bannerbannerbanner
Проза о неблизких путешествиях, совершенных автором за годы долгой гастрольной жизни

Игорь Губерман
Проза о неблизких путешествиях, совершенных автором за годы долгой гастрольной жизни

Полная версия

Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.

© Губерман И., 2020

© Иванов Е., иллюстрации на обложке

© Издательство «Гонзо», оформление

* * *

Учился, путешествовал, писал,

бывал и рыбаком, и карасем;

теперь я дилетант-универсал

и знаю ничего, но обо всем.

Светлой памяти Миши Юдсона, писателя и друга



Тридцать лет на сцене

Точнее говоря – тридцать один, впрочем, красивый заголовок много интересней голого факта. Надо было бы устроить бенефис, но лень и неохота: старость. Я уже привык к ее медлительному ритму.

Мне одна старушка в Москве как-то сказала доверительно:

– Вы должны жить долго, потому что вы себе представить не можете, как ваши стихи влияют на мое здоровье.

Я этот завет и исполняю.

Вообще, старушки положительно относятся ко мне.

Еще одна сказала мне, что у нее от чтения моих стишков понизилось давление.

А у другой – повысился в крови гемоглобин. От этого читательского одобрения, конечно, надо жить и жить.

Еще совет очередной старушки: толстых книг писать не надо, потому что толстая книга очень больно бьет по голове, когда засыпаешь.

Как-то мы с женой в гостинице на Рижском взморье познакомились с симпатичной старушкой, которая оказалась года на три старше меня, лет восьмидесяти семи, как не более. Общительна она была, словоохотлива и местами хвастлива. Так, в ранней юности случился у нее роман с Герасимовым. Их ведь (известных Герасимовых) было трое: двое кинорежиссеров и художник. Был, правда, еще и знаменитый антрополог-скульптор. Просто я других не знаю. А старушка, видимо, забыла начисто, с кем именно из них случился у нее роман, так что в детали не вдавалась. Упомянет лишь неназойливо фамилию (довольно часто) и замолкает. Но как-то высказалась столь прекрасно, что я тут же записал с восторгом ее фразу. Мы втроем поднимались в лифте на наши этажи – она, мой тамошний приятель и я. О чем-то говорили незначительном, и мой приятель, вспомнив про расхожий совет дамам не садиться в лифт с незнакомыми людьми, поинтересовался у нее насчет опасности быть изнасилованной в лифте. Старушка яростно сверкнула мутноватыми глазами и сказала злобно:

– Не трогай мечту!

Раз уж начал я писать об этом дивном возрасте, то не могу не вспомнить тост одной приятельницы нашей, справедливо она им гордится: за хорошие анализы! И тут же похвалюсь, как некий доктор, опытно помяв живот мой, одобрительно сказал: ваша печень еще не знает, что вы – пьющий.

Эх, читатель, не с того я начал, с чего хотел. Я собирался начинать с признания, как долго я боялся сесть за это предисловие. Чего боялся, сам уже не знаю, просто все тянул и откладывал.

А побороли эту неохоту – дивные мысли мной издавна любимого Евгения Шварца. Он меня издалека ободрил, еще в совсем молодом возрасте сформулировав девять правил для себя. Под номером один шло: «Писать ежедневно». Под номером шесть – «Черновики запрещены». Под номером восемь: «Писать можно о чем угодно, что угодно и как угодно». И под девятым: «Все на свете интересно». Это меня когда-то сильно вдохновило. Хотя насчет «как угодно» есть у меня большие сомнения. Я ведь очень много читаю. И порой такое попадается, о чем лучше всех сказал какой-то старый еврей: «Руки опускаются ниже всяких критериев».

Начну с печального.

На склоне лет явилось у меня забавное душевное расстройство. Я считаю числа на номерах машин, которые увидел. И если сумма первых трех цифр совпадает с суммой трех последних, я счастлив и молча благословляю владельца транспорта. Это не так уж часто случается: за каждый выезд в город – один или два раза. И я чувствую, что день прошел не зря. Конечно, безобидное расстройство, но ничего я с ним поделать не могу, такая вот мания.

