходить на чердак, боясь, что нагроможденные там вещи на них свалятся. Но Клара и Хосе Мануэль считали, что там спрятано нечто ужасное. В этом они были согласны. Разным было лишь значение, которое каждый придавал ужасному. Брату казалось, что ужасное – это что-то плохое; Кларе было неясно, плохое оно или хорошее, но уж точно жутко притягательное. Как конфетка, которая вредит здоровью, но одновременно тянет к себе. Если бы перед ними появилось нечто ужасное, Хосе Мануэль в страхе отступил бы, а Клара зачарованно подошла бы поближе, как ребенок, ожидающий ночью прихода волхвов[3]. Сама сущность ужасного вызвала бы двоякую реакцию: нечто по-настоящему ужасное напугало бы Хосе Мануэля и привлекло бы Клару к себе словно наваждение, притянуло бы – как камень тянет в темноту колодца (с такой же естественной мрачностью).