А подлинное чувство унижения меня совсем недавно постигло.

Вдруг по электронной почте получил я крайне уважительное письмо из Питера, от какой-то явно административной женщины из Театра комедии имени Акимова. Мол, не найдется ли у меня время выступить в их театре с концертом. Господи, да еще как найдется, честь какая! И мгновенно день в гастролях отыскался, и в хмельном виде уже не раз я похвалился друзьям, где я буду скоро читать свои стишки. Но тут получаю (от нее же) новое письмо. Вы меня, дескать, извините, Вы должны меня понять, но Управление культуры отказало в разрешении на Ваш концерт в нашем театре.

Что это значит – отказало? Значит, надо к ним за разрешением обращаться? Но тогда не Управление культуры этот орган, а Управление культурой. Ничего себе поправка. Я почувствовал, что будто снова живу в Советском Союзе, мерзостное очень ощущение.

Чтобы его загладить (снова оно вспыхнуло), я похвалюсь одним глупейшим случаем. Недавно в Вене мы сидели с женой, от виденного отдыхая, на скамейке в дивном дворце – музее Бельведер. И к нам вдруг с возгласами припорхнула толстая рыжая тетка неопределенного возраста. Изъявив свои восторги, она взяла у меня автограф и с торжественной серьезностью сказала:

– Самый, конечно, изумительный момент нашего приезда в Австрию – это встреча с вами!

Как я не заплакал, удивляюсь до сих пор.

В Сан-Франциско (недавно поездил по Америке) я услышал дивную историю. Молодой адвокат, еврей, работал в юридической конторе, поставляющей защитников тем людям, у которых не было денег на частного адвоката. И был он позван к некому убийце. Подзащитный оказался молодым наглым парнем, да еще и ярым антисемитом. Увидев адвоката, он разругался грязными словами и погнал его прочь. Тогда к нему явилась вся их адвокатская контора – трое сразу. И притом – одной национальности. Старший даже был в кипе. Увидев надругательство такое над его святыми чувствами, убийца по-мальчишески заплакал.

– Неужели, – говорил он сквозь текущие потоком слезы, – нет среди юристов неевреев?

И тогда старшему так стало его жалко, что погладил он убийцу по затылку и участливо сказал:

– Есть, сынок, конечно, есть, но все они – прокуроры.

Ты прости мне, друг-читатель, вечные мои мало связанные переходы от сюжета к сюжету, все эти житейские истории, но я недавно вдруг набрел на истинного, подлинного российского патриота. Настоящего, а не из числа тех лицемеров, что, разбрызгивая слюни, громогласно вопиют о собственной любви к отчизне.

Это в Нижнем Новгороде было (не случайно, значит, именно оттуда был Козьма Минин). В ходе чемпионата мира по футболу 2018 года, который, как известно, проходил в России, местная аптекарша, продавая презервативы иностранным футболистам и болельщикам, прокалывала иглой эти нехитрые приборы для скоропалительной любви. Она это делала, как призналась на следствии, для улучшения отечественного генофонда. Очень уж ладные и стройные были эти гости России. Я таких бы женщин награждал и всячески благодарил – за отвагу, сметку и патриотизм. Я лично восхищаюсь ее подвигом.

Однако же все – все написанное выше – только попытка куда-либо в сторону сместить/отложить или хотя бы как-то оттянуть то главное, ради чего я это предисловие пишу.

Мне восемьдесят три уже (с огромным хвостиком), пора бы закругляться. Говоря высоким стилем, подводить итоги. Если Бог поможет, то предварительные…

А какие у меня итоги? Я за эти тридцать лет изрядно помотался по различным городам и странам. Скромное эхо этих путешествий (впечатления и даже мысли) рассеяны по сборникам последних лет – они стишки там предваряют.

Вот я и надумал собрать их воедино – чем не итоги? За последние пятнадцать – двадцать лет гастролей с начала этого столетия (я ведь уроженец прошлого – не только века, но тысячелетия). Надеюсь, это кому-то будет интересно.

Тени в раю

Воинственное прошлое жителей Швейцарии осталось в том времени, что на будущее не распространилось.

Когда-то это были элитные воины в европейских армиях, причем и на противной стороне швейцарцы бились с тем же платным воодушевлением. Но столетия выветрили их наемную отвагу, и швейцарцы стали домоседами, часовщиками, сыроварами и патриотами. Символом былого остался снайпер арбалета Вильгельм Телль. Еще в России навсегда сохранилось профессиональное название охранника – швейцар, когда-то пришедшее сюда через Германию и Польшу.

Сегодня вся Швейцария – страна умиротворенного покоя и хронического процветания. Лыжные курорты, зеленые долины возле озер немыслимой красоты и отрешенные альпийские вершины – словом, это грех и упущение – Швейцарию не повидать и не проехаться по ней.

Нам повезло: ревнивый Бог еврейский, благосклонно (в меру своего доброжелательства) взирающий на нашу жизнь, переселил на жительство в Швейцарию довольно много россиян – достаточно, чтоб нас с женой туда однажды пригласили.

Мы жили у людей немыслимого обаяния и гостеприимства. В их заснеженной деревушке возле города Ньон я выпил столько виски, что уже за первые два дня блаженно понял: удалась швейцарская поездка.

В Женеве мы виделись с очень славными людьми, хотя сам город был чужим донельзя.

Самый лучший в мире город можно усреднить и обезличить, возведя в нем столько офисов, контор и учреждений, как здесь. Шевельнулось во мне вялое желание добраться до холма Шампель, лобного места средневековой Женевы. В шестнадцатом веке там по приказу Кальвина сожгли на костре великого ученого и столь же безрассудного еретика Мигеля Сервета. Я, однако же, сообразил, как может выглядеть современный спальный район на этом месте, и оставил глупую сентиментальную затею что-нибудь почувствовать спустя без малого пятьсот уплывших лет.

 

И все-таки витает, витает в Женеве ощутимый дух седой цивилизации. То вдруг над островком, где, по преданию, любил сидеть Жан-Жак Руссо, то под массивной древней аркой перестроенного дома, то в разбойном повороте узкой улочки.

Тата, моя чуткая жена, прекрасно это выразить сумела. Мы возвращались от приятелей в тот дом, куда пустили нас пожить, успели на автобус и уже почти доехали, когда мне Тата вдруг сказала:

– Давай сойдем на остановку раньше, я люблю гулять вечером по Европе.

После и по Берну мы немного погуляли.

Я вдруг вспомнил, что в середине тридцатых годов здесь состоялся шумный судебный процесс: решали степень подлинности «Протоколов сионских мудрецов». Понаехало полным-полно различных экспертов-специалистов и решили, что это бесспорная фальшивка, к радости евреев и наивных гуманистов всех мастей.

Только все равно продолжали идти «Протоколы» по всему миру, издавались многотысячными тиражами, и спокойно их вовсю употребляла геббельсовская пропаганда, да и в сегодняшней России они, как и встарь, пользуются массовым успехом. А у меня в голове давно сидит довод, убедительный настолько, что бессмысленной мне кажется та давняя судебная разборка. Да конечно же, провокацией были эти пресловутые «Протоколы»! Потому наверняка это фальшивка, что мои двусмысленно прославленные предки ведь на то и были мудрецами, чтобы догадаться о необходимости не оставлять ни строчки письменных улик.

По Берну никак нельзя погулять не вспомнив, что здесь работал клерком патентного бюро Альберт Эйнштейн. Сто лет назад он тут и сделал почти все свои главнейшие открытия. А на службе на него наверняка смотрели косо, ибо он, конечно же, в присутственные часы обдумывал свои идеи, кое-как справляясь с поступавшими проектами всеобщих растворителей и вечных двигателей. И когда слышу, как печально жалуются чьи-нибудь родители, что их ребенок очень поздно начал говорить, тотчас вспоминаю это имя: сам Альберт Эйнштейн молчал до шести лет, говорю я, и это сразу утешает.

В Цюрихе мне также было весело и любопытно.

Тут когда-то побывал народоволец Николай Морозов, герой моей первой «негритянской» повести. И здесь училась его будущая подруга по подполью Ольга Любатович. Именно здесь, кстати, он познакомился и с Верой Фигнер – та приехала учиться на врача, но быстро увлеклась идеями свержения самодержавия. И все вокруг об этом говорили непрерывно, жаркие дебаты не стихали даже ночью, возмущая окружающий покой.

А как покой ценили местные швейцарцы, проще показать на маленькой детали из воспоминаний Анны Григорьевны Достоевской, жены писателя. Когда у них погибла от простуды крохотная, только что родившаяся дочь (это было в Женеве), молодая мать рыдала после похорон, и от соседей (что произошло, они прекрасно знали) к ним пришел посыльный попросить, чтобы она не плакала так громко, потому что женский плач действует на нервы.

В Цюрихе на сборищах, почти ежедневных, то читались рефераты разных революционных партий, то заезжие пропагандисты выступали с пламенными призывами к освободительной борьбе. Спорили до хрипоты, до ругани и оскорблений, до скандалов и до ссоры навсегда.

Русская колония тут насчитывала несколько сот человек и состояла отнюдь не только из молодых людей мужеского пола. Ибо хлынула сюда, фиктивно выходя замуж, огромная волна девиц из тогдашней Российской империи, одержимых жаждой получить образование. А страсть к образованию немедля переходила в одержимость революцией. Даже русская была библиотека, куда из метрополии поступали газеты и журналы. Тот же Морозов, он ведь именно здесь написал свою книгу о необходимости террора, тихий был и бесконечно добрый человек, но в воздухе уже витало будущее самоубийство горячо любимой им России, с этими ветрами совладать не мог никто. Еще ранее бывал тут и герой второй моей «негритянской» повести – Николай Огарев, он приезжал сюда по какому-то поручению Александра Герцена, который Цюрих не любил из-за семейных тягостных воспоминаний: тут его жена Наталья увлеклась немецким поэтом Георгом Гервегом.

Нас водили по городу молодая русская женщина и ее муж – немногословный местный житель, с очевидностью школьный педагог, как это скоро и подтвердилось. Что касается его немногословия, то дело было в нас: не зная языков, мы с ним могли общаться только через перевод, а это к болтовне располагает мало. На эту экскурсию я напросился ради одного кафе, о котором понаслышке знал и собирался ощутить там ощущения (простите это масляное масло, но точней мои надежды выразить нельзя).

Надежды оправдались полностью.

Я с давних пор очень люблю, когда на застольях произносят тост, который может допустить лишь русский язык с его немыслимой пластичностью: за сбычу мечт! И я, как только принесли заказанный нами виски, именно это и произнес.

Уже побывав к тому времени во многих знаменитых ресторанах и кафе (в Париже, в Риме и других городах), где когда-то сиживали люди, имена которых много говорят уму и сердцу, я успел убедиться, что все эти заведения настолько затоптаны немыслимыми толпами подобных мне туристов и так надышаны восторгами и охами, что на мою долю мало что осталось.

А вот grand café «Одеон» знаменитым почему-то не стало. И не перестраивалось много лет. Выпив рюмку и прихватив сигарету, я пошатался чуть по маленькому зальчику. Полным-полно было людей, но это были не туристы, явно – местные. И в большинстве – мужчины. Все очень много курили, музыки, по счастью, не было, на стенах и на деревянных перекрытиях лежала не то пыль веков, не то патина столетий, которую я чувствовал душевным нюхом, и никаких других следов мне нужно не было.

В начале прошлого века тут сидели (даже и по времени почти не расходясь, а то и вместе) – Лев Троцкий и Альберт Эйнштейн, любимый мной художник Алексей Явленский и грядущий дуче Муссолини. Стефан Цвейг мог почти наверняка разговаривать за чашкой кофе с психоаналитиком Карлом Юнгом, учеником и оппонентом Зигмунда Фрейда.

Не мог сюда не захаживать великий провокатор Евно Азеф, поскольку подрывателей основ, боевиков и теоретиков ниспровержения тут было видимо-невидимо. Здесь кричали-спорили и составляли манифесты художники-дадаисты. Они жарко обсуждали наступившую в начале века абсолютную свободу творчества, его полную раскрепощенность, необходимость в нем анархии и детского лепета. Время густо пахло озоном преображения мира, и как раз об этом говорили, собираясь, все тогдашние художники – поэтому, быть может, их любили слушать будущие костоломы века.

В этом кафе Ленин неоднократно сиживал с кружкой пива и даже играл в шахматы с поэтом-дадаистом Тристаном Тцара.

Интересно: вспоминал ли, скажем, Цвейг впоследствии, что он сидел возле творца кошмарного, но, безусловно, звездного часа человечества?

Хорошо мне было в стенах кафе «Одеон». И я окинул взглядом посетителей. Кто из них прославит это место своим сегодняшним присутствием? Но никого такого не нашел. Все были респектабельны, благополучны и в нормальном состоянии ума. Во всяком случае – наружно. Так ведь оно было и тогда, сообразил я. И выпил еще рюмку виски за процветание этого дивного места.

Больше в Цюрихе меня уже ничто не восхищало. И по дому пастора Лафатера, знаменитого физиогномиста, я скользнул пресыщенным взглядом, слушая вполуха, что сюда общаться с ним приезжали Николай Карамзин и Павел I.

Здесь когда-то жил великий педагог и просветитель Иоганн Песталоцци, только я учителей боюсь и не люблю еще со школы. И на склоне лет во мне нисколько не остыло это двойственное чувство.

Дня через три был выходной, и нас, как обещали ранее, повезли двое новых знакомых посмотреть знаменитый фешенебельный курорт Монтрё. Туда мы не заехать не могли: на нас лежало путевое поручение. Моя теща из Москвы по телефону попросила положить цветы на могилу Набокова. Категорической та просьба не была, однако же ослушаться нам даже в голову не приходило.

Сам городок меня скорей расстроил, нежели порадовал, своей роскошной зеленью и прочими красотами, присущими великому курорту. Избыточно прекрасным было это место. Даже беспечная гладь Женевского озера мне показалась чуть отлакированной восторженными взглядами десятка поколений отдыхавших. В гостинице, где Набоков жил чуть не двадцать лет, нам дали адрес кладбища (российские туристы посещают его чаще, чем мусульмане – Мекку), возложили мы букет, я погулял вокруг и часть цветов перетащил к захоронению Оскара Кокошки (пустовала бедная могила замечательного этого художника).

После мы снова воротились к гостинице, где в садике напротив сидел величественный бронзовый Набоков.

«Чисто райское местечко», – пробурчал я про себя. И вдруг подумал по естественной ассоциации, что именно сюда, поскольку место райское, могли бы отпускаться на побывку тени тех, кто некогда бывал в этих краях, а ныне – в очень разных обиталищах коротает свою загробную жизнь. И понеслось! Я закурил и молча наблюдал.

По всей длине центральной улицы обозначилось шествие отменно разодетых теней: это двигалась – поколение за поколением – российская высшая аристократия. Не будучи представлены друг другу, они раскланивались церемонно и сдержанно. И рассматривали незнакомые им платья и прически. А в садике моему взору предстали узнаваемые тени. Лица были те же, что я видел на портретах, время сохранило их и не попортило ничуть.

Грузная тень Набокова пыталась тенью сачка накрыть живую бабочку, присевшую на бронзовую руку его изваяния. Чуть поодаль стояли Герцен с Огаревым. Герцен что-то говорил, но Огарев его не слушал, вожделенно глядя на витрину с выпивкой наискосок через дорогу. И я их видел, как живых.

А вон тень Ивана Бунина нагнулась, чтоб найти и кинуть камень в промелькнувшую тень Ленина, но не было камней в этой траве, да и бесплотная рука не в силах была камень ухватить. Бунин выпрямился, виртуозно матерясь, а Лев Толстой стал быстро ему что-то говорить. Возможно – о непротивлении злу насилием, но все-таки скорей о том, что уже поздно кидать камни.

И Осип Мандельштам тут был, но ни к кому не подходил, а всех рассматривал, надменно вздернув подбородок. Максим Горький что-то тихо и стеснительно рассказывал Леониду Андрееву, мне показалось, что он жалуется на что-то.

Вон группа целая: Тютчев, Гоголь, Вяземский, Жуковский – неподвижные, как будто их рисуют или фотографируют. Я сразу же узнал Бакунина с Кропоткиным. И только позже усмешливо сообразил, что ведь сюда и заявились только те, кого я в состоянии узнать.

Я ликовал и наслаждался. А историк Карамзин смотрелся очень странно рядом с книжником Николаем Рубакиным. Их жизни разделяло поколений пять, но они явно получали друг от друга удовольствие. Величественный Карамзин внимал тезке восторженно и жадно: он, возможно, от него узнал сейчас впервые, что он до сих пор – почитаемый в России историк. Я извертелся, чтоб увидеть Достоевского, но так его и не нашел: он даже на земной побывке, вероятно, предпочел хотя бы тенью оказаться в казино.

Тут наступил закат, и петушиным криком закричал фельдмаршал Суворов (при мундире с орденами и со шпагой). Тени медленно и плавно исчезали по местам своего успокоения.

– Что ты так уставился на выпивку в витрине? – спросила меня Тата. – Мы ведь едем в гости.

До гостей, однако, а точнее говоря, до выпивки у нас в этих краях было еще одно великолепное посещение: Шильонский замок. Он тут был неподалеку. Вечную славу у потомков принесла этому замку поэма Байрона «Шильонский узник».

Байрона подвигла на поэму тяжкая судьба женевца Франсуа Бонивара – он так страстно участвовал в борьбе против герцога Савойского, что тот, несмотря на то что потомки назовут его Карлом Добрым, заточил патриота в подземелье замка, приказав цепью приковать к столбу. И там бедняга проторчал шесть лет. Потом его освободили, и еще он долго жил в благополучии и почете у сограждан. Случилось это все в шестнадцатом веке.

Я так легко пишу об участи бедняги Бонивара, потому что срок подобный – эка невидаль российскому читателю, да и о цепях он не понаслышке знает.

Байрон написал замечательную поэму, чем обеспечил на века поток туристов в этот замок. Походили мы по сохраненным залам (каждому заядлому туристу и почище замки попадались) и спустились в знаменитое подземелье, где толпа японских туристов азартно щелкала своими аппаратами, фотографируя на память столб и цепь. Столбы-колонны в этом подземелье – из песчаника, который мягок и удобен, чтобы расписаться. Накарябано имен там – тысячи. Естественно, мое теперь там тоже нацарапано. Любители-фанаты уже много лет разыскивают подпись Гоголя: тот сообщил кому-то, что оставил свой автограф. Тут я совершил открытие – печальное, но поучительное крайне. Фотографируют не столько столб и цепь, как имя Байрона, на этом столбе довольно явно процарапанное. Его уже администрация ради сохранности и чтобы легче находить, прикрыла лоскутом плексиглаза. Однако же под этим охранительным стеклом совсем не Байрон расписался! Там большая буква В латинская, все правильно, но только после этой В там выцарапана ясно видимая точка, после которой идет столь же заглавная У и остальные буквы фамилии. Айрон – так она звучала бы по-русски. Когда-то здесь была в каком-то месте подпись Байрона (с ним рядом некогда почтительно поставил свое имя переводчик «Шильонского узника» поэт Жуковский), но потом истерлось это временем и сквозняком. А весьма похожая расписка некоего простодушного Берчика Айрона – сохранилась. И ее благоговейно запечатлевают сотни (а скорее – тысячи) восторженных и впечатлительных туристов.

 

Ехали обратно мы, кружа по серпантину, по спирали горной дороги, постепенно набиравшей высоту. А я смотрел на зелень нисходящего в долины леса и помалкивал блаженно. Записал услышанную байку о каком-то мудром пожилом еврее, которого везли этой дорогой и заботливо спросили, не укачивает ли его от непрерывного кружения. А он в ответ спросил ворчливо: «Если да, укачивает, вы поедете прямо?»

В деревню нашу мы уже по темноте вернулись. Было мне уютно и возвышенно. Шествие тех теней, что увидел я в дыму от сигареты, ощущалось мной как реальное. И я решил, что стану жить разумно и красиво: напишу рассказ «Монтрёнин двор» и отошлю на отзыв Солженицыну.

Дня за два до отъезда выбрался я в книжный магазин.

Конечно, раньше надо было выбраться, однако ж – не досужий путешественник я был, а концертирующий фраер, по утрам для отдыха мне свято полагалась выпивка, и я беспечно расслаблялся. А купив книгу, о которой знал еще с Израиля, я очень пожалел, что не собрался приобрести ее раньше.

Писатель Михаил Шишкин, где-то здесь живущий, сделал замечательный путеводитель «Русская Швейцария». Написанный отменно, содержал он массу информации. Если бы я раньше почитал его, то по Ньону, маленькому городку в горах, совсем иначе бы ходил. Без той надменности, что свойственна пресыщенным туристам в малопримечательных местах. Поскольку русских теней в нем ничуть не меньше оказалось, чем фамильных призраков – в английском старом замке. Когда-то Герцен попытался собрать сюда свою семью, которая по трещинам взаимной розни на глазах разъединялась. И конечно, Огарев был рядом, пытаясь их своей любовью вновь соединить. Эсеры-боевики прятали в здешнем отеле динамит, которым был потом взорван министр внутренних дел Плеве.

Я весьма обязан этой книге еще тем, что в ней наткнулся вдруг на имя, ранее неведомое мне. Уже вернувшись домой, я собрал доступные материалы. Судьба нарисовалась дивная и страшная.

Сабина Шпильрейн была дочерью удачливого коммерсанта из Ростова-на-Дону. Училась, музицировала, была обучена отцом трем европейским языкам. Когда она оканчивала гимназию (с золотой медалью, кстати), у нее погибла от тифа горячо любимая младшая сестра. И у Сабины началось психическое недомогание. Галлюцинации, дурные сны, депрессия, попытки кончить жизнь самоубийством. Нафтулий Шпильрейн, отчаявшись вылечить дочь у местных врачей, отправил ее в Цюрих. Там она попала к молодому доктору Карлу Юнгу, он нашел запущенную истерию и решил ее лечить психоанализом, которым тогда беззаветно увлекался. О своей российской пациентке он даже учителю писал, так что Зигмунд Фрейд уже знаком был с этим именем. В лечении психоанализом имеется черта, замеченная сразу же его творцами: у пациента вспыхивает к доктору любовь. Сабине было девятнадцать, и она, конечно, полюбила Карла Юнга. Психоаналитик ей ответил пламенной взаимностью. Поэтому выздоровление Сабины вряд ли можно объяснить одним лишь торжеством психоанализа, но главное, что все недомогания прошли. Роман их длился лет семь (и в тайне протекал, поскольку доктор был уже женат), а после Юнг порвал их отношения, покинув город. Однако же Сабина к той поре уже сама окончила медицинский факультет университета в Цюрихе и занялась психоанализом.

А вскоре в Вене сделала она доклад, в котором главная идея настолько потрясла Фрейда, что великий ученый весьма заметно изменил основы своей теории. Ранее он полагал, что главный жизненный инстинкт, который движет человеком, – это Эрос, созидательный инстинкт продления рода. Молодая исследовательница сделала доклад, который назывался «Разрушение как фактор созидания». Она веско утверждала, что стремление к погибели, деструкции и смерти неразрывно в человеке со стремлением творить и созидать. И возникший в новой книге Фрейда инстинкт смерти (Танатос) был уже на равных с Эросом в психическом устройстве человека.

Фрейд упомянул короткой строчкой первенство Сабины в данном вопросе, но не раз впоследствии его ученики с усмешкой говорили, что блестящая идея была попросту присвоена выдающимся открывателем устройства нашей психики.

Почему коллега из России сделала такое поразительно глубокое открытие? Вопрос этот многажды возникал у психоаналитиков того времени. А я, когда об этом удивлении прочел, то только усмехнулся понимающе. Не слышится ли вам в названии доклада («Разрушение как фактор созидания») отчетливая смысловая рифма со словами известного бунтаря, всюду разнесенными в те годы ветром времени? Пожалуй, не было тогда в Швейцарии никого из россиян, кто не слыхал (и в разговоре не употреблял) фразу Бакунина: «Страсть к разрушению есть вместе с тем и творческая страсть».

Отсюда – два шага до переноса этой мысли на глубинное устройство человека. Соглашусь со всеми, кто скептически пожмет плечами, только я уверен, что мышление Сабины (кроме знания о собственных недугах и влечениях) с несомненностью включало и этот знаменитый анархический лозунг. А кстати, несколько десятков лет спустя в Женеве были найдены потерянные дневники Сабины Шпильрейн. И вот какие, в частности, слова там были (года за два до того доклада знаменитого она записывала мысли, приходившие ей в голову): «Демоническая сила, сущностью которой является разрушение (зло), – в то же время есть и творческая сила». А тут уж – совпадение полнейшее.

Недолго поработав в разных европейских клиниках, Сабина переехала в Россию. Фрейд горячо одобрил переезд: Россия представлялась мэтру очень плодоносным полем для психоанализа, к тому же – уезжало с глаз долой живое и безмолвное напоминание об авторстве основополагающей идеи.

В Москве в двадцатые года был учрежден солидный Государственный институт психоанализа: каким-то коммунистам-теоретикам казался очень перспективным этот путь проникновения в интимные глубины человека. Ибо победившая идеология заявляла: «Класс в интересах революционной целесообразности вправе вмешиваться в половую жизнь своих членов». И еще одна прекрасная цитата, много говорящая о духе полыхавшего замыслами времени: «Необходимо… электрифицировать огромный сырой подвал подсознания». В частности, психоанализу с восторгом покровительствовал Троцкий. Как только его влияние ослабло, институт закрылся навсегда. Более того: довольно скоро даже слово «психоаналитик» сделалось едва ли не синонимом погибельного звания «троцкист». Рассосались без следа эти ученые, а имя Фрейда на десятки лет исчезло из научного упоминания. От этой травмы лишь недавно стала оправляться психология в России.

Сабина вернулась в свой родной Ростов. Работала в поликлинике врачом (легенда есть, будто читала где-то лекции) и с мужем вновь сошлась. Еще когда-то в Цюрихе, чтоб заглушить тоску по Юнгу, вышла она замуж без любви и дочку родила, но муж ее потом оставил. А в Ростове – возвратился. Родила вторую дочь. Все прошлое разбито было и зачеркнуто, ни о какой науке речь уже не шла. К тому же наступили кровавые тридцатые, три ее брата (видные ученые) погибли в годы сталинского террора. Муж умер от разрыва сердца (слухи были, что ареста ждал и отравился).

Когда пришла война, Сабина уезжать категорически и резко отказалась: более культурной нации, чем немцы, не встречала она в жизни, а поэтому и не боялась ничего. В первый свой захват Ростова немцы удержались ненадолго, но вскоре пришли вторично. И в последний раз великого психолога Сабину Шпильрейн соседи видели в колонне, что в августе сорок второго года тянулась по центральной улице по направлению к Змиевской балке. С нею шли две дочки. Змиевскую балку вскоре стали называть Черным оврагом: там полегли под выстрелами двадцать семь тысяч человек еврейского населения. Возможно, больше, в точности никто не знает.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